2. «ЧУЖОЕ ПРАВО» И «ОТЕЧЕСКАЯ ВЛАСТЬ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. «ЧУЖОЕ ПРАВО» И «ОТЕЧЕСКАЯ ВЛАСТЬ»

В Институциях Гая — источнике, где архаические элементы римского правосознания сохранены наиболее отчетливо, — раб[41] упоминается и среди «вещей» (res), и среди «лиц» (personae). Это не должно нас удивлять после того, как мы видели, что даже пережиточное представление о некоем подобии личности животного сохранялось в римском правосознании на всем протяжении римской истории. Более того, в научной литературе можно найти указания на восприятие вещи как личности в древних и вообще архаичных культурах[42]. Сюда же следует добавить и известное место из Демосфена (23, 76) о суде над «неодушевленными» и «лишенными разума» вещами — камнем, деревом, железом, — несущими на себе вину (?????) за убийство (????;). Однако «право, относящееся к лицам», которому уделен «первый комментарий» Институций, не только относилось к людям, но и охватывало всех людей: «Главное разделение лиц (personarum) состоит в том, что все люди (omnes homines) суть либо свободные, либо рабы» (G, 1,9 = Inst., 1, 3).

Прямой формулировкой этого положения у более ранних авторов мы не располагаем, но сталкиваемся с его отражением в текстах, старших несколькими столетиями и не юридических[43]. Так, у Плавта в «Амфитрионе» (343) первый вопрос, с которым Меркурий обращается к Сосии: «Кто ты, раб или же свободный?» (Servosne es an liber?). Цицерон в речи за Секста Росция спрашивает, при посредстве каких «других» было совершено преступление — «рабов или же свободных». Еще ближе подходят к формулировке Гая слова Варрона: «Все земельные участки возделываются людьми — рабами или свободными, или и теми и другими» (R. г., I, 17, 2). В цитируемых текстах это дихотомическое разделение выглядит привычным клише и имеет всеохватывающий характер. Один из собеседников Цицеронова диалога «Об ораторе» говорит (I, 173), что без знания права невозможно постичь ни смысл, ни основу для различения таких взаимоисключающих понятий как «свое» и «чужое» («suum — alienum»), гражданин и перегрин[44] (civis — peregrinus), «раб» и «свободный» (servus — liber). Ясно, что речь здесь идет о наиболее общезначимых противопоставлениях. Глубокая древность «главного разделения лиц» подтверждается и данными лингвистики. «В каждом из индоевропейских обществ, — пишет по этому поводу Э. Бенвенист, — господствует противопоставление статусов свободного человека и раба»[45].

Что может быть очевидней этого противопоставления двух самых общих категорий? Но оно могло быть использовано и для характеристики такой бытовой ситуации, в которой принадлежность человека к тому или иному статусу оказывается неразличимой. «Сорок лет пробыл я в рабской службе, — говорит один из Петрониевых персонажей, — но никто не знал, раб я или же свободный (utrum servus essem an liber)» (Sat., 57). Само слово «utrum» исключает какое-нибудь третье состояние. Притом суждение о неразличимости двух противоположных статусов может в римских текстах иметь в виду и свободного, которого продают вместо раба не подозревающему о том покупателю, «ибо не так-то легко может быть различен свободный человек от раба» (D, 18, 1, 4–6).

Таким образом, источники — юридические и неюридические — показывают, что римскому правосознанию и общественному сознанию вообще, вплоть до бытового уровня, было чуждо представление о таком человеке, который не принадлежал бы ни к свободным, ни к рабам (отпущенник во времена Гая твердо причислялся к свободным: «Из свободных людей, в свою очередь, одни суть свободнорожденные, другие — отпущенники» — G, I, 10). В республиканскую эпоху рабы, получавшие вольную без выполнения соответствующих гражданско-правовых формальностей, оставались по гражданскому праву рабами — G, III, 56; Dos, 5 sq., — а это значит, что «главное разделение» было тем же, и позднейшие изменения лишь передвинули его границу.) Иное дело, что и свободный и раб могли попадать в ситуации, определяемые только через противоположное понятие. Таковы liber, qui bona fide servit [свободный, который «по доброй вере» (пер. Ф. Дыдынского) в рабах] или servus, qui sine dolo malo in libertate est (раб, который без злого умысла пребывает на свободе) (D, 40, 12, 12). Эти определения принадлежат техническому языку права, но повседневному сознанию соответствующие ситуации тоже отнюдь не казались странными[46]. Так, для Варрона само собой разумелось, что кабальный должник, работающий на земле кредитора, — свободный (R. г., I, 17, 2)[47]. Говорить по этому поводу об искажении римской действительности, какою ее можно видеть в свете дальнейшего (т. е. отсутствовавшего у римлян) исторического опыта, римским общественным сознанием означало бы отвлечься от интересующего нас вопроса о специфике этого сознания, которое само составляло существенный элемент римской действительности.

Итак, римскому сознанию было свойственно представление о либо свободном, либо рабском состоянии каждого человека, так что в какое фактическое положение он бы ни попадал, присущее этому человеку состояние может быть либо установлено, либо восстановлено, либо, наконец, законно изменено на противоположное[48].

Но одного лишь «главного разделения» недостаточно, чтобы осмыслить место римского раба в обществе, т. е. ту систему связей, в которую он был включен. Поэтому и Гай может говорить о юридическом положении раба лишь в связи с «другим правовым разделением лиц» (de iure personarum alia divisio); «Одни лица суть лица собственного права (sui iuris), другие же подчинены праву другого» (или «чужому праву» — alieno iuri sunt subiectae — I, 48). Это разделение не подчинено «главному», но основано на ином принципе деления: раб здесь не предстает нам как одна из двух широчайших категорий, но рядом с иными категориями лиц включается в сложную систему фамильных (об этом понятии см. ниже) отношений. Рабы упоминаются в этом контексте не просто как servi, но как servi dominorum — «рабы господ» (т. е. сама категория определяется через отношение). Именно с них начинается описание положения лиц, находящихся in potestate — «во власти» другого, первой и наиболее важной категории лиц «чужого права».

Самая общая, одинаковая, как уверен Гай, для «всех народов», формула положения рабов во власти господ гласит: «Господа имеют власть над жизнью и смертью рабов, и все, что приобретается через раба, приобретается господину» (I, 52). Формула достаточно сурова, чтобы быть резюмируемой обычным определением «бесправие» — особенно на фоне такого эффектного жизненного примера, какой дает недавно опубликованная надпись из Путеол — устав похоронного заведения, предлагающего среди прочих услуг распятие рабов «частным образом» (privatim) за очень дешевую плату (АЕ, 1971, № 88). Но упомянутое выше изобилие регулируемых римским правом вопросов, связанных с рабством, требует от нас максимального внимания к контексту, обретаемому этой формулой в памятниках юридической мысли римлян.

В интересующем нас аспекте следует отметить, что упомянутая суровая формула благодаря сохранившемуся у римлян институту «отеческой власти» (который принадлежал «собственному» праву римлян, т. е. гражданскому праву) парадоксальным образом связывала раба с другими лицами, состоящими in potestate. «Равным образом, — пишет Гай, — в нашей власти состоят наши дети, которых мы произвели на свет в законном браке. Это право свойственно именно римским гражданам <…>, и на это указано эдиктом божественного Адриана, изданным о тех, кто просил у него римского гражданства для себя и своих детей» (G, I, 55).

У римского юриста речь, разумеется, не идет об отождествлении положения рабов и законнорожденных «детей». Можно говорить лишь об уподоблении применительно к конкретным аспектам и ситуациям. Но сами эти аспекты и ситуации чрезвычайно характерны именно для римского общества (хотя находят себе параллели и в других) и позволяют ближе познакомиться с римским общественным сознанием.

Власть «отца» (pater familias — «отец семейства») над «детьми» (включая внуков, правнуков и т. д., родных и усыновленных[49] — G, I, 99; D, 1, 6, 6–5) была у римлян полной и пожизненной (Dion. Hal., 2, 26). Дионисий Галикарнасский (I в. до н. э.) специально отмечает эту черту как отличающую римлян от греков: выведение детей из-под отеческой власти не воспринималось римлянами как норма и не связывалось ими с возрастным рубежом, женитьбой или внесением в гражданские списки (как у греков). «Отеческая власть» (patria potestas) в том виде, как она, по Дионисию, была учреждена Ромулом, включала в себя не только право жизни и смерти, право сажать сына под замок и бичевать его, но и право «держать его закованным на сельских работах» и даже право продавать его «ради денег». В этой связи Дионисий пишет, что Ромул «дал отцам большую власть над детьми, чем господину над рабами; ведь раб, единожды проданный, получивши свободу, уже становился сам себе господином, а сын, единожды проданный, получивши свободу, возвращался под власть отца…» и т. д. Лишь после третьей продажи сын освобождался от отца (см.: Dion. Hal., 2, 26–27). Все, что «приобреталось» сыном, тоже приобреталось отцу (G, II, 87). «У римлян, — как объяснял греческим читателям Дионисий, — нет ничего собственного, пока их отцы живы, но и деньги, и рабы, все, чем бы они ни располагали, принадлежит отцам» (8, 79). Гай с гордостью отмечал, что «едва ли есть еще какие-нибудь люди, которые имели бы над своими детьми такую власть, как мы» (I, 55). Все же, видимо, римской особенностью был не сам институт отеческой власти (ср.: Arist. Eth. Nie, 1160b 28 sq.), объем которой в ходе веков менялся, а его значение для всей системы общественного сознания и для официальной идеологии.

В каком направлении изменялось содержание отеческой власти?[50] Уже Ромулу приписывалось запрещение «убивать детей моложе трех лет» (Dion. Hal., 2, 15); Нуме — продавать сына, которому отец позволил жениться (Ibid., 2, 27), и т. д. Тем не менее права отца на личность детей оставались в силе, хотя право продажи, видимо, не применялось, а право убийства применялось редко и с оглядкой. Для времени Плавта можно сослаться на ситуацию из «Перса» (III, 1): отец хочет продать дочь, она же, зная, что это не принято, понимает, что это позволено, и потому повинуется слову отца, его «владычеству» (imperium) и «необходимости» (necessitas). Для эпохи Августа вспомним о двух примерах употребления отеческой власти, приводимых Сенекой (De clem., 1, 15) как отрицательный и положительный. Римский всадник Трихон засек до смерти своего сына, из-за чего чуть не стал жертвой самосуда римской толпы — «не только сыновей, но и отцов», из чьих рук он едва был вырван императорским вмешательством. Напротив того, некто Тарий, осудивший своего сына, «пойманного на замысле отцеубийства», не возбудил ничьих нареканий; он «исследовал дело» в присутствии Августа, приглашенного «в частный дом» на домашний суд, и удовлетворился «мягчайшим» наказанием — высылкой сына «из Рима и с отцовских глаз», причем с назначением ему годичного содержания.

Прямое вторжение государства в сферу отеческой власти стало возможным значительно позднее. Ульпиан (начало III в.) в книге «О прелюбодеяних» писал, что отец, «не выслушав сына, не может его убить, а должен обвинить его перед префектом или президом провинции» (D, 48, 8, 2). И современник Ульпиана Павел в прошедшем времени говорит о возможности убить сына (D, 28, 2, 11, 1). Видимо, соответствующее постановление относилось, как это и принято считать, к временам Северов. [Интересно, что в другом сочинении Ульпиана упоминается о параллельном, как можно думать, установлении, касающемся раба: «Если кто станет говорить, что его раб совершил прелюбодеяние с его женой, то этот человек должен быть выслушан префектом Города» (D, 1, 12, 1, 5). Вероятно, общая эволюция власти домовладыки (часть которой постепенно брало на себя государство) касалась положения не только подвластных сыновей, но и рабов.] Но на сам принцип отеческой (как и господской) власти новые установления не посягали. Тот же Павел признавал за отцом право убить подвластную ему (и даже переданную им под власть мужа) дочь, застигнутую в прелюбодеянии (Collat., 4, 2), северовские юристы упоминают отцовское согласие как необходимое условие для вступления в брак лиц, состоящих под властью (I), 28, 2, 2, Paul.; 9, Ulp. и др.). Отец, сам находящийся на положении подвластного сына, властью над своими детьми (внуками «отца семейства») не располагал, но его соизволение на брак кого-нибудь из них имело силу и было необходимо при умопомешательстве их деда, в чьей власти они находились (D, 23, 2, 9. Вообще же безумие не лишало «отца семейства» отеческой власти. — D, 1, 6, 8).

Что касается ограничений имущественной власти отца, то в императорскую эпоху (соответствующие установления берут начало от Августа и вполне оформляются при Траяне — D, 29, 1, 1; Inst., II, 12) он не имел прав на «лагерное имущество» (peculium castrense) сына-воина, куда входило то, что сын нажил на воинской службе и что, находясь на службе, получил в дар от отца и родных (D, 49, 17, 11). Этим имуществом сын распоряжался так же, как если бы он был отцом семейства (1), 14, 6, 2), и только если сын умирал без завещания, г его «лагерное имущество» переходило к отцу «не так, как наследство, а так, как пекулий» (D, 49, 17, 2), т. е. оно как бы возвращалось отцу на правах собственного его имущества (откуда, между прочим, видно, что сущность «лагерного пекулия» оставалась в какой-то мере двусмысленной). Эволюция «лагерного пекулия» хорошо прослеживается[51]. Сначала он рассматривался как исключение из правила, делаемое для солдата на время службы (что поражало воображение современников, как это видно из последних десяти строк 16-й сатиры Ювенала), затем — при Адриане — права «лагерного пекулия» и составления завещания без выхода из-под отеческой власти были распространены и на отставных солдат (ветеранов), и лишь в эпоху домината этот институт послужил образцом для других — все более широких исключений из имущественных прав «отца семейства», однако сам принцип отеческой власти не оспаривался и при Юстиниане.

С достаточно древних времен «в общественных делах» положение «сына семейства» (filius familias — подвластный сын) приравнивалось к положению «отца семейства» — он мог занимать любые должности [52](D, I, 6, 9). Это создавало проблему соотношения авторитетов сына-магистрата и отца, в чьей власти он состоял. Клавдий Квадригарий, историк начала I в. до н. э., повествует (ар. Gell., 2, 2, 13; ср.: Liv., 24, 44, 10) о том, как знаменитый Фабий Кунктатор, будучи проконсулом, ехал верхом навстречу сыну-консулу «и не захотел слезть с коня, ибо был отцом, а ликторы, зная о величайшем согласии между обоими, не посмели приказать отцу спешиться. И когда он подъехал, консул сказал: „Приказываю спешиться". Тогда ликтор, стоявший рядом, быстро понял и приказал, чтобы проконсул спешился. Фабий повиновался приказу и похвалил сына за то, что тот твердо блюдет свою власть, исходящую от народа (собств. Imperium qui populi esset)». Геллий приводит эту цитату в связи с рассказом о посещении философа Тавра (сер. II в. н. э.) наместником провинции Крита, который пришел со своим отцом. Отец наместника, которому было предложено сесть, ответил: «Пусть прежде сядет тот, кто магистрат римского народа». Но философ объяснил: «В общественных местах и делах отцовские права рядом с правами сыновей-магистратов приостанавливаются <…>, но когда (люди) вне общественных дел, в домашних делах и в быту сидят, гуляют или возлежат на домашнем пиру, тогда между сыном-магистратом и отцом — частным лицом общественные почести (publici honores) отступают, а природные и прирожденные (naturales et genuinos) проявляются. И вот <…> то, что вы ко мне пришли, что мы сейчас собеседуем, что мы рассуждаем о должностях, это — дело частное (privata actio). Так что пусть в моем доме сперва тебе будет оказано то почтение, которое и в вашем доме подобает сперва тебе» (Gell., 2, 2, 1-10).

Тот же подход выявляется в юридических текстах (II–III вв.) с характерной для них парадоксальной выразительностью. «В частных делах (in privatis negotiis) отец может иметь судьей сына или сын — отцаг ведь быть судьей обязанность общественная (munus publicus)» (D, 5, 1, 77–78). В некоторых имущественных делах «сын семейства, отправляющий магистратуру, может принуждать своего отца, в чьей власти он состоит…» (36, 1, 13, 5). «При сыне семейства (filius familias) — магистрате можно совершать манумиссию, хотя сам сын семейства совершать манумиссию не может <…> также и сын по желанию отца может совершать манумиссию[53] при отце (-магистрате. — В. С.)» (40, 2, 18); «Если сын семейства становится консулом или наместником, он может сам при себе (как при магистрате. — B. С.) быть отпущен из-под отцовской власти или отдан в усыновление» (1, 7, 3). В этой последней ситуации «сын семейства» еще и оказывался одновременно в активной (как магистрат) и пассивной (как объект совершающегося акта) роли.

Итак, «сын семейства» — магистрат представлял (даже в том, что касалось частных дел его отца) стоящую над «отцом семейства» отчужденную публичную власть (государственность). Этот принцип, как будто бы несовместимый с архаическим принципом отеческой власти, тем не менее не отменял его, но вступал с ним в сложные отношения, порой^ парадоксальные для взгляда из иной эпохи. Причем в отношении собственных частных дел сын-магистрат оставался во власти отца и никаких привилегий, связанных с должностью, не имел. Это особенно отчетливо проявлялось в сфере фамильной жизни и фамильного имущества. При Веспасиане (69–79 гг.) сенат принял постановление (отождествляемое с известным из юридических источников «Македонианским сенатусконсультом»), которое, повторяя более ранний закон Клавдия, запрещало давать деньги в долг подвластным сыновьям и взыскивать такие долги после смерти их отцов (D, 14, 6; Suet. Vesp., 11; Tac. Ann. II, 13). В начале III в. н. э. Ульпиан, излагая это законодательство, писал: «Применительно к сыну семейства (т. е. к подвластному сыну. — В. С.) его сан (dignitas) не имеет никакого действия, которое препятствовало бы применению Македониаиского сенатусконсульта; ибо, будь он даже консул или какого бы ни было сана, сенатусконсульт применяется. Разве только у него есть лагерный пекулий, в этом случае сенатусконсульт не применяется» (D, 14, 6, 1, 3)[54]. Датируемое I в. н. э. и столь энергично утверждавшееся в III в. н. э. законоположение находит некоторые соответствия в более древних неюридических текстах — ср. у Теренция в «Формионе» (302 и след.): «Сказал ведь тоже! Кто бы нам поверил в долг, пока ты жив» (пер. А. Артюшкова), — слова раба, обращенные к господину, при чьем сыне раб состоит. По Плавту (Merс., 51 sq.), отцу при случае приходилось самому «объявлять по всему городу», предупреждая всех и каждого, чтобы остерегались давать в долг его сыну. Хотя общего запрета такого рода в республиканское время, не существовало, императорское законодательство, видимо, обобщило архаические представления и опыт обычного права. А при Северах было дополнительно подчеркнуто, что и «город» (civitas) не может ссужать деньгами «сына семейства» (D, 14, 6,15).

Можно привести и другие примеры значимости отеческой власти для III в. Так, Ульпиан писал, что «сын семейства не может делать дарения, даже если имеет свободное распоряжение пекулием, ибо не для того ему дозволяется свободно распоряжаться пекулием, чтобы он его расточал» (D, 39, 5, 7). Правда, как это вообще характерно для правовых текстов, категорически высказанное положение тут же обставляется исключениями: так, право дарения могло быть прямо оговорено отцом при предоставлении свободного распоряжения пекулием; иногда значение имела сама личность сына: если он был «сенаторского или иного сана» и право дарения было «специально не отнято» у него отцом (что отец мог сделать, предоставляя пресловутое «свободное управление»); дарение могло просто совершаться «по приказу или воле» отца (но тогда оно и рассматривалось как сделанное отцом или по его поручению); наконец, наличие того же «лагерного пекулия» предоставляло сыну свободу дарения, конечно, только в его пределах (D, 39, 5, 9, Pomp. — II в.). В быту, правда, дело обстояло проще: «Все принадлежит отцу, что находится в распоряжении детей, но кто же не знает, что и сын отцу может что-нибудь подарить», — пишет Сенека (De ben., VII, 4, 6). Больше того: «Можно ли сомневаться в том, что раб вместе с пекулием принадлежит господину? Но он дает своему господину подарок. Ибо не настолько уж ничего не имеет раб, который не будет иметь, если господин не захочет. И не настолько уж не подарок данное добровольно, коль скоро оно могло быть взято и против, воли» (Ibid.). Разумеется, в обоих примерах речь не идет о дарениях юридических, но следует заметить, что отношения, связанные с пекулием, чем дальше, тем шире учитывались и регулировались правом.

Дарение отца подвластному сыну также не признавалось действительным (Vat., 296). Согласно Папиниану (время Септимия Севера), рабы, которых отец подарил подвластной дочери, превращаются в дарение задним числом (ex post facto), если он эманципирует дочь, не отбирая у нее пекулия (D, 39, 5, 31, 2). Тот же Папиниан писал, что «эманципированный сын, у которого отец не отобрал пекулия», приобретает его себе в качестве подаренного или в качестве своего, точно так же, как не отобранный пекулий раба, отпускаемого на волю при жизни господина, рассматривается как дарение (Vat., 260–261). Папиниан же разъясняет, что внук, подвластный деду, может отпустить раба по воле деда, как подвластный сын — по доле отца, но раб этот, получая свободу, становится отпущенником упомянутых «деда или отца» (D, 40, 1, 22).

Приведенные примеры касаются непосредственно экономических проявлений «отеческой власти» в жизни «дома», но юристы и императоры III в. заботятся о неприкосновенности самого принципа отеческой власти, в частности, применительно к тому же солдату — сыну семейства, для которого было сделано исключение в виде «лагерного пекулия». Так, Ульпиан объясняет, что если сын семейства = солдат — умер, завещав наследство своему несовершеннолетнему сыну, оставшемуся во власти деда, причем назначил на всякий случай другого наследника, и назначил опекунов, то рескриптом Марка Аврелия и Луция Вера было указано, что назначение постороннего наследника действительно, назначение же опекунов — нет, ибо солдат может распоряжаться своим наследством, по «умалять чужое (т. е. его отца. — В. С.) право[55] не может» (D, 29, 1, 28). В постановлении Севера Александра, адресованном солдату Фелициону, прямо сказано: «Заблуждается тот, кто убедил тебя, будто бы ты силой присяги освобожден от уз отцовской власти (nexu paternae potestatis), ибо солдаты отнюдь не освобождаются от власти родителей, но (лишь) имеют собственное лагерное имущество, на которое у отца нету никакого права» (CJ, 12, 36, 3).

Эти и другие примеры показывают, что институт отеческой власти сохраняет и в III в. важнейшее значение. Но, как показывают источники того же времени, социально-экономическое значение этого института начинает меняться, оно выходит за пределы «дома» и приходит в противоречие с интересами «отца семейства». Так, Ульпиан пишет, что отец выполняет все повинности за сына, ставшего по отцовской воле декурионом, причем здесь же пояснено, что отец считается «согласившимся» на декурионат сына, если, присутствуя при объявлении об этом, не возражал. Этот принцип соблюдается и при назначении «сына» на другие должности, связанные с материальными затратами или ответственностью (D, 50, 1, 2). Отцовское несогласие с назначением сына на такую должность тоже влекло за собой для отца материальную ответственность; впрочем, к ответственности за гражданские повинности двоих сыновей одновременно отец принужден быть не мог; полностью же освобождался от ответственности лишь человек «старше 70 лет — отец пятерых не утраченных им детей» (50, 4, 3, Ulp.). Повиновение же отцовской власти, в свою очередь, не освобождало сына от ответственности, налагаемой должностью, от выполнения которой он по приказу отца отказался (50, 1, 21, Paul.). Таким образом, институт отеческой власти ставится теперь на службу интересам города и государства, и отеческая власть превращается в нечто вроде отеческой повинности. Ради этого частично отменяется даже принцип отеческого единовластия в фамилии: «В том, что касается почетных должностей (honores), считается имеющим сына во власти даже тот, кто сам состоит во власти отца» (50, 4, 2, Ulp.). Таким образом, создается ступенчатая система материальной ответственности и, так сказать, выворачивается наизнанку прежний принцип — «Сын семейства в общественных делах пользуется положением отца семейства» (1, 6, 9, Pomp.), — как, впрочем, и сам смысл института отеческой власти. Но это переосмысление (связанное с кризисными явлениями в обществе Империи) происходит в старых понятиях: старые представления и концепции служат теперь новой реальности, налагая на нее свой отпечаток и тем самым включая ее в развитие традиции общественной мысли.

Этот экскурс был нужен, чтобы не потерять исторической перспективы. Вернемся к роли отеческой власти в традиционных для римского правосознания представлениях.

Итак, отеческая власть — установление архаическое, но, как мы видели, продолжающее существовать (с теми или иными модификациями) и во времена Империи, — не имела, как будто, прямого отношения к рабам, но придавала римским представлениям о рабе специфический и важный оттенок, объединяя его с сыном в общем понятии «лиц, состоящих во власти». «Слово „власть" (или „понятие власти" — „potestatis verbum"), — подчеркивает Ульпиан, — должно пониматься в общем смысле (communiter) применительно как к сыну, так и к рабу» (D, 15, 1, 1, 5). В другом месте он конкретизирует это понятие: оно охватывает «тот и другой пол: сыновей и дочерей, раоов и рабынь» (14, 1, 1, 21). Заметим, что в гаком контексте первым, кажется, всегда упоминается сын: «Слово „власть" мы относим не только к детям, но даже и к рабам» (24, 1, 3, 3, Ulp.), (Вполне вероятно, что если у Гая эталоном «положения во власти» служат «рабы господ», то в приведенных цитатах из более позднего автора — Ульпиана — отразилось более древнее представление о «сыне», как о первичном и основном объекте «власти».) Поэтому не удивительно, что в Дигестах, по подсчетам М. Мораоито[56], около 75 % от общего числа текстов, упоминающих рядом раба и «сына семейства», уподобляют их друг другу. Частая в наших источниках формула «раб или сын» находит соответствие и в другой: «pater dominusve» — «отец или господин».

Еще раз подчеркнем, что в главном юридическое положение раба и подвластного сына было несравнимо — не только в их отношении к гражданской общине («сын» был римским гражданином — он мог занимать любую должность, имел право законного брака и т. д.), но и внутри дома (фамилии). Сыновья (т. е. и дочери, и внуки и т. д.) были «своими», т. е., как пишет Гай (II, 157), «домашними» наследниками (domestici heredes). Это значит, что они тоже представляют дом, а потому «и при жизни отца считаются в некотором роде господами (quodammodo domini existimantur)». У Павла (1), 28, 2, il) эта мысль получает дальнейшее развитие. Он прямо говорит, что в «своих наследниках» очевидным образом выявляется «продолжение доминия» (continuatio dominii). Объясняя «господское» положение сыновей, Павел пишет: «…После смерти отца они выглядят не получающими наследство, а, скорее, действующими, исходя из свободного управления имуществом». Повторяя известную нам, по Гаю, формулировку, Павел сопровождает ее ссылкой на «давние» представления и заключает все рассуждение выводом, что сыновья — не «назначенные наследники», но «господа» (domini), «и этому не противоречит, что можно лишить их наследства, что и убить их было тоже можно». Однако в сенатском постановлении 10 г. н. э. о каре для рабов в случае убийства «господина» распространение понятия «dominus» и на подвластных детей специально оговаривается и мотивируется (D. 29, 5, 1, 7, Ulp.)

Эти данные юридических текстов находят соответствие и в материале лингвистики. Э. Бенвенист пишет, что «dominus (*domo-no-) — это глава дома (domus)», но не считает такое значение первичным, подчеркивая, что «производное на — по- едва ли может само по себе нести специфическое значение „глава, хозяин"; *domo-no-, *genti-no- должны просто означать „тот, кто из domus, дома; тот, кто из gens, рода", т. е. действительно того, кто олицетворяет род (и соотв. дом. — С.) и некоторым образом воплощает его в своем лице, действует от его имени и имеет власть над ним»[57].

Добавим, что слово «госиода» (eri) в применении не только к отцу семейства, но и к его сыну мы находим также в комедиях Плавта (рубеж и начало II в. до н. э.):…eris gnatique et patri (Asin, 283; ср.: genitor и qui genitus est y Павла, (loc. cit.), отец — «старший господин», сын — «младший» (Asin., 328 sq.).

Однако рядом с юридическим осмыслением представлений о «сыне» как о «господине» развивалось и правовое регулирование положения сына как подвластного лица, причем — параллельно развивавшемуся интересу права и к экономической роли, и к положению раба под властью господина. Развитие этой стороны правового положения «сына» было связано с усложнением имущественных, в частности пекулиарных отношений (как отношений производственных). Здесь юридическая мысль не расходится с бытовым, повседневным общественным сознанием, как оно отразилось в римской комедии. Сын (familiaris filius- Asin., 267; 309 = erilis filius.- Ter. Phorm., 5), принадлежа к «господам», водит компанию с рабами, с которыми его сближает подвластное положение («…со мною вместе пьют, со мною и блудят они», — говорит у Плавта раб о другом рабе и «сыне семейства». — Asin., 270, пер. А. Артюшкова). Подобное мы находим и у других комедиографов. В одном из фрагментов Цецилия Стация (Rib., 199) мы встречаем как бы «автопортрет» подвластного сына, очень близкий к стандартной комедийной характеристике раба (причем именно в «экономическом» аспекте):

Когда влюблен, а денег нет, то благо нам

Иметь отца скупого и сурового <…>

Такого можно обобрать, подделать счет,

Заслать раба с пугающим известием;

Урвав с такого деньги, промотать их всласть —

Двойное удовольствие для всякого.

… Но как обманешь, как пойдешь обкрадывать,

И как хитрить с таким отцом, как мой отец…[58]

Весь словарь этого комедийного «сына»: furtum, fallere, auf erre, dissipare и т. д. — напоминает о комедийном же рабе, но тем самым и об аналогичном подходе права к рабским и сыновним кражам: «Наши рабы и сыновья крадут у нас, но за кражи они (по суду. — В. С.) не отвечают: тому, кто может распорядиться вором (in furem statuere), нет нужды в судебном разбирательстве… Потому такой иск древними и не предусмотрен» (D, 47, 2, 17 рг., Ulp.; ср.: G, III, 78). Видимо, положение «сына семейства» в фамилии воспринималось римским сознанием как двусмысленное, о чем свидетельствуют источники разного характера и широкого хронологического диапазона. Мы имеем дело с традиционным взглядом, глубоко укорененным и устойчивым.

Эта же двусмысленность, — если угодно, парадоксальность — проявилась и в представлении об эманципации (т. е. выведении из-под отеческой власти) как о некоем «умалении совокупности прав» или «умалении правоспособности» — minutio (deminutio) capitis. Гай трактует «capitis mmutio» как «status permutatio» — перемену правового статуса (G. IV, 4, 1). В чем же конкретно состояла такая перемена при эманципации? И почему перемена статуса подвластности на статус неподвластного человека могла восприниматься как некое «умаление» прав?

Пояснение Павла (D, 4, 5, 3, 1): «…Ибо никто не может быть эманципирован, минуя приведение в воображаемое рабское состояние» (в ходе соответствующей юридической процедуры), — выглядит искусственной рационализацией архаического представления и, по крайней мере, недостаточно. Заметим, что ему предшествует пункт о «детях, которые следуют за отцом, поступившим в усыновление»: они тоже подвергаются minutio capitis, так как, по объяснению Павла, они оказываются в чужой власти (собственно, и раньше они были лицами alieni iuris, находясь под властью своего отца: видимо, «ali?na potestas» здесь имеет более узкое значение власти «чужого» человека — в данном случае — деда по отцовскому усыновлению, не связанного с «внуками» природным родством) и «меняют фамилию». Вообще «умаление правоспособности» имело три степени: «наибольшая» предусматривала потерю «свободы и гражданства», «средняя» — только гражданства, при «наименьшей» «лишь меняется фамилия» (4, 5, 11).

Итак, именно «фамильные права» (familiae iura — D, 4, 5, 6, Ulp.) и терялись при эманципации. Выражением этих прав было агнатское или гражданское родство, о котором нужно кратко сказать. Определяющим в фамильном праве был патрилинейный счет родства (вероятно, наследие родового права)[59]. Родство, восходящее в том или ином колене к общему «отцу семейства» (иными словами, родство через лиц мужского иола), и называлось агнатским (от «adgnatio» — «при-рождение», «приумножение потомства»), а такие родственники «агнатами» (применительно к животным это слово значит просто «приплод» — D, 7, 1, 68, 2; ср.: 32, 41, 10: quae adgnata essent — о приплоде рабов). Агнатами друг другу считались и боковые родственники, относящиеся к тому же (патрилинейному) генеалогическому древу: сестры, дядя по отцу и т. д. безотносительно к тому, оставались ли они под общей отцовской властью или стали лицами sui iuris в результате смерти (или потери прав) общего домовладыки. Система агнатского родства имела свои ступени: т. е. была иерархической, но — благодаря институту усыновления (осмыслявшегося как quasi adgnatio — G, II, 138) — открытой. Агнатское родство, генетически связанное с институтом отцовской власти, имело первостепенное юридическое значение. Это было «законное» (l?gitima) родство (G, III, 10), выражающееся в «праве агнатства» (ius adgnationis — G, I, 158; D, 1, 7, 23), которое относилось к гражданским правам — civilia iura (G, I, 158)[60]. Агнатство (гражданское родство) отличалось от «природного» кровного (когнатского) родства (включавшего родственников по матери) не только счетом, но и тем, что содержание агнатства было прежде всего правовым («агнатство — понятие правовое» — adgnatio iuris est nomen — поясняют Юстиниановы Институции — I, 15). Поэтому гражданское право агнатства в отличие от «природного» права родства могло уничтожаться переменой (умалением) гражданского правового статуса лица (G, I, 158–163). Итак, отеческая власть была основой всей системы гражданского (законного) родства, как оно понималось в ius Quiritium. Преторское право во многих отношениях принимало во внимание когнатское родство практически наравне с агнатским, но последнее сохраняло все свое значение применительно к усыновлениям.

Принадлежность «сына» к дому как право была залогом превращения (когда-нибудь) в главу дома, причем «без всякого нового обстоятельства, но неким природным порядком» (D, 28, 2, 28, 1) без потери права агнатства (ср.: G, III, 114: «…если он без умаления прав выходит из-под отцовской власти, как-то вследствие смерти отца…»). Замещая таким образом умершего отца, выходивший из-под его власти естественным образом продолжал преемственную связь поколений дома.

Эманципации (как и усыновление третьим лицом) прерывала эту связь, и право агнатства терялось. Павел специально подчеркивает, что при манумиссии (отпуске из-под власти) раба дело обстояло иначе, так как рабское caput не содержит в себе никакого права и потому не может быть умалено. К этому компилятор добавляет слова Модестина: «ибо отныне он (т. е. бывший раб. — В. С) начинает иметь статус» (D, 4, 5, 3–4).

Хотя преторское право возвращало эманципированному сыну право наследования[61], но в правосознании римлян именно подвластность продолжала восприниматься как источник будущего права и сына (при «природной» смене поколений), и раба (при отпуске его на свободу). Принцип различия между тем и другим сформулирован в очень позднем и неюридическом источнике — Ев. от Филиппа, 2: «Раб только ищет быть свободным, но он не ищет имущества своего господина. Сын же — не только сын, но он присваивает себе (и) наследство отца» (пер. М. Трофимовой).

Теперь, после того как мы ознакомились с характером и пределами уподобления раба сыну и сына рабу, нас не будут удивлять сплошь и рядом встречаемые в источниках формулировки типа «рабы и подвластные сыновья также охватываются словами эдикта» (D, 3, 1, 7, 1, Ulp.). Юридическая позиция раба в некоторых конкретных ситуациях может прямо «приравниваться» к таковой «сына» (45, 3, 18, 2). И, напротив, «сыновья» могли добавляться к рабам при определении объема понятия «фамилии» как некой ячейки, находящейся под властью домовладыки (21, 1, 25, 2, Ulp.: Familiae appellatione omnes qui in servitio sunt continentur… accipe eos quoque qui in potestate sunt; ср.: 21, 1, 31, 15, Ulp.: Familiae et filios familias demonstrari). Странное для современного восприятия соотношение римских представлений о «сыне» и рабе может быть наглядно продемонстрировано на примерах.

Так, среди изложения вопроса о «порче раба» (D, 11, 3 — De servo corrupto) мы вдруг наталкиваемся на предупреждение: «К порче подвластных сына или дочери этот эдикт неприложим» (И, 3, 14, 1, Paul.). Эта неприложимость, с точки зрения римского сознания, нуждается в специальном объяснении: «..Ибо иск установлен — о порче раба, который входит в состав нашего имущества (букв, „отчины" — Patrimonium), и господин может, не вредя этим достоинству и доброй славе дома, доказывать, что потерпел ущерб». Здесь — в позднем источнике — представления об имуществе и «доме» разделены (об изначальном их единстве см. ниже). Однако все равно, исключив такое (ожидаемое) сближение, римское правосознание тут же вновь его допускает: «Но следует, чтобы и в этом случае судья произвел разумную оценку, так как для нас важно, чтобы души наших детей не развращались». Последнее добавление заподозрено как интерполяция юстиниановского времени, но тут это, в сущности, не имеет большого значения. Для нас интересно, что само развитие исходной мысли замыкает круг: «неприложимость» оказывается формальной.

Второй пример касается применения Аквилиева закона (о возмещении ущерба) по поводу «сына семейства». Ульпиан пересказывает (соглашаясь с ним) Юлиана, современника Гая. Рассматривается такой казус; «Сапожник… мальчика-ученика, свободнорожденного сына семейства, недостаточно хорошо делавшего, что ему было показано, ударил колодкой по затылку, да так, что вышиб ему глаз» (D, 9, 2, 5, 3). Юлиан разъясняет, что иск об оскорблении здесь неприменим, так как удар был нанесен «не оскорбления ради, а ради наставления и научения». В возможности прибегнуть к иску из найма Юлиан «сомневается», так как для этого случая предусматривалось лишь «легкое наказание». Но ни Юлиан, ни Ульпиан не сомневаются, что здесь может быть возбуждено дело по Аквилиеву закону. Основываясь на нем, отец ученика может добиваться возмещения ущерба, причиненного тем, что от работы сына, потерявшего глаз, он получит меньше, а также возмещения расходов на лечение сына (9, 2, 7 pr.). Иными словами, иск имел в виду убытки отца, присваивающего труд сына подобно труду раба[62]. Интересно, что весь этот рассказ о свободном «сыне семейства» приведен как единственный пример после вопроса: «Если учитель при обучении ранит или убьет раба, то отвечает ли он но Аквилиеву закону как за противоправно причиненный ущерб?» Заметим, что возмещение расходов на лечение раненого раба также могло быть истребовано иском по Аквилиеву закону (D, 9, 2, 45, 1).

Это не единственное появление «сына семейства» в рассуждениях Ульпиана об Аквилиевом законе (в котором речь, напомним, шла только об убытке). Так, он пишет, что Аквилиев закон не применяется по поводу раненого в кулачном бою, борьбе, публичном состязании, так как здесь убыток оказался причинен не «противоправно», а «славы и доблести ради» (D, 9, 2, 7, 4). Это, поясняет Ульпиан, не имеет отношения к рабу (так как состязаются между собой обычно свободнорожденные), но имеет отношение к раненому «сыну семейства», хотя если тот не сопротивлялся, то иск по Аквилиеву закону уместен.

Вряд ли можно сомневаться в том, что здесь применялась не первая (наиболее известная) глава Аквилиева закона о возмещении цены убитого раба или скотины, а третья — о «прочих убытках», по которой (согласно восстановлению Гешена на основании Inst., 4, 3, 13) возмещался убыток за раненых раба или скотину, а также за животных, не причислявшихся к «скотине» (собаку, медведя, льва) и погубленное неодушевленное имущество. Отметим, что в дошедших до нас формулировках глав Аквилиева закона (G, III, 210; 216–218; D, 9, 2, 2; 9, 2, 27, 5 и 17) «сын семейства» вообще не упоминается. Мы не можем быть уверены, что так было и в подлинном тексте, но в любом случае видно, что Аквилиев закон о возмещении противоправно причиненного убытка, тот самый закон, первая глава которого «к нашим рабам приравнивает четвероногих» (D, 9, 2, 2, 2), римским сознанием естественно распространялся на ранение «сына семейства», рассматривавшееся как убыток, причиненный отцу[63]. Этот пример подводит нас к вопросу о роли «сына» и раба в хозяйстве «отца семейства». Но эта проблематика выходит за рамки настоящего очерка.

Пока же еще раз на время выйдем за пределы строго юридических источников. Здесь картина окажется едва ли не еще более яркой. Вот пример из «Контроверсий» Сенеки Старшего, современника Августа. Интересующий нас текст (Contr., VII, 4), псевдоюридический и обращенный к широкому слушателю, принадлежит жанру школьной риторики. Тема для упражнения такова: «Некто, имея жену и от нее сына, уехал на чужбину, там был захвачен пиратами и написал жене и сыну письмо с просьбой о выкупе. Жена от слез потеряла зрение. От сына, собравшегося ехать с выкупом, она потребовала, чтобы он ее кормил. Сын не хочет оставаться, мать требует заключить его в тюрьму». Риторам предоставлено изощряться в речах за отца или мать. Вот примеры их аргументации: «Сын в фамилии никому не может служить, кроме как отцу; от всякой другой службы (servitus) он свободен» (§ 4). Уже это звучит для нас достаточно выразительно (и согласно с правом). Но послушаем другого ритора: «Над тем, что двоим общее, вся власть у того, кто в наличии. Представь себе, например <…> что ты общий раб: ты служил бы тому господину, который здесь. Представь себе общее имение: тот получает урожай, кто здесь». Далее говорится, что отец в плену — он потерял права свободного человека, а значит, и гражданина, а значит, и отца (с точки зрения права это неточно: таким было положение пленного, а не захваченного пиратами. — См.: G, I, 129; D, 49, 19 и 24). И ритор приводит рассуждение к концу: «Он не имеет никакой власти над тобой, мать располагает всей силой закона: ее право на тебя (ius in te) уже не общее, но только ее».

Сенека Старший, часто указывающий на несообразности в приводимых им риторических текстах, здесь не отмечает, что мать не обладала властью над детьми (см.: G, I, 104). Провозглашаемое ритором «общее право» родителей на сына не вызывает у Сенеки никаких замечаний. Очевидно, оно основывалось на уподоблении сына рабу (и вообще имуществу), еще более широком, чем у юристов. И, видимо, для римского сознания совершенно естественном.

Мы намеренно опирались здесь на разнородные источники разных эпох (от II в. до н. э. по III в. н. э.), чтобы показать устойчивость интересующих нас представлений в римском сознании. Долгое сохранение архаических черт в праве римлян тем показательней, что право вписывалось в общую систему общественного сознания.

Обратимся к другим категориям «чужого права». Утратившие ко временам Гая свое прямое непосредственное применение, они не только продолжали существовать — хотя бы в некоторых юридических процедурах, но, судя по вниманию к ним римской юридической мысли, жили в правосознании, причем связывались им с положением, которое здесь же, в контексте, либо уподоблялось рабскому, либо, напротив, нуждалось в указании на отличие от рабского.