1. Вильнюс в литовской поэзии 1920 — 1930-х годов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Вильнюс в литовской поэзии 1920 — 1930-х годов

Поодаль виднеется тяжелая кафедральная колокольня, возведенная на остатках одной из башен Нижнего замка. Надстройка позднейшего периода (верхние этажи с украшениями) несколько исказила весьма воинственный характер этого древнего бастиона с узкими бойницами, его расширяющийся книзу массив как бы оглядывается на своего двойника — башню Верхнего замка на горе Гедиминаса. Этот бастион и Кафедральный собор — какая впечатляющая встреча двух эпохальных исторических памятников. Там — мрачное средневековье, грубая первобытная сила, глядящая на нас с толстых, массивных крепостных стен, — «еще не искусство». Здесь же — последняя фаза развития богатого, тонкого искусства с сознательно упрощенными формами, как бы намеревающегося вернуться «назад к природе».

Микалоюс Воробьевас (пер. Лилии Войтович)

Прежде чем обратиться к литовской поэзии указанного периода, необходимо составить хотя бы некоторое представление об истоках образа Вильнюса, которые восходят к его фольклорному воплощению. Литовский фольклор в значительной степени формировал художественное видение литературы, которая начинается фактически только в начале XIX века (несмотря на издание в 1547 г. первой литовской книги). Наименование Вильнюса встречается в литовском фольклоре, прежде всего в народных песнях. Эта тема интересовала исследователей фольклора, начиная с Йонаса Басанавичюса (1851–1927) и его классической работы «Вильнюс в литовской песне». И это важно не только для понимания генезиса литературного образа, — народная лирическая песня имеет чрезвычайно важное и своеобразное значение в духовном и национальном бытии литовского народа (что показали и недавние исторические события 1990-х годов). Некоторые интересные обобщения на значительном материале систематизированных песен разных жанров изложены в статье П. Йокимайтене «Вильнюс в литовских народных песнях» (1978)[338].

Образ города не выглядит в них конкретным или топографическим, что обусловлено лирическим характером этих песен.

В военно-исторических образцах жанра Вильнюс является местом битвы, войны, гибели героя: конь, возвратившийся без седока, возвещает о гибели «в Вильнюсе-городке» или «в вильнюсских горах». Город выступает здесь как символ отчизны, за которую сложил голову герой, смерть которого идеализируется песней[339].

В обрядовой поэзии (как правило, в свадебной) из Вильнюса, как из «дальней сторонки», приезжают сваты и/или жених, это идеализированное место происхождения, которое уже само по себе свидетельствует о его доблести; молодые отправляются туда после свадьбы. Вильнюс связывается и с ритуальным приобретением девушкой «рутового веночка» («rut? vainik?lis» — важнейший символ песенной лирики), либо с утратой, поисками его (в любовной лирической песне). Мотивы купли-продажи выдвигают Вильнюс как торговый и промышленный центр: славятся «вильнюсские мастера», «вильнюсские ткачихи» и хорошие товары, там закупается приданое для невесты, приобретаются подарки.

В народной песне упоминание Вильнюса является составной частью обрядности, символики, художественного обобщения: использование этого образа возвышает над обыденностью, придает праздничность, идеализирует события и героев. Органично входит он и в традиционную поэтику: «Образ Вильнюса гармонично вплетается в художественную ткань песен: чаще всего он выступает как часть традиционного параллелизма, гиперболы»[340].

Песни эти распространены по всей Литве, но, естественно, чаще в записях, сделанных ближе к самому Вильнюсу. Его название иногда варьируется с наименованиями других городов (как это и вообще характерно для народной песни): чаще это Рига, Тильзит (Тильже по-литовски), реже Варшава, Берлин, Порт-Артур; оно может также заменяться названиями рек — Дуная, Нямунелиса (уменьшительное от Немана).

Вот примеры из другого источника: из публикации «Вильнюс в литовских народных песнях» Г. Кривицкене-Густайтите (1970)[341], изданной литовской эмиграцией.

Герой отправляется в город с честолюбивыми намерениями: «Стоит конь взнузданный во дворе / Если не прискачу, так королем стану / в Вильнюсе-городке на Дунае» (82); приближаясь, видит «На высокой горе / Вильнюс-городок» (250); и достигает его: «А как я ехал / по Вильнюсу-городку / все горожаночки / на меня глядели» (96). Важнейшей постоянной деталью этого города стали «зеленые брамы» (ворота): «В Вильнюсе-граде зеленые брамы» (158,91 и др.), за что он и получил название «город зеленых брам». Есть и более развернутые картины: «Вильнюс-город за стенами, / камнями мощен, / солдатиками исхожен, / слезами омочен» (158). Из семейных песен (о потере и поисках рутового веночка): «В Вильнюсе-городке / улочки узки, / меж ворот лужица, / в той луже веночек» (249).

Образ города в песенной поэзии в основном, конечно, лишен конкретных узнаваемых географических или топографических черт (одна-две детали выполняют роль и обобщения, и характеристики одновременно). И все же «присутствие» города в песне часто углубляет ее драматизм и лирическую напряженность, а в некоторых жанрах — привносит юмористическое звучание или расширяет пространство и видение мира (могут упоминаться и несколько городов).

Детали и символика, закрепленные за образом Вильнюса в фольклоре, как мы увидим ниже, вошли и в литературное творчество.

В складывавшейся литовской литературе в дальнейшем Вильнюс становится одним из романтических лейтмотивов, наряду с другими, такими, например, как лес, замок, море, земля. Для романтического сознания Вильнюс — столица страны и центр национальной жизни, символ независимости[342].

В эпоху романтизма в начале XIX века начинается литовское национальное возрождение, связанное с именем историка и этнографа Симонаса Даукантаса (1793–1864; польский вариант его имени — Шимон Довконт), современника Адама Мицкевича (и его однокашника по Виленскому университету). Главной составляющей национальной идентификации Даукантас считал язык, причем этой своей позиции придерживался строго последовательно: он перешел на литовский язык в своих трудах, несмотря на то что таким образом обрекал себя на неизвестность и затруднял себе карьеру, поскольку языком образованных литовцев был польский. Такой шаг для того времени был настолько необычен, что позволил современному исследователю Томасу Венцлове охарактеризовать Даукантаса как «чудака»[343]. Что ж, таковой нередко и оказывается роль первопроходца, первооткрывателя. Даукантас и его последователи по-своему восприняли миф о «золотом веке» прошлого — об особой значимости литовского фольклора и мифологии (что характерно и для польского романтизма), но при этом они создали и свой «миф», причем антипольский, важной составляющей которого стало представление об унии с Польшей как о явлении сугубо отрицательном для литовского языка и культуры. Даукантас создал модель первичного идеального состояния, не связанного с определенной эпохой, пребывающую вне исторического времени, как некий «идеальный текст». В той первичной сакральной Литве человек и природа нераздельны и пребывают в идеальном статическом состоянии; сама же Литва — «страна, живущая суверенно и естественно, в мифологическом пространстве лесов. Такой идеал отрицал все существенные современные признаки и отличия»[344]. При этом «система Даукантаса стала важнейшей знаковой моделью для следующего поколения»[345]. Вильнюс в литовском самосознании становится мифологизированной столицей, центром национальной жизни и будущего национального государства (отсюда отчасти исходит и польско-литовский конфликт в отношении Вильнюса)[346]. Древняя, утраченная столица обретает для литовцев значение символа надежды на возрождение государственной и национальной независимости: «Лейтмотив столицы имел такое же фундаментальное значение для сохранения нации как лейтмотив леса или земли»[347].

Эти чувства выразил ярко, определенно и поэтично Майронис (1862–1932), литовский национальный поэт-классик, видевший в Вильнюсе «квинтэссенцию истории народа»[348]. Одно из его стихотворений, «Вильнюс» (1892), обращено непосредственно к читателю — возгласом «Погляди!», автор приглашает вглядеться в развертываемую неспешно и торжественно панораму. Взгляд обращен на город с удаленной точки:

О погляди! То Вильнюс дворцами

Сияет средь широких холмов!.

Ночь их укрыла темным покровом,

Как будто дымом. И город спит!

Где ж звук, которым когда-то звучал?

Где ж мощь твоя и величье?

Где, Вильнюс, те твои лучи,

что светили

Литве, нашей отчизне?

Antai pa?velki! — Tai Vilnius r?mais

Dunkso tarp kaln? pla?iai!

Naktis j? r?bais tamsiais, kaip d?mais,

Dengia! Jis miega giliai!

Kame tas garsas, kuriuo skamb?jaj?

Kame galyb? ir pranokejaj?

Kur tavo, Vilniau, tie spinduliai,

Kuriuos skleidei

Lietuvai, m?s? t?vyn?i?[349]

Сон, ночь и тишина здесь символичны: нет звуков былой славы, нет лучей, которые расходились от Вильнюса по всей Литве (11). В этой романтической элегии почти отсутствуют детали — отобраны лишь те, что свидетельствуют о былой славе и величии, — как, например, старый замок, дорогой сердцу поэта. Каждая из трех строф заканчивается вариацией рефрена, в котором выражено главное, сущностное представление о Вильнюсе — «Где, Вильнюс, те твои лучи, / что светили / Литве, нашей отчизне?» (11). Стихотворение не столько конкретно-описательно, сколько рисует нам некий эмоциональный пейзаж. Поэт мысленно обращается к прошлому, ведь ныне и город, и все вокруг погружено во тьму, ночь и в небытие. Прошлое же, минуя настоящее, смыкается с будущим. В третьей строфе говорится о печали, но здесь же и слова утешения — и к возможному собеседнику-читателю, и к городу: «Смотри, на востоке уже заря разгорается», «Времена меняются», и в заключение говорится о свете — уже не в прошедшем, а в будущем времени. Стихотворение стало действительно пророческим — но, как оказалось, ненадолго.

Ставшая независимой в 1918 г. Литва скоро лишилась своей столицы: в 1920 г., вопреки условиям мирного договора и в противоречии с международным правом, Вильнюс и Вильнюсский край был занят польскими войсками и затем присоединен к Польше (см. об этом также в разделе «Между войнами»). Литва разорвала дипломатические отношения с Польшей, и Вильнюс оказался по ту сторону границы. Примириться с этим, естественно, Литва не желала: столицей вынужденно стал Каунас, но его неожиданное именование «Временной столицей» стало важным национальным символом.

Вильнюс же для литовцев отныне видится в образе плененного города, города-узника, становится предметом ностальгических мечтаний. Из этих представлений родилась «поэзия Вильнюса» 1930-х годов. Поэзия этого времени дает именно цельный образ города, тесно связанный с основной идеей возвращения прежней древней столицы. Такие тексты (более чем 20 поэтов) широко представлены, к примеру, в антологии «Поэзия нашего Вильнюса» (1932), изданной Симасом Миглинасом.

Основные мотивы воплощения Вильнюса в этих стихах вдохновлены, как представляется, тем же Майронисом, другое стихотворение которого о Вильнюсе в неволе также помещено в антологии. Это «сердце Литвы», — и отнять Вильнюс значит вырвать у страны сердце, — отсюда звучало имя Литвы, сюда вели все пути,

сколько воспоминаний,

сколько тайн,

здесь установил трон Гедиминас,

здесь душа великого Витаутаса,

упоминается и еще один литовский князь — Альгирдас (Ольгерд). Поэт напоминает и повторяет, что в Вильнюсе заключено не только прошлое, но и будущее: «Здесь ведется борьба за существование». Майронис формулирует и то, что в дальнейшем станет одним из распространенных лозунгов-призывов: «Был и будешь нашим, нашим!»; видит он и пути к этому: «Но жалобами его не обретешь; лишь трудом… лишь в борьбе и на прямых путях / лишь когда сам возродишься душою!» (17–18).

Во многих стихах предстает как бы замерший и насторожившийся город, ушедший в себя, в свое прошлое и живущий ожиданием. Историческое прошлое, как правило, подразумевается боевое — времена битв и побед, эта поэзия охотно упоминает воинственных и победоносных литовских князей, например Кястутиса (Кейстута, 52).

Стихотворение Людаса Гиры «Прекрасен, о Вильнюс, ты поутру…», близкое к мотивам Майрониса. Город предстает в утреннем свете, автор бросает на него взгляд с высокой точки, с горы Трех крестов, с которой Вильнюс «как на ладони». Его обнимают со всех сторон «зеленый венок живописных гор…», река «Нерис голубая»: «сладко струятся ее живительные волны». Но в картине безмятежного покоя после первой и второй строф наступает перелом: волны «словно… жалеют о чем-то»: о «сынах-странниках», обо «мне, напрасно гибнущем». Однако это «Я» остается там, «где когда-то / Жила могучая душа нашей родины», потому что только в Вильнюсе можно отыскать «ключ» к этой душе, которую, быть может, скрывает «древняя гора, / Где среди руин гибнет старина» (7–9). Все эти мотивы вносят ноту светлой печали в гармоничную в целом картину безмятежной красоты. Главным в стихотворении является заданная первой строкой красота, что подчеркнуто и кольцевой композицией, повторами.

В эту картину диссонансом входит тема безответного города (и реки), нарушенного контакта: «ты видишь город с горы — но он во мгле тебя не видит»; река знает обо всем, но, во-первых, не может выразить, а главное, некому ее услышать. Именно Нерис хранит память о старине: «…много помнит она / Из времен праотцев!», помнит сказки, легенды, предания, «кривейтов, Гедимина / величайшие тайны» и даже «завороженные слова» (эта тема звучит в другом стихотворении Гиры, 15; кривейты — жрецы в языческой Литве). Но она печальна, нет у нее «брата, друга / кто разгадает ее мысль… // Только некому ей выразить / эту мысль…», и «некому ее слушать…» (15), и некому взяться за дело.

Здесь — средоточие национальной жизни: это звучит и в инвокации Пятраса Вайчюнаса «О древний Вильнюс, о святой город, / Ты источник нашего бытия и жизни» и даже «для нас ты был и будешь Иерусалимом Литвы», «наша душа», «наша святыня», «О святой Иерусалим» (Бернардас Бразджионис, 156), Вильнюс «омывают святые реки», ласкают «святые ветры» (Витаутас Сириос-Гира, 87); сердце, солнце Литвы (103), «душа отчизны могучая», в которой зреет мощь (104); здесь же и переложение 136-го Псалма «На реках Вавилонских…» (Ч. Шадуйкис. Песнь изгнанника, 143)[350]. У Гиры: «Он для нас Мекка и Медина, / Он нам альфа и омега», где «сходятся все пути». «Вильнюс! — первый стих певца» (113). Это город славы, где «трон отцов», «меч отцов» (164).

А вот лирическая вариация Юозаса Паукштялиса на тему «Песни Миньоны» Гете: речь идет о печальном крае, это — «Вильния — сердце нашей родины Литвы, / Первый сон пробуждающихся, первая зарница, / Первая мечта после рабской ноши!» (115).

Только песни хранят память о прошлом. Здесь, по всей видимости, отозвалась знаменитая «Песня Вайделота» из поэмы Мицкевича «Конрад Валленрод», сюжет которой взят из прошлого Литвы, а еще в большей степени — предшествующая апология песни как памяти («О песнь народа! Ты — ковчег завета / Над прошлым и грядущим поколеньем! / Ты — меч народа из огня и света…»[351]).

В антологии присутствуют и стихи, посвященные вильнюсским легендам — о драконе (Казис Инчюра «Вильнюсский дракон»); об основателе города князе Гедиминасе (Гедимине) (Й. Жадавайнис «Песнь о граде с зелеными брамами», К. Инчюра «Рог Гедиминаса»).

Выделяется сакральное пространство, ценность города как святого места, где каждый вечер «…тридцать вильнюсских храмов / Звоном колоколов обещают покой» (Гира. 51); «Башни храмов словно вытянутые руки / Тянутся в небо в вечерней молитве» (Пятрас Бабицкас, 95). Эти мотивы, как мы видели, особенно распространены в виленской поэзии на разных языках.

Мотивы неволи, плена: «…башни Вильнюса в неволе…» (Юозас Паукштялис, 102) соседствуют с описаниями охваченных ожиданием древних руин и сохранившейся башни замка Гедиминаса на горе, ставшей теперь стражем былого: «Среди печальных руин королевского замка, /Единственная башня осталась стражем, / Полна ожиданием борьбы…» (Гира, 52); романтическая поэтизация руин, древних городов, наполненных тенями прошедшего, служит в этом контексте героизации. И замок, и другие высокие точки (башни костелов, как правило) — «стражи наследия Гедиминаса» (Гира, 53). «Гора Гедиминаса — символ оседлости литовцев, символ преемственности, опирающейся на традицию, напоминание народу о том, что он имеет престол и всадника, Витиса. Всадник символизирует пространство и свободу. Престол — это символ времени (преемственности во времени) и стабильности», — пояснял главные символы современный литовский писатель Вайдотас Даунис[352].

Древности связываются с национальным прошлым, поэтому упоминаются и языческие алтари, жрецы-кривейты, и христианские святыни (ворота Аушрос), причем нередко в одном и том же тексте (например, у Вайчюнаса, 164); «Вильнюс, ты седая святыня Литвы / Город Вечного огня и Свинторога» (Салис Шемерис, 99). Перечисление исконных неподвижных деталей города работает на образ мифологической силы.

Однако путь в Вильнюс «закрыт медными воротами» (Инчюра, 50). Пустынные молчащие пути-дороги со всех четырех сторон света усиливают ожидание, символом которого является здесь древняя башня, отягощенная «знаменем чужим» (Гира, 52).

Эта поэзия обращается ко всему миру, взывая к справедливости; высокая риторика соединяется с сильным чувством: «Верните сердце в нашу грудь, / Верните нам Вильнюс, это солнце Литвы! / Без него мы — не мы, а лишь канклес рыдающие» (Вайчюнас. 103–104). Здесь рождаются формулы-призывы, словно заклинания: «Нашим ты был и нашим ты будешь!» — и знаменитый лозунг Вайчюнаса «мы без Вильнюса не смиримся!» из одноименного стихотворения, в котором звучит также мотив оживающих рыцарей былых поколений, спешащих на подмогу: «На горе Гедиминаса пробудятся великаны…», усиленный библейским: «Кости наших предков восстанут в Вильнюсе» (150). В этом стихотворении много и других символов: железный волк, «Вильнюсский престол» (151) и «престол отцов» (в другом стихотворении, 184). И наконец: «Если понадобится — мы умрем свободными!» (151).

Ei, pasauli, b?ki rimtas ir teisingas:

Mes be Vilniaus nenurimsim!

Kaupias skausmas ir dangus toks debesingas…

Jeigu reiks — laisvi mes mirsim!

(77. Вайчюнас. Мы без Вильнюса не смиримся; 150)

В стихотворении Гиры «Мы и Вильнюс» поэт объясняет, что главным словом, постоянной мыслью является Вильнюс (113–114): слово отождествлено с городом.

Эти призывы нашли отклик — прежде всего у русского поэта Константина Бальмонта, большие циклы в творчестве которого посвящены Литве, а его сборник «Северное сияние» (Париж, 1931; 102 стихотворения) имеет подзаловок «Стихи о Литве и Руси». Его стихи (а также Валерия Брюсова, побывавшего в Вильнюсе в 1914 г.) в переводе на литовский язык также включены в антологию. Бальмонт примерно с середины 1900-х годов искренне интересовался литовской культурой (этому немало способствовало близкое личное знакомство с Юргисом Балтрушайтисом): он изучал литовский язык, историю, переводил стихи литовских поэтов и народные песни, писал статьи о фольклоре. В 1920-1930-е годы Бальмонт дружил и переписывался с писателями Гирой, Винцасом Креве, Балисом Сруогой, в 1930 г. посетил Литву. Мифологизированный образ северной «страны Янтарной», «Лесной Царевны» опирается на поэтизированное язычество как воплощение молодости народного духа, на Великое княжество Литовское — как вершину исторической зрелости и на девственную стихию леса как соответствие всему этому в природе[353]. Для Бальмонта Вильнюс — неотъемлемая часть Литвы, как и для литовских поэтов; в посвящении «Людасу Гире» он называет своего собрата «матери раненой тоскующим сыном»[354], под раною подразумевая захват Польшей Вильнюса. А заключительные строки «Обручения» (где упомянут и древний литовский герб «Погоня» — «белый конь») звучат в унисон приведенным выше стихам литовских поэтов:

Упрямый дух! Сестра любимая!

Он знает путь твой белый конь.

В прорывах дали вижу дымы я,

Но в дымах — творческий огонь.

Да будешь сильной и обильною,

В себе скрепленная страна —

И Гедиминовою Вильною

Ты быть увенчана — должна![355]

Стихи другого поэта, связавшего свою судьбу с Литвой, Евгения Шкляра, несут черты той же поэтики:

Там, — в Вильне — старые башни,

Дом, где ныне литовец лишь гость,

Боль по разлуке вчерашней,

По всему, что еще не сбылось…

Вильна — как мать в изгнаньи,

Мать, похищенная у детей,

Но скоро, на близком свиданьи

Дети низко поклонятся ей!..[356]

Мотивы решительных действий звучат у Вайчюнаса: «поблескивает меч отцов, не выпускаемый еще из руки», «Боль одевает нас для походов!..» (164). Причем речь может идти о военном походе не только в будущем, но и в настоящем, даже как о свершившемся. Такие мотивы звучат в фольклорном ключе: это и упоминание о войнах литовских князей, и о пробуждающихся рыцарях, и широкий спектр мотивов лирической песни, связанных с седланием коня, прощанием, отправлением на битву, и поэтический образ коня и всадника, когда «земля дрожит, гудит» от стука копыт; к лирической песенной интонации добавляется маршевое звучание («Эхо свободы» Сруоги, «марш Железного волка» Казиса Бинкиса, например, 165–168,194-195). Используется и библейская символика: «Потом Иерихонским возгласом грянем лишь раз / Стены рабства рассыплются» (Бразджионис, 92).

Широко используется геральдика: скачущий рыцарь, витязь («Погоня») — старый герб Литвы и образ орла (белый орел — герб Польши) как символ неволи: «Эй, Орел, дорогу Витязю!» (165), «бессердечный орел».

Будущее освобождение предвещают «строящиеся рыцари», образы древних воинов Кястутиса и древних битв. Речь идет о походе для освобождения: «Отвоевать древнюю / былую славу и свободу»; «вернуть королевское величие» (Гира, 53). Ожидание похода связывается с Каунасом — оттуда ждут освободителей: «Ведь там далеко, в Каунасе, и вправду готовятся к походу, / И ржут кони, и рыцари строятся…» (Гира, 53).

Основные из указанных здесь мотивов звучат и в известной поэме Бернардаса Бразджиониса «Княжеский город» («Kunigaik??i? miestas», 1939), в первой главе, где прямо говорится о столице: «Город древних князей, трона отцов, / Тебе было суждено светить Литве сквозь века»[357]; «О Вильнюс, о дорогая, святая заря, / Ты всегда утешал сердце литовца!» (9); «О Вильнюс, расцветший в снах Гедиминаса, / И свободным, и в рабстве ты всегда благороден и велик» (9); «Был ты сердцем Литвы, был, есть и будешь!» (10).

Этим упованиям, как известно, тоже дано было осуществиться: после начала Второй мировой войны Вильно и окрестности в 1939 г. заняли советские войска и передали Литве, а в июне 1940 г. Вильнюс стал столицей советской Литвы. Но этот советский Вильнюс все же не отвечал прежним чаяниям, и столица по-прежнему оставалась плененным (оккупированным) городом и мечтой. Конечно, долгое время мечта о Вильнюсе как столице независимой Литвы не могла быть высказана со всей ясностью и определенностью. Эти надежды воплотились наконец в реальность в конце XX века, когда Литва добилась независимости и стала самостоятельным государством.

Тема Вильнюса, разумеется, продолжала звучать в литовской поэзии — как в Литве, так и в эмиграции. Из всего многообразия ее вариаций здесь будут представлены два автора, у которых тема и образ Вильнюса занимают видное место в раздумьях, публицистике, эссеистике и, конечно, в поэзии: Юдита Вайчюнайте и Томас Венцлова.