Глава семнадцатая Бесплатные зрелища

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая

Бесплатные зрелища

Королевские празднества. Зрелища регулярные и экстраординарные. Судебные заседания, казни и похороны как зрелища

И французские, и иностранные наблюдатели единодушно называют основной и неистребимой особенностью парижан всех сословий и профессий их «ротозейство», то есть любопытство и внимание к самым ничтожным происшествиям (от дерущихся собак до проехавшей кареты, от столкнувшихся фиакров до плывущего по реке бревна). Для парижанина все, что происходило на улицах его родного города, превращалось в увлекательное зрелище, причем эта особенность парижан оказывалась весьма заразительной; любовь к уличным зрелищам передавалась иностранцам, прибывшим во французскую столицу. Как пишет Д.Н. Свербеев, «нигде, как в Париже, невозможно с такой приятностью зевать по улицам, faire le badaud».

Секретарь русского посольства в Париже Виктор Балабин описывает Париж, каким он предстал ему летом 1842 года: «Погода прекрасная, солнце печет, жара невыносимая, духота чудовищная. Весь Париж, от подвала до чердака, высыпал на улицу: и продавщица Эжени, и модистка Розали, и прачка мадемуазель Роза, и девица сомнительной добродетели мадемуазель Эвлалия, и стряпчий г-н Жюль, и старый эмигрант г-н де Габриак, и выскочка Жобар, а также галантерейщик, кондитер, портной, сапожник, каретник, торговец духами и торговец бельем, путешественник и депутат, пэр Франции и секретарь посольства – все фланируют, шатаются по улицам и не делают ровно ничего».

Балабин, писавший свой дневник по-французски, употребляет слова fl?ner (фланировать) и aller et venir (шататься по улицам) как синонимы. Между тем многие его современники, более внимательные к оттенкам значений, противопоставляли эти занятия и различали две отдельные категории гуляющих: фланёров и ротозеев, или зевак. Ротозеи слоняются по городу бездумно; они глазеют, но не наблюдают. В отличие от них фланёры – это, можно сказать, странствующие философы, читающие город, как книгу. «Фланёр относится к ротозею так же, как гурман к обжоре, как великая мадемуазель Марс к уличной певичке, а Лабрюйер или Бальзак к овернскому или лимузенскому крестьянину, только вчера приехавшему в Париж», – пишет Огюст де Лакруа в очерке «Фланёр», включенном в сборник «Французы, нарисованные ими самими». Десятком лет раньше определение искусству фланирования дал Бальзак в «Физиологии брака» (1829): «Большинство людей ходят по улицам Парижа так же, как едят и живут – бездумно. На свете мало талантливых музыкантов, опытных физиогномистов, умеющих распознать, в каком ключе написаны эти разрозненные мелодии, какая страсть за ними скрывается. О, эти блуждания по Парижу, сколько очарования и волшебства вносят они в жизнь! Фланировать – целая наука, фланирование услаждает взоры художника, как трапеза услаждает вкус чревоугодника. Гулять – значит прозябать, фланировать – значит жить. <…> Фланировать – значит наслаждаться, запоминать острые слова, восхищаться величественными картинами несчастья, любви, радости, идеальными или карикатурными портретами; это значит погружать взгляд в глубину тысячи сердец; для юноши фланировать – значит всего желать и всем овладевать; для старца – жить жизнью юношей, проникаться их страстями». Впоследствии «концептуализацией» фланирования как деятельности сугубо парижской занимались многие авторы, от Шарля Бодлера до Вальтера Беньямина, однако начало этим размышлениям было положено именно в эпоху Бальзака.

Искусство фланирования было доступно немногим; большинство парижан принадлежало к числу ротозеев, зато этим искусством, выражаясь словами Свербеева, «зевать по улицам», парижане владели мастерски.

Разумеется, в Париже было немало платных развлекательных заведений (о которых будет рассказано в следующих главах). Однако в столице существовали еще и зрелища бесплатные; более того, парижане умели превращать в зрелища даже самые серьезные мероприятия, например судебные заседания или политические манифестации.

В эпоху Реставрации парижане с большой охотой любовались на своего короля. О въезде Людовика XVIII в столицу 3 мая 1814 года, после долгих лет эмиграции, было рассказано в первой главе. Каждую годовщину этого события в эпоху Реставрации отмечали очень торжественно: 3 мая король разъезжал по улицам столицы, увешанной белыми флагами, в коляске, запряженной восьмеркой лошадей, под приветственные крики толпы; народу бесплатно раздавали вино и еду.

Так же торжественно каждый год 25 августа отмечался День святого Людовика – «патрона» короля. После 1824 года, когда королем Франции сделался Карл X, праздничным стал День святого Карла (4 ноября). С этого же года начали отмечать еще и День святого Генриха (15 июля) – в честь наследника престола Генриха, герцога Бордоского (внука короля); впрочем, в отличие от тезоименитства короля, этот день остался рабочим.

Раздача продовольствия во время праздника. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825

Королевские празднества протекали по одному и тому же сценарию. Накануне музыканты двенадцати легионов парижской национальной гвардии собирались в саду Тюильри, чтобы усладить слух монарха фанфарами и барабанным боем. Наутро во всех церквях шли торжественные богослужения, а король принимал поздравления от представителей всех сословий. После полудня под руководством префекта департамента Сена происходило торжественное открытие какого-нибудь памятника (например, 25 августа 1818 года была открыта статуя Генриха IV на Новом мосту, о чем подробнее рассказано в главе десятой). Вечером весь город был богато иллюминирован, народ гулял по улицам и плясал на площадях. С пяти часов пополудни на Елисейских Полях и возле заставы Трона к услугам парижан были многочисленные ярмарочные развлечения, оркестры играли веселую музыку, а завершался вечер фейерверком.

Бесплатная раздача еды и питья была непременным атрибутом всех королевских празднеств еще с дореволюционных времен. Однако ритуал этот всякий раз сопровождался такими безобразными пьяными ссорами и потасовками, что в 1828 года муниципальный совет решил изменить традиционный порядок: раздача еды и питья на площадях прекратилась, а королевские дары стали доставлять нуждающимся прямо на дом.

Парижане ценили внимание короля. Рассказывали, в 1814 году одна старушка, увидев, как Людовик XVIII с дворцового балкона приветствует толпу народа в саду Тюильри, воскликнула: «Вот этот – настоящий француз, учтивый человек; не то что прежний [Наполеон] – за 15 лет царствования ни разу нам не то что не поклонился – головой не кивнул».

В дни королевских празднеств происходила весьма оригинальная церемония – «большой стол», то есть трапеза короля в присутствии избранной публики. Первую такую трапезу Людовик XVIII устроил после возвращения из Англии в первый же вечер своего пребывания на французской земле, 24 апреля 1814 года, в Кале. Эта акция символизировала определенную концепцию власти: особа короля – центр, средоточие всего королевства. Кроме того, церемония подчеркивала верность короля этикету дореволюционного Старого порядка. В продолжение своего царствования Людовик XVIII устраивал «большой стол» два раза в год: 1 января и в день своих именин 25 августа, а Карл X – только один раз, в день собственных именин 4 ноября.

В 1825 году в день тезоименитства Карла X общее число парижан, присутствовавших на церемонии, достигло шести тысяч. Гости первой категории, получившие пригласительные билеты, вспоминает герцогиня де Майе, имели право оставаться в зале в продолжение всей королевской трапезы. Гостям же второй категории, не имевшим таких билетов, позволялось только войти в галерею Дианы (где происходила церемония) и, медленно проследовав вдоль королевского стола по возвышению за балюстрадой, выйти с другой стороны галереи.

«Большой стол» 1825 года, описание которого оставил А.И. Тургенев, длился час с четвертью, а королевский обед 1827 года, на котором присутствовал Фенимор Купер, – полтора часа. Карл X вовсе не был чревоугодником, но в этих случаях ел больше обычного, чтобы растянуть трапезу и дать всем приглашенным возможность взглянуть на него. Желающих попасть на подобную церемонию всегда было много; в 1829 году правительственная газета «Монитёр» 1 ноября (за три дня до королевского обеда) извещала, что пригласительные билеты закончились.

А.И. Тургенев в своем дневнике описал церемонию весьма подробно: «В 4 часа явились мы во дворец pour le grand couvert, en gradins [по случаю большого стола, на ступени амфитеатра] по лестнице, ведущей к покоям du premier gentilhomme de la chambre du Roi [обер-камер-юнкера] герцога д’Омона, но двери были еще заперты, и я с своими решился войти в его прихожую и дожидаться отворения дверей. <…> В 4? нас впустили в залу. Дамы стали на gradins [ступени амфитеатра], мы на другой стороне, но на выгоднейшем месте. Мое было лучшее из всех, ибо я приехал ранее других. Скоро собралась публика, и поставили табуреты для герцогинь. Придворная челядь суетилась вокруг нас; поставили четыре прибора на столе: один – особо, для короля; два на одной стороне для дофина и супруги его и один на противуположной стороне для герцогини Берри. В 6 часов пришел король, с свитой его, в которой был и архиерей (кардинал), стоявший также с другими за стулом его. Зала узкая и еще уменьшена перилами для проходящей публики и оркестром, с одной стороны, для музыки и ступенями – с другой, для дам. Я был ближе всех к королю <…> Он кушал с аппетитом и мало говорил с тремя членами своей фамилии, обращаясь довольно часто к стоявшим за ним придворным. Мимо его проходили за перилами зрители, не останавливаясь. <…> Он уже кончил обед свой, но заметив, что публика еще не вся его видела, остался, пока все успели пройти, и потом встал – и ушел с небольшою свитою во внутренние апартаменты. Хоры певчих, весьма посредственных, и музыка инструментальная, гремели во весь стол, кончили национальною песнею “Vive Henry Quatre” [Да здравствует Генрих IV], и король, казалось, подтягивал и бил в такт музыке. Всякий раз, когда он хотел пить, кравчий требовал вслух питье, которое, по древнему обыкновению, должен le sommelier [виночерпий], отведав, подносить королю… Ни зала, ни двор, ни музыка – ничто не может равняться с великолепием нашего двора. Это заметили другие – и я также».

Королевский «большой стол» был задуман прежде всего как зрелище для публики. Гости обеих категорий (и те, кто оставался на обеде постоянно, и те, кто проходил по галерее из одних дверей в другие) неотрывно смотрели на короля. По выражению Купера, они напоминали «подсолнухи, повернутые к королевскому солнцу»: даже приближаясь к выходу, зрители старались не сводить глаз с героя церемонии – шли они вперед, а смотрели назад, на короля и королевскую фамилию, а те, в свою очередь, рассматривали гостей, так что и для них обед на публике тоже оказывался любопытным зрелищем. Легкомысленная герцогиня Беррийская даже разглядывала их в театральный бинокль. Впрочем, больше ни ей, ни другим членам королевской фамилии заняться все равно было нечем: разговаривать они не могли, поскольку сидели слишком далеко друг от друга, к тому же голоса заглушал оркестр, игравший без умолку в течение всего обеда.

Помимо регулярных празднеств парижане развлекались еще и на торжествах экстраординарных. Например, 10 июня 1822 года Людовик XVIII посетил Дом инвалидов – богадельню для ветеранов войны и, к восторгу старых воинов, откушал вместе с ними хлеба, бульона и вина. Карл X 12 апреля 1825 года, в одиннадцатую годовщину своего возвращения в Париж, пешком прогулялся по празднично украшенным бульварам, и эта прогулка, разумеется, также порадовала многочисленных парижских зевак. Еще одно роскошное зрелище предстало глазам парижан летом 1816 года, когда им продемонстрировали приданое неаполитанской принцессы Марии-Каролины – невесты герцога Беррийского, племянника короля Людовика XVIII. Свадьба состоялась 17 июня 1816 года, а перед этим приданое будущей герцогини было выставлено на всеобщее обозрение в зале придворной церемониймейстерской службы. По свидетельству английской путешественницы леди Морган, взглянуть на него казалось парижанам «делом государственной важности». Леди Морган пишет: «Повсюду я только и слышала: “Когда же мы увидим приданое? где будут показывать приданое? у вас есть билеты на выставку приданого?” В первый день с приданым знакомилась королевская фамилия; второй был отведен для посещений выставки двором и знатью; в течение следующих четырех дней на приданое могли взглянуть те, у кого достало связей и знакомств для того, чтобы добыть пригласительные билеты на выставку, и надо признать, что таковых оказалось немало».

По словам леди Морган, парижан, желавших побывать на выставке, оказалось так много, что они даже утратили свою обычную учтивость: все толкались локтями, стонали, молили, кричали. Мушкетеры, несшие караул перед входом, с трудом сдерживали напор толпы. Сама английская мемуаристка только в результате двухчасовых мучений наконец попала в просторный зал, стены которого были увешаны платьями самых разных цветов и фасонов. Там были и наряды, подобающие особам королевской крови, и простенькие муслиновые платья; посетители могли увидеть и венец, усыпанный брильянтами, и самый обычный ночной чепец, и сотни других предметов женского туалета (от самых необходимых до совершенно излишних). Как замечает английская путешественница, «то была настоящая пещера Али-Бабы и сорока разбойников». Полное описание приданого Марии-Каролины было помещено во многих французских газетах.

Разумеется, не менее увлекательным зрелищем для парижан стали и сама свадьба герцога и герцогини Беррийской, и пышные празднества по поводу рождения их сына – герцога Бордоского. Напомним, что этот ребенок был «посмертным»: он появился на свет 29 сентября 1820 года – через семь месяцев после того, как шорник Лувель заколол у дверей Оперы его отца, герцога Беррийского. Лувель надеялся лишить династию Бурбонов наследника; однако он не мог знать, что герцогиня в это время была уже беременна. Мальчик родился в два часа ночи, а уже в пять часов утра об этом событии возвестили двадцатью четырьмя пушечными выстрелами. Утром, после мессы в дворцовой часовне, король вышел на балкон дворца и обратился к парижанам с трогательной речью: «Это наше общее дитя появилось на свет… В один прекрасный день этот ребенок станет вам отцом, он будет любить вас так же, как люблю вас я, как любят вас все члены королевской фамилии…» (напомним, что предсказания эти не сбылись: Июльская революция 1830 года низложила Карла X, деда герцога Бордоского, и стать французским королем «посмертному ребенку» не пришлось). Крещение герцога Бордоского состоялось 1 мая 1821 года в соборе Парижской Богоматери, и по этому поводу парижане вновь высыпали на улицы с криками «Да здравствует король!» и «Да здравствует герцог Бордоский!» Согласно отчету официальной газеты «Монитёр», в честь радостного события в толпу было брошено до 10 000 пакетиков конфет и засахаренных орешков.

Парадной церемонией на парижских улицах закончилась и так называемая «война в Испании» 1823 года. Напомним, что в апреле этого года Франция послала в Испанию экспедиционный корпус под командой герцога Ангулемского – чтобы помочь тамошним Бурбонам подавить революционное движение. Если при Наполеоне французская армия так и не сумела одолеть сопротивление испанских партизан, то в эпоху Реставрации французы воевали в Испании весьма удачно и, можно сказать, реабилитировали себя за прежние поражения. Поэтому вернувшимся из Испании войскам была устроена пышная встреча.

2 декабря 1823 года герцог Ангулемский и его корпус вошли в Париж через триумфальную арку у заставы Звезды. Ее начали строить еще при Наполеоне в честь его побед, но завершить строительство не успели. При Бурбонах каменный остов арки сносить не стали, и в октябре 1823 года Людовик XVIII приказал продолжить работы, с тем чтобы превратить это сооружение в памятник испанскому триумфу (впрочем, полностью арка была закончена уже после 1830 года, когда замысел памятника вновь изменился, о чем подробнее рассказано в главе десятой).

Парижане встречали победителей с восторгом. Пожалуй, едва ли не единственным, кто не разделял всеобщего энтузиазма, был сам триумфатор герцог Ангулемский, человек весьма неглупый. Он сознавал, что война в Испании по масштабу сильно уступала наполеоновским кампаниям, и при виде толп, встречающих его в Тюильри, пробормотал, если верить графине де Буань, что в других обстоятельствах те же люди охотно бы его утопили. Однако не все члены королевской фамилии были столь самокритичны. Карл X гордился войной в Испании и стремился увековечить память о ней. Поэтому 31 августа 1826 года на Марсовом поле было устроено военное празднество в ознаменование третьей годовщины взятия испанской крепости Трокадеро. Вообще все мероприятия военного характера – например, еженедельные разводы королевской или национальной гвардии, а также проводившиеся два-три раза в год маневры на Гренельской равнине или равнине Исси – всегда вызывали интерес парижан. Но «инсценировка» августа 1826 года была особенно зрелищна: на холме Шайо была возведена копия крепости Трокадеро из картона, и восьмитысячное французское войско захватило ее, предварительно форсировав Сену. Вечером того же дня герцог Ангулемский, «принц-генералиссимус», взошел на холм Шайо по лестнице, озаряемой бенгальскими огнями, и торжественно заложил под временной триумфальной аркой из дерева первый камень казармы Трокадеро. Кончилось все гигантским фейерверком, которым любовалась собравшаяся на Марсовом поле многотысячная толпа. Именно этому давнему событию обязана своим названием современная парижская площадь Трокадеро.

Не все массовые празднества кончались благополучно. Например, праздник в честь бракосочетания наследного принца герцога Орлеанского с Еленой, принцессой Мекленбург-Шверинской, состоявшийся на том же Марсовом поле 14 июня 1837 года, имел трагический финал. Тогда тоже было разыграно представление – инсценировка взятия Антверпенской крепости французскими войсками (пятью годами раньше, в 1832 году, французы помогли бельгийцам, в 1830 году объявившим о независимости своей страны от Голландии, отбить Антверпен у голландцев). И само представление, и фейерверк после него окончились благополучно, но когда толпа повалила к чересчур узким воротам, началась давка, в результате которой погибло четыре десятка человек.

Зрелищем для парижан становились не только радостные, но и печальные события, такие, например, как похороны Людовика XVIII в сентябре 1824 года. Тяжелобольного 69-летнего короля соборовали 13 сентября, и по этому поводу в городе была закрыта биржа и отменены театральные представления. Парижанам предстояло увидеть зрелища иного рода. 16 сентября в 4 часа утра король умер, и обер-камер-юнкер герцог де Дюрас провозгласил по обычаю: «Господа! Король умер… Да здравствует король!» Поскольку детей у покойного не было, престол перешел к его брату графу д’Артуа, ставшему королем Франции под именем Карла X. Он удалился в замок Сен-Клу предаваться скорби, а тело покойного монарха было выставлено в тронном зале дворца Тюильри. Множество парижан (согласно официальной газете «Монитёр», 23 тысячи) приходили прощаться с ним в течение нескольких дней; 19 сентября у гроба брата побывал и сам новый король. Разумеется, не все, кто посетил тронный зал в эти дни, были движимы скорбью; как утверждала – по всей вероятности, не без оснований – либеральная пресса, многих привели во дворец тщеславие и любовь к зрелищам.

23 сентября тело Людовика XVIII перевезли в собор Сен-Дени – усыпальницу французских королей; там оно покоилось в течение месяца, а 24 октября, через сорок дней после смерти короля, состоялись его похороны. Между тем в столице траурные мероприятия плавно перетекали в церемонии более жизнеутверждающие: попрощавшись со старым королем, парижане были готовы приветствовать нового.

27 сентября 1824 года тронный зал дворца Тюильри, по-прежнему обтянутый материей фиолетовых траурных тонов, уже ожидал нового короля, и все население столицы отправилось ему навстречу. В половине первого Карл X въехал в Париж через заставу Звезды, где префект департамента Сена и члены Муниципального совета вручили ему ключи от города. На речь префекта король ответствовал: «Оставляю вам эти ключи, потому что не мог бы вверить их в руки более надежные. Храните же их, господа, храните!» Затем раздался 101 пушечный выстрел, и кортеж проследовал от заставы Звезды в собор Парижской Богоматери между двух шеренг солдат: справа стояла национальная гвардия, слева – королевская гвардия и пехота парижского гарнизона. Шел дождь, так что вымокла не только огромная толпа, заполнившая Елисейские Поля и прилегающие к ним улицы, промок и сам король, ехавший верхом. Однако непогода не испортила праздник. Король к четырем часам пополудни был уже в Тюильри, а гулянья по поводу его восшествия на престол продолжались до поздней ночи. Дома в городе в тот день были украшены белыми флагами с бурбонскими лилиями, а вечером иллюминированы.

Коронация Карла X состоялась спустя восемь месяцев, 29 мая 1825 года, не в Париже, а в Реймсе – там, где по традиции короновали всех королей Франции. Впрочем, и в столице это событие тоже было отмечено разными празднествами: у Тронной заставы и на Елисейских Полях раздавали еду и вино, играли оркестры, актеры представляли пантомимы и сцены из жизни «доброго короля» Генриха IV. Однако для парижан день главного праздника наступил неделей позже, 6 июня 1825 года, когда Карл X вернулся в столицу из Реймса. Король снова въехал в Париж с великой торжественностью; на сей раз префект департамента Сена вручил ему ключи от города у заставы Ла Виллет. Вечером в городе были устроены публичные балы, а фейерверк на Елисейских Полях по богатству и изобретательности превзошел все, виденное парижанами прежде. Впрочем, некоторые наблюдатели остались недовольны церемонией: дело в том, что герцогиня Ангулемская (племянница Карла X и супруга его сына-дофина) пожелала ехать с новым королем в одной карете, и это уменьшило пышность праздничного кортежа; к тому же в церемонии не приняли участия иностранные послы, а маршалы и генералы были представлены далеко не в полном составе.

При Июльской монархии тезоименитство короля отмечалось в другой день (1 мая), но так же торжественно: перед дворцом в саду Тюильри играла музыка, на Елисейских Полях шли ярмарочные соревнования и уличные представления. А.И. Тургенев подробно описывает, как проходили празднества в честь тезоименитства Луи-Филиппа 1 мая 1836 года: «В полдень пошел в Поля Елисейские, где уже толпился народ, играл в лотереи разного рода, качался на русских качелях, стрелял в цель, глазел во все стороны; никогда столько забав и увеселений не бывало для народа, как сегодня: два театра, четыре павильона для оркестров, ротонда для концерта и тысячи палаток, театриков, кукольных комедий; более же всего газардных [азартных] игр и – стрельбы из ружей, пистолетов и пр. – то в монаха, который за спиною в снопу несет красавицу, то в Бастилию, которой стены от ударов разрушаются. Торгаши со всякой всячиной, кухни, виноторговля; парижские сбитенщики с тизаной [отваром] и с колокольчиком и в центре всего un mat de cocаgne [ярмарочный шест с призом]. Пять призов будут вывешены на самой вершине. Я не дождался лазутчиков [т. е. умеющих лазать вверх по шесту], побрел в тюльерийский сад, оттуда в Пале-Руаяль: везде множество народа, несмотря на дождливое время. Во дворце съезд. К пяти часам я возвратился перед pavillon d’horloge [здание с часами, центральная часть дворца Тюильри], где, несмотря на дождь, толпа окружала подмостки с музыкой. В пять часов показался король у окна, ушел и возвратился с королевой, с принцами и с всей фамилией, вышел на балкон и музыка национальной гвардии загремела знакомое сердцу и слуху французов: “Вперед, отечества сыны” (La Marseillaise). – Король и королева поклонились несколько раз народу и минуты через три отец отечества ретировался с балкона во внутренность дворца. Народ уже не кричит: “Vive le Roi!” [Да здравствует король!] Вот вам программа увеселений. Сбираюсь взглянуть на иллюминацию в Полях Елисейских и на площади Согласия, если не зальет их дождь. 10 часов вечера. Я возвратился из Тюльерийского сада, где в средней аллее, под дождем, смотрел фейерверк Полей Елисейских. Темнота в саду, где дождь заливал плошки, возвысила блеск и сияние ракеток фейерверка. Кто видал Москву в день коронации <…>, тому здешние огни не в диковинку. Букет – великолепный. Народ закричал: bis! Вся аллея была покрыты зонтиками: те, у коих их не было, кричали: ? bas les parapluies! [долой зонтики!] В одну минуту сад опустел и толпы рассеялись по ярко освещенным улицам Риволи и Кастильоне».

После 1830 года парижане праздновали годовщины Июльской революции; в торжественные три дня в конце июля устраивались, в частности, представления на Сене в самом центре города, напротив королевского дворца Тюильри. Например, в 1837 году две команды на лодках сражались длинными копьями с кожаными наконечниками, стараясь свалить противников в воду. Зрители толпились на набережных и мостах; шел дождь, но это не испугало парижан: укрывшись под зонтиками, они продолжали следить за ходом сражения. Непременным элементом праздника был вечерний фейерверк. Ракеты запускали с моста Согласия, и на небе огненным узором высвечивались одна за другой даты трех революционных июльских дней – 27, 28, 29.

Если к празднованию июльских событий парижане относились серьезно, то общение толпы с королем Луи-Филиппом скоро выродилось в фарс. Об этом свидетельствует анекдот, рассказанный Генрихом Гейне в «Лютеции» со слов приятеля. Дело происходило в 1831 году, еще до того как Луи-Филипп переселился из Пале-Руаяля в Тюильри. Приятель сообщил Гейне, что «король появляется теперь на террасе только в определенные часы, но что раньше, всего еще несколько недель тому назад, его можно было видеть во всякое время, и притом за пять франков». Беседа приятелей продолжалась так: «“За пять франков! – воскликнул я с удивлением. – Разве он показывает себя за деньги?” – “Нет, но его показывают за деньги; дело заключается в следующем: существует компания клакеров, продавцов контрамарок и прочий сброд, они-то каждому иностранцу предлагали за пять франков показать короля…”. И вот, если вы этим молодцам давали пятифранковую монету, они подымали восторженный крик под окнами короля, и его величество появлялся на террасе, кланялся и уходил. За десять франков эти молодцы начинали кричать еще громче и бесновались, когда появлялся король, которому в знак безмолвного умиления оставалось лишь поднять глаза к небу и приложить руку к сердцу, как бы принося клятву. Англичане порою платили и двадцать франков, и уж тогда энтузиазм достигал высшего предела, и как только на террасе показывался король, начинали петь “Марсельезу” и так отчаянно орать, что Луи-Филипп, может быть только для того, чтобы кончилось это пение, возводил глаза к небу, прикладывал руку к сердцу и тоже запевал “Марсельезу”. Не знаю, отбивал ли он еще при этом и такт ногою, как уверяют».

«Три славных июльских дня» в царствование Луи-Филиппа превратились в ежегодный праздник, но при Июльской монархии, как и в эпоху Реставрации, парижанам выпадали также зрелища неординарные, исключительные. Таким, например, стал перенос праха Наполеона в собор Инвалидов 15 декабря 1840 года. Увидеть эту потрясающую церемонию пожелали парижане всех возрастов, сословий и профессий; улицы опустели, лавки закрылись. В Париже в тот день было очень холодно: около 10 градусов ниже нуля по Цельсию. И тем не менее люди в течение четырех часов ожидали кортежа, который проследовал из порта Курбевуа на площадь Звезды, оттуда по Елисейским Полям до площади Согласия, по мосту Согласия на левый берег Сены и оттуда – в Дом инвалидов. Впрочем, как свидетельствует Виктор Гюго, единодушия в толпе не было: народ на Елисейских Полях приветствовал гроб Наполеона с благочестивым почтением; буржуа на эспланаде Инвалидов встретили его холодно; наконец, реакция депутатов, собравшихся в самом соборе, была «вызывающе наглой».

Вообще парижане охотно выходили на улицу по разным поводам, иногда анекдотическим: например, летом 1817 года по городу прошел слух, что на пересечении улиц Монтескье и Креста в Малых Полях идет золотой дождь. В указанное место немедленно сбежалась огромная толпа, любознательные парижане тотчас передрались из-за золотых монет, падавших из окон, и полиции пришлось арестовать несколько сот человек. По одной версии, монеты бросали шутники, желавшие позабавиться; однако комиссар сыскной полиции Канлер утверждал позднее, что «золотой дождь» изливался на парижан целых три недели прямиком из государственных секретных фондов ради того, чтобы отвлечь горожан от политики.

Парижане находили для себя бесплатные зрелища повсюду, даже в зале суда. В.М. Строев писал: «К безденежным же увеселениям можно отнести и суды, куда часто ходит парижанин, когда у него нет денег на театр. Если он хочет ощущений грустных, тяжелых, если душа его жаждет трагедии, драмы, то он идет в ассизный суд [от фр. cour d’assises – суд присяжных], где судят преступления и преступников. Допрос подсудимого и свидетелей и произнесение приговора действуют на душу гораздо сильнее всякой драмы. Я никогда не забуду, <…> какое тяжелое, невыразимое чувство ужаса и трепета овладело мною, когда одного убийцу (Суффлара) показывали дочери той самой старушки, которую Суффлар зарезал. В ту самую минуту, как ему читали приговор, он упал на скамью: яд обезобразил черты лица его; он отравился, чтоб избежать казни. Какая драма может превзойти такую страшную действительность? <…> Если же парижанин хочет повеселиться, посмеяться, прогнать скуку или тоску, он идет в суд полиции исправительной. Там совсем другое дело: там преступники не отвратительны, не гнусны, не страшны; там и наказания не ужасны: несколько франков пени, несколько дней тюремного заключения! В исправительной полиции происходят самые уморительные сцены: жилец спорит с хозяйкою дома о собачке; барыня бранится с привратницею за горшок цветов; прачка чуть не дерется с извозчиком за какую-нибудь корзину, которая гроша не стоит; франт оправдывается в том, что танцевал на публичном бале запрещенный танец с жестами, которые оскорбили скромных гризеток. <…> Кто хочет посмеяться, посмотреть настоящий водевиль, тот может смело идти в исправительную полицию: там он нахохочется досыта, до слез, незаметно убьет все утро и вечером не позавидует тем, у кого есть деньги на театр».

Другой русский путешественник, Н.С. Всеволожский, тоже отмечал способность парижан превращать любое серьезное общественно-политическое мероприятие в зрелище не хуже театрального: «Узнавши, что в Уголовной палате будут публично разбирать дело двух молодых людей, не запирающихся в заговоре на жизнь короля, я достал билет от министра юстиции и поехал туда. Всякой может и без билета свободно входить в Уголовную палату во время суждений ее, потому что здесь судопроизводство публичное; но тогда трудно достать место, и часто надобно очень долго дожидаться. Имея же билет, можно приехать к самому началу и сесть в кресла позади судей, почти рядом с присяжными (les Jur?s). В то самое время, когда президент и судьи вошли, я занял кресла по правую руку от присутствующих, которые сидели на возвышенном месте. Род открытой ложи занимали присяжные судьи; рядом с ними сидел Королевский прокурор; против них, на другой стороне, были обвиняемые; за ними два жандарма, приведшие их из тюрьмы. Адвокаты, избранные для защиты, находились против судей и президента. Далее были лавки для вытребованных свидетелей, затем места для посетителей, и проч.».

Публичная казнь. Худ. А. Монье, 1841

Особой популярностью пользовались судебные заседания, в которых рассматривались дела оппозиционных (то есть либеральных) газет; по свидетельству А.И. Тургенева, 26 ноября 1825 года, во время рассмотрения дела газеты «Конститюсьонель», четыре жандарма с ружьями с трудом удерживали толпу, желавшую проникнуть в зал. В конце концов дверь в зал судебного заседания пришлось закрыть, хотя председатель кричал, что по закону двери должны быть отворены; однако «необходимость заставила нарушить закон, иначе бы никто ничего не услышал, а многие бы сделались жертвою любопытства или любви к юридическим прениям».

Зрелищем становились для парижан не только судебные заседания, но и казни преступников. С 1795 года до Июльской революции 1830 года они происходили на Гревской площади, а с февраля 1832 года переместились к заставе Сен-Жак (на пересечении нынешних бульвара Сен-Жак и улицы Предместья Сен-Жак).

Конечно, среди зрителей всегда находились люди, сочувствовавшие казнимым, но для большинства парижан гильотинирование оставалось просто увлекательным зрелищем, особенно если казнили не политических, а уголовных преступников. А.И. Тургенев описывает казнь некоего отравителя Плесси, происходившую на Гревской площади 21 декабря 1825 года: «В третьем часу уже все улицы от Palais de Justice [Дворца правосудия] до Place de Gr?ve [Гревской площади] и мост усыпаны были народом, несмотря на проливной дождь. Дам было более, нежели мужчин; во всех окнах по улицам видны были модные шляпки; но на самом месте казни, где поставлена была красная гильотина, с красным ящиком, в который бросили тело, было более мужчин. Несмотря на конных жандармов, кои разъезжали вокруг гильотины, толпа волновалась, и едва устоять можно было от беспрерывного напора с места казни. Наконец в 47 минут четвертого часа привезли несчастного. Я едва мог видеть фуру – и уже увидел осужденного в ту минуту, как его взводили на лестницу, на гильотину. Сперва вошел туда палач. Потом привели его трое других палачей, шея до плеч была обнажена; он был в белом саване. Палач взял его за волосы затылка, положил шею на плаху и его самого перпендикулярно; с полминуты был он в сем положении. – Железо опустилось – и голова отлетела в красный ящик, стоявший на гильотине, куда в ту же минуту бросили и тело. Кровь смыли помелом и начали снимать гильотину. Удар последовал в 4 часа без 10 минут. Около меня толпились простолюдины, рабочие с лицами, коих выражение трудно описать. Один из них держал и поднимал на плечи мальчика шести или семи лет, чтобы он мог лучше видеть удар гильотины. Разошлись спокойно, со смехом; ужаса или содрогания не приметил я ни на одном лице, стараясь, впрочем, всматриваться в физиономии, меня окружавшие. И прежде и после казни за копейку продавали печатную сентенцию de la Cour Royale [Королевского суда]. Толпы начали расходиться во все стороны».

Разжалование офицера на Вандомской площади. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825

Казни на Гревской площади пользовались такой популярностью, что цена на стулья, которые хозяева близлежащих кафе сдавали «зрителям», доходила до 3 франков. Один ювелир, из лавки которого открывался вид на эшафот, за деньги пускал зрителей в свою лавку в дни казней и таким образом выручал вдвое больше, чем сам платил домовладельцу за аренду помещения. Русский офицер А.Д. Чертков, оказавшийся в Париже в 1814 году, записал в дневнике: «Во время нашего пребывания в городе был гильотинирован молодой человек, осужденный за изготовление фальшивых монет. Это самая легкая смерть, которую только можно представить для преступников: они, должно быть, совсем не страдают, ибо как только палач пускает в ход свой инструмент, голова тут же падает. Казнь обычно совершается на Гревской площади, где для таких случаев возводят эшафот. Чтобы наблюдать эту процедуру из окна соседнего дома, мы заплатили по 2 с половиной франка с человека».

Если же осужденным объявляли помилование, толпа расходилась недовольной; многие негодовали на то, что их заставили «даром потратить время».

Молва о парижских казнях-зрелищах доходила и до русских простолюдинов, оказавшихся с господами в Париже. Иван, слуга Д.Н. Свербеева, поведал ему о своем времяпрепровождении: «“Ходил на площадь Грев, – там, сказывали мне, будут какому-то преступнику рубить голову. Вот я все и ждал казни; либо я опоздал, либо ее совсем не было; ну, да это не беда, пойду туда же в следующую среду, только пораньше!” – “Отчего же в среду?” – “Как же-с? разве вы не знаете? У них такой уже закон, – каждую среду рубить кому-нибудь голову, у них на это особенная машина сделана”».

При Июльской монархии гильотину перенесли с Гревской площади в более далекий от центра квартал, к заставе Сен-Жак, однако казни и там оставались предметом народного любопытства. В.М. Строев свидетельствует: «Отдаленность нового места не мешает любопытным стекаться во множестве и смотреть на исполнение приговоров. Мелкая промышленность воспользовалась удобным случаем и завела тут лавки, лавочки, палатки, с кушаньем, вином и разными затеями».

Парижане охотно глазели не только на казни, но и на тех, кто был как-то связан с казненными, – на их родственников или знакомых. Именно таким предметом внимания толпы стала Нина Ласав, любовница Джузеппе Фиески. 28 июля 1835 года, во время торжеств по случаю очередной годовщины Июльской революции, Фиески взорвал «адскую машину» на пути следования кортежа короля Луи-Филиппа. 19 февраля 1836 года заговорщика казнили, а с 25 февраля весь Париж мог любоваться в кафе «Возрождение» на Нину Ласав, выдавшую своего любовника властям. А.И. Тургенев в парижской корреспонденции этого времени с возмущением описывает эту, как он выражается, «выставку» Нины: «Вообразите себе, что в новом Caf? de la Renaissance, близ Биржи, богато убранном, взяли, comme demoiselle de comptoir [как барышню-сиделицу], Нину, посадили ее за бюро, вместе с другой хозяйкой, – и говорят, что она получает за эту выставку самой себя 1000 франков в месяц! – За вход в Caf? платят по 1 франку с особы, “sans compter la consommation” [не считая еды и питья], – кричат негодующие habitu?s du Caf? [завсегдатаи кафе]. Вчера была у входа такая толпа, что принуждены были приставить трех караульных. Уверяют, что многие, особливо англичане, говорили колкости Нине, осматривая пристально черты ее и кривой глаз, и будто бы ей сделалось дурно, так что ее должно было на полчаса вывести из конторки ее. Сегодня только один караульный у входа. Без билета не впускают; любопытные толпились, и я с ними. Мне как-то совестно было смотреть ей прямо в глаза или в глаз, ибо один почти совсем закрыт. Она красива и румянец во всю щеку, но, кажется, нет стыдливости. Одета нарядно, в шелковом кофейном платье. Она смотрит на всех довольно скромно, не нахально. Я прошел раз пять мимо нее; как-то стало жалко за нее, что такое бесстыдство в красивой и румяной молодости! Но что сказать о тех, кои основывают свои расчеты на этом бесстыдстве и проводят, в таком тесном соседстве, весь день с девкой, которая за пять дней пред сим расставалась с отсеченною головою!»

Парижский морг. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825

Разумеется, если даже высококультурный Тургенев, хоть и с отвращением, но проходил мимо выставленной на всеобщее обозрение подруги убийцы «раз пять», то простые парижане тем более не отказывали себе в этой забаве. Между прочим, петербургский корреспондент и давний друг Тургенева П.А. Вяземский в письме от 7 марта 1836 года не преминул указать на противоречивость позиции своего адресата: «При твоих нравственных выходках на безнравственность выставки Нины Киселев сказал, что хозяин кофейного дома именно для тебя и выставил ее, зная, что, несмотря на твою нравственность, ты из первых пройдешь пять раз мимо глаза ее. С ума вы все там сошли с вашим Фиески».

Парижане сбегались также посмотреть на преступников, которых перед ссылкой в каторжные работы выставляли напоказ у позорного столба. Описание этих «выставленных у столба преступников, с замкнутыми руками» оставил тот же Тургенев: «Вина каждого написана на особом плакате, над головою преступника. Народ толпился вкруг сих несчастных, прикованных к столбам, и смотрел им в глаза. Некоторые потупили вниз глаза, другие без стыда и равнодушно, казалось, смотрели на толпы народа».

Тургенев в 1825 году видел у позорного столба мужчин. Русский дипломат Виктор Балабин 18 лет спустя, в 1843 году, наблюдал еще более печальную картину: на площади перед Дворцом правосудия к позорным столбам были привязаны три женщины. Первая из них, Жавотта, прославилась тем, что прежде была любовницей казненного в 1836 году убийцы-литератора Ласенера; вторая женщина обвинялась в подделке 40 000 франков (в толпе ее называли «графиней», потому что когда-то она служила в доме графа Демидова); на третью, безвестную преступницу, собравшаяся огромная толпа не обращала никакого внимания (как объяснил Балабину один рабочий из толпы, «у нее ни славы, ни репутации… она ничего из себя не представляет»). Подмостки с позорными столбами ничем не были отгорожены от зрителей, однако глазевшие на преступниц парижане соблюдали идеальный порядок, для поддержания которого хватало пяти конных жандармов. Впрочем, по мнению Балабина, своей воспитательной функции казнь у позорного стола не выполняла: из толпы раздавался смех, и мероприятие оставалось сугубо развлекательным.

Зрелищем в Париже зачастую становилась не только гибель на гильотине, но и вообще любая смерть. Так, парижский морг на набережной Сены, по соседству с мостом Сен-Мишель, был предназначен для неопознанных покойников, в том числе утопленников. В морг допускалась публика без всяких ограничений, в том числе дети. Чтобы облегчить процедуру опознания, мертвые тела помещали за стеклом на наклонных столах, демонстрировались и вещи каждого покойного. В таком порядке был, разумеется, практический смысл, однако морги становились еще и местом, притягательным для зевак.

Наконец, к числу зрелищ, причем таких, где народ был и зрителем, и участником, следует отнести похороны видных оппозиционных деятелей. В 1820-е годы самыми нашумевшими мероприятиями такого рода были похороны генерала Фуа (1825), трагика Тальма (1826) и депутата Манюэля (1827).

Бонапартист Максимильен-Себастьен Фуа был депутатом-оппозиционером и блистательным оратором. Русский дипломат князь П.Б. Козловский писал о нем в своей «Социальной диораме Парижа»: «Генерал Фуа никогда не пишет своих речей заранее; говорит он сильно, ясно, свободно. Вид у него болезненный и хилый, но дайте ему подняться на трибуну, и вы не заметите ни малейшего признака усталости или вялости».

Генерала Фуа хоронили 30 ноября 1825 года; за гробом шли, по разным версиям, от 30 до 100 тысяч человек: депутаты, отставные солдаты и офицеры (которые по этому случаю надели старые мундиры), торговцы и предприниматели, студенты – медики и правоведы (студенты, кстати, не только участвовали в похоронах генерала, но сразу после его кончины открыли подписку и за месяц собрали для вдовы и пятерых детей около 24 000 франков). По воспоминаниям участника церемонии Армана Марраста, в день похорон стояла ужасная погода, шел ледяной дождь; несмотря на это, все обнажили головы. Процессия, шедшая за гробом генерала, была такой длинной, что, хотя шествие началось в 10 утра, к четырем часам, когда уже стемнело, еще не все добрались до кладбища. Тем не менее к этому моменту все аллеи уже были заполнены народом. Люди взбирались на деревья и даже на памятники. Траурная процессия продолжала двигаться в темноте, с зажженными факелами, что придало церемонии особенно мрачный, даже фантастический характер. Между прочим, в тот день произошло удивительное событие, которое современный историк Жан-Клод Карон называет «почти сюрреалистическим»: похоронная процессия встретилась со свадебной, и тотчас участники брачной церемонии выскочили из экипажей, бросили прочь цветы и ленты, а затем пешком, под проливным дождем, по грязной и скользкой дороге пошли за похоронными дрогами. На кладбище при свете факелов над могилой генерала произносили речи самые блестящие ораторы либерального лагеря – Казимир Перье, генерал Себастиани, Бенжамен Констан, Гизо и другие.

Стендаль описал похороны генерала Фуа в статье, опубликованной в январе 1826 года в английском «Новом ежемесячном журнале». О покойном генерале он отозвался чрезвычайно лестно: «Хоть и снедаемый честолюбивой мечтой – стать министром, – он не сделал ради исполнения этой мечты ни единой подлости. <…> Этот выдающийся человек, один из самых красноречивых среди наших политических ораторов, умер в бедности, но не продался властям». Еще более высоко Стендаль оценил саму церемонию похорон: «Обстоятельство поразительное и поистине беспримерное в истории французской революции, продолжением которой послужили похороны генерала Фуа 30 ноября 1825 года: в этих похоронах не было ничего театрального; ни один француз, принимавший участие в церемонии, не был движим тщеславием. Все действовали так, как велело им чувство. Не могло найтись зрелища более удивительного, чем скопление такого множества людей, объятых скорбью, в семь вечера на кладбище Пер-Лашез».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.