Пушкин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пушкин

«Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя: как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, – но, клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». В этих немногих словах, написанных после ознакомления с исторической концепцией П.Я.Чаадаева, как в капле воды, нашло себе отражение пушкинское патриотическое чувство, с присущей ему трезвостью и глубиной. Дополнительный же оттенок хрестоматийно известному высказыванию А.С.Пушкина придает то, что для его выражения поэт обратился к французскому языку: «…Mais je vous jure sur mon honneur, que pour rien au monde je n’aurais voulu changer de patrie, ni d’avoir d’autre histoire que celle de nos anc?tres, telle que Dieu nous l’a donn?e»… Да, это кредо русского патриота было первоначально записано по-французски – как, впрочем, и текст чаадаевских «Философических писем», составивших отправную точку для размышлений Пушкина. Решительно ничего удивительного в приведенных фактах нет. Как мы знаем, дворянское общество России того времени было сплошь двуязычным, а в целом ряде положений и ситуаций даже рассматривало французский язык как предпочтительный. Вот почему удивление возбудил бы скорей дворянин, по принципиальным соображениям отказывающийся от французской речи с ее арсеналом отточенных «речевых формул», равно как сокровищницей почти неисчерпаемой литературной традиции. В этих условиях, особенно интересно проследить пути, которыми французские влияния входили в состав вполне уже оригинального «петербургского текста» русской литературы.

Текст «Медного всадника», по всей вероятности, памятен многим читателям едва ли не наизусть. Что может быть более знакомо петербуржцам или ценителям славного прошлого нашего города, чем вдохновенное Вступление к поэме с обрисованным на первой же странице образом Петра Великого, стоящего «на берегу пустынных волн» в думах о миссии будущего, пока безымянного града. «Природой здесь нам суждено / В Европу прорубить окно, / Ногою твердой стать при море…». К строке, которую мы выделили курсивом, сделана авторская сноска, читающаяся так: «Альгаротти где-то сказал: „P?tersbourg est la fen?tre par laquelle la Russie regarde en Europe“». Эти слова «Петербург есть окно, через которое Россия смотрит в Европу» – единственная французская фраза в тексте «Медного всадника», имеющая притом самое прямое отношение к основной идее поэмы. Петр I задумывал свою столицу именно как «окно в Европу», Пушкин принадлежал к поколению, для которого этот замысел стал реальностью, определившей и личную, и творческую судьбу. Тем более любопытно, как вводится в текст эта существенно важная цитата: «Альгаротти где-то сказал…». В этом заметна известная небрежность – но только на первый взгляд. Франческо Альгаротти был итальянским писателем, близким по духу к французским философам-просветителям. Ему довелось посетить Россию на исходе аннинской эпохи и выпустить после на итальянском языке сборник очерков под общим заглавием «Путешествия в Россию»: интересующая нас мысль была высказана в тексте Письма IV.

К пушкинским временам, афоризм Альгаротти стал уже почти общим местом. Историки русской литературы полагают, что сам Пушкин ознакомился с ним по тексту одного из компилятивных трудов о России, в изобилии выпускавшихся на французском языке в XIX веке. Это произошло задолго до болдинской осени 1833 года, когда поэт вернулся к беглому замечанию заезжего итальянца, немного переиначил его и ввел в текст своей новой поэмы. При этом слова об «окне в Европу» прозвучали дважды – сперва в основном тексте, по-русски, как внутренний голос Петра I, потом в примечаниях, по-французски, как высказывание заезжего европейца. Кому же они принадлежали? В том-то и дело, что никому – или, вернее сказать, самому городу. Полагаем, что мы не исказим авторский замысел, предположив, что в них прозвучал голос самого Петербурга, внятный конгениальному слушателю в любую эпоху. Представляется поучительным, что автор добился этого удивительного, чисто метафизического эффекта при помощи самых скромных средств – а именно, полифонической русско-французской цитаты, части которой были разнесены в пространстве поэмы и, разумеется, во времени…

«Пиковая дама» была написана в продолжение той же, редкой по накалу творческого воодушевления «болдинской осени» 1833 года, что и «Медный всадник». Факт этот общеизвестен; значительно менее часто вспоминают то обстоятельство, что в глубинную основу обоих произведений положена принципиально сходная метафизическая схема. Первые 20 строк Вступления к «Медному всаднику» описывают некое «начальное время», непосредственно предшествовавшее основанию Петербурга, когда был заложен некий присущий ему «базовый конфликт». Начиная с двадцать первой строки, автор переходит к описанию, условно говоря, «настоящего времени», в котором конфликт обнажается, принося гибель герою (в той мере, в какой таковым можно считать бедного Евгения), неисчислимые бедствия жителям Петербурга, но также и подтверждая прочность «дела Петрова», воплощенного в основанном им городе. Совершенно аналогично, завязка «Пиковой дамы» произошла «лет шестьдесят тому назад», как мы узнаем уже на первых страницах повести – а именно, при версальском дворе, где молодая аристократка из России встретилась с графом Сен-Жерменом и вступила с его помощью в обладание неким мистическим секретом. Герой Пушкина характеризовал Сен-Жермена как «изобретателя жизненного эликсира и философского камня», вполне вероятно, «шпиона» – и уж, вне всяких сомнений, как «старого чудака». Кем он ни был, загадочный граф не отказался помочь своей русской знакомой и сообщил ей «тайну трех карт», которая помогла даме отыграться и спокойно покинуть Париж.

На том интродукция заканчивается, а действие, как и в «Медном всаднике», переходит в наши дни – и так же, как в знаменитой поэме, современникам автора и первых читателей «Пиковой дамы» предстоит пожать семена бури, посеянные давным-давно. Во всяком случае, Германн, придя в спальню старой графини, высказал предположение, что старая тайна «… сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором». Если так – он был готов взять грех графини на свою душу. Мы только что процитировали финал главы III. Нелишне напомнить, что сразу же после этих слов, Германн решился принудить графиню открыть свой секрет и достал пистолет, она же испустила дух. Продолжая наше сравнение, заметим, что в Части второй «Медного всадника» истукан чудесным образом ожил и сошел со своей скалы, неся гибель молодому петербуржцу Евгению. Вполне аналогично, в главе V «Пиковой дамы» старая графиня на время оставила свою могилу и явилась другому молодому петербуржцу – Германну, но только затем, чтобы, сперва поманив колоссальным выигрышем, затем привести в сумасшедший дом.

Впрочем, из финала главы VI и Заключения «Пиковой дамы» мы узнаем, что после катастрофического проигрыша Германна «игра пошла своим чередом», воспитанницу старой графини Лизавету Ивановну выдали замуж, а «Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине». Обнажив глубинные основания «петербургского мифа» и обновив их, буря миновала, а жизнь пошла по своей прежней колее. Тут стоит заметить, что и в «Медном всаднике» после гибели героя жизнь отнюдь не замедлила своего поступательного движения, а поэт обратил к городу свой призыв, звучащий, как заклинание: «Красуйся, град Петров, и стой / Неколебимо как Россия»…

Выяснив, в чем состоят черты глубинного сходства между обеими «петербургскими повестями», будет уместно обратиться к различиям между ними. Евгений из «Медного всадника» и Германн из «Пиковой дамы» представляют собой полярно противоположные типы «нового человека». «Бедный Евгений» открыл тему скромного чиновника, «маленького человека», которой суждено было вскоре стать центральной для русской литературы «петербургского периода». На протяжении пушкинской поэмы этот он прошел путь от «праздных мечтаний» до попытки бунта со знаменитым «Ужо тебе!», брошенным в лицо «строителя чудотворного». В свою очередь, образ Германна отнюдь не лишен динамики. В начале повести мы видим его типичным «сыном обрусевшего немца», расчетливым, умеренным и трудолюбивым. После смерти графини, облик героя претерпел радикальные изменения. В разговоре с воспитанницей старой графини, один из приятелей Германна заметил, что «у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства». Мы только что процитировали характеристику из начала главы IV. Как будто затем, чтобы это беглое сравнение укоренилось в памяти читателей, Пушкин вернулся к нему еще до завершения этой главы: «Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила догоравшую свечу: бледный свет озарил ее комнату. Она отерла заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну».

Нужно сказать, что в творчестве Пушкина, так же как и во всей европейской культуре его времени, образ Наполеона двоился. С одной стороны, многое в его облике соответствовало идеальному типу романтического героя – гордого, безрассудно отважного и притом бесконечно одинокого. С другой стороны, он представлял собой тип холодного эгоиста, который без лишних сомнений отправлял на смерть десятки тысяч людей и никогда после того не мучился муками совести. В силу первого из указанных обстоятельств, французский император стал на довольно продолжительное время предметом подлинного культа в среде молодых, романтически настроенных дворян, не исключая и Пушкина. Что же касалось второго, то Пушкин с тревогой видел, как современная цивилизация ежечасно порождает людей, смело идущих по трупам к своей цели, отбросив и совесть, и веру. В образе Германна по мере того, как он решился на преступление и совершил его, постепенно возобладают черты именно этого склада. Ввзявшись за разработку этого сложного психологического типа, которому суждено было сыграть исключительно важную роль в дальнейшей судьбе как «петербургской империи», так и европейской цивилизации в целом, Пушкин обратился к образу французского императора Наполеона I.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.