Глава 3. Источники благосостояния: земледелие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3. Источники благосостояния: земледелие

Если давать определение европейским аристократам в экономических терминах, то они прежде всего были землевладельцами. Это отнюдь не означает, что доход им приносило исключительно сельское хозяйство; даже в 1800 г. нескольким английским дворянам солидную прибыль давала городская собственность. В тот же период кое-кто из крупных русских аристократов немалой долей своего состояния был обязан заводской собственности. Леса играли важную роль в России и Германии, а шахты — во всех трех странах. В 1800 г. русское и немецкое дворянство все еще владело крепостными крестьянами, и, хотя большую часть дохода, выжимая его из труда крестьян, оно в конечном счете получало из сельского хозяйства, существовали и другие источники. Например, в неплодородных северных районах России крестьянин вполне мог платить оброк, занимаясь одним из сельских ремесел или работая в городе. Кроме того, огромные доходы нередко приносила выгодная должность или покровительство властей предержащих, что особенно характерно для России и Англии.

Тем не менее, в целом верным остается то, что в период с 1815 по 1914 гг., для большинства европейских аристократов крупнейшим источником дохода было, как правило, земледелие. Это вовсе не означало, что аристократы непременно сами занимались сельским хозяйством или управлением своими поместьями. Даже в 1914 г. лишь единицы из них имели специальное образование, чтобы соответствовать данной роли. Проявлять или не проявлять интерес к земледелию было личным делом богатого дворянина, имевшего возможность нанять опытного управляющего и положиться на него. Однако непосредственное участие аристократа в хозяйствовании на своей земле зависело также и от системы, в соответствии с которой в данном регионе или стране земля сдавалась в аренду и обрабатывалась.

В 1800 г. на большей части территории Германии к западу от Эльбы, и в более северных областях российского Нечерноземья (то есть в северной России) землевладелец-дворянин выступал отчасти как рантье, отчасти как судья и отчасти как полицейский. Его роль как земледельца была минимальной, хотя для удовлетворения личных потребностей небольшие земельные угодья могли им сохраняться. В этих регионах доход землевладельца складывался из оброка, десятины и трудовых повинностей, которыми облагались крепостные крестьяне. Характер и бремя этих обязанностей в Германии значительно отличались от района к району, в зависимости от законных прав, какими пользовались данные крестьяне. И в России оброк, или денежная подать, не был единым, а взимался в каждой семье, в каждом поместье различно. Основные различия между крепостными немецких и русских помещиков-рантье в 1800 г. заключались в том, что в Германии обязанности крепостных были определены законом и введены государством, тогда как в России они почти не имели никаких прав, защищавших их от хозяев. Русский помещик мог ради большего дохода заменить взимаемую с крепостных денежную ренту (оброк) на принудительную трудовую повинность (барщина), и зачастую именно так и поступал.

Различия между землевладельцем-рантье Западной Германии (Grundherr) и свободным фермером в восточном бассейне Эльбы (Gutsherr) восходят к позднему средневековью. Прежде на востоке земельные владения по величине были также очень небольшими, однако в результате развития международной торговли зерном и последующего за этим роста городов в Западной Европе производить излишки зерна на равнинах восточной Германии стало весьма выгодно. Ради этой цели крестьян прикрепляли к земле и принуждали нести трудовые повинности, поскольку в данной части Германии, в особенности после эпидемии чумы, рабочих рук на селе стало крайне не хватать. Недостаток трудовых ресурсов в России также послужил основной причиной закрепощения крестьян в шестнадцатом и семнадцатом веках, однако, в допетровскую эпоху крупномасштабных земледельческих хозяйств не существовало. Только в восемнадцатом веке, с развитием рынка и транспортной системы производство больших излишков зерна стало приносить прибыль, и то лишь в том случае, когда поместья находились не слишком далеко от соответствующих средств сообщения.

В восемнадцатом веке даже в восточной Германии, не говоря уже о России, поместные хозяйства представляли собой отнюдь не современные капиталистические предприятия, управляемые предпринимателями дворянского звания. Собственность, в особенности в России, делилась между наследниками весьма беспорядочным образом, и крестьянские земли перемежались с дворянскими. Как в Германии, так и в России крестьяне были не только рабочей силой, но им также принадлежал весь скот и орудия труда, крестьянскими были и методы обработки земли. В обеих странах у мелкопоместного дворянства, большей частью ориентированного на военную службу, недоставало времени посвящать себя повышению культуры земледелия или управлению своими имениями. Многие прусские поместья сдавались в аренду. Крупные землевладельцы в этих двух странах, имеющие в собственности несколько имений, при всем желании непосредственно ими управлять не могли и были вынуждены полагаться на управляющих. В особенности широко это практиковалось русской придворной аристократией, чьи земли были разбросаны по всей обширной территории огромной страны, но случалось это и среди высшей знати в той или иной прусской провинции. Например, в Восточной Пруссии в конце восемнадцатого века принц Леопольд Анхальт-Дассау владел тридцатью девятью поместьями, граф Карл Финк фон Финкенштейн — сорока пятью, граф Карл фон Донхофф — тридцатью тремя, графы Леопольд фон Шлибен и Фридрих фон Дона — двадцатью девятью каждый[101].

Уникальная английская система землевладения находилась между двумя полюсами — дворянами-рантье и дворянами-фермерами. Хотя подавляющее большинство земель принадлежало аристократии и джентри, на деле ни те, ни другие сами сельским хозяйством не занимались. К концу средних веков земля была в основном передана в аренду фермерам-арендаторам, чьи наделы уже тогда были, по меркам крестьян континентальной Европы, весьма велики. Первоначально многие их этих арендаторов пользовались землей на основании различных видов общепринятых лизгольдов, но к 1800 г. в подавляющем большинстве случаев стали преобладать договоры об аренде по соглашению сторон. Условия аренды и рентная плата определялись ежегодно в соответствии с изменением цен на сельхозпродукцию и процветанием сельского хозяйства. Хотя в принципе договор об аренде не обеспечивал арендатору ни защиты лизгольда, ни компенсации за усовершенствования, которые тот произвел бы на арендуемой им ферме, на практике хорошие фермеры, исправно платившие ренту, крайне редко лишались лизгольда. Почти все решения и связанный с аграрным предпринимательством риск ложились на плечи арендатора. Он решал, что выращивать, ему принадлежал и эксплуатационный капитал, он рисковал банкротством, если падали цены на сельхозпродукцию. Хозяин же земли получал небольшую ренту (3–4 процента), сочетая праздность рантье с престижем владения поместьем.

Тем не менее, некоторую роль в ведении сельского хозяйства землевладелец все-таки играл. Он отвечал за инвестирование основного капитала. С началом огораживания, когда вменялось в обязанность обносить изгородью поля, очищать землю, строить дороги и возводить новые здания, все это оказалось дорогостоящим, но в конечном счете весьма прибыльным бременем. Куда менее доходными нередко были огромные инвестиции землевладельцев в дренажные работы в середине девятнадцатого века, часть которых себя совершенно не оправдала, остальные же не могли даже отдаленно сравниться в прибыли с государственными облигациями, не говоря уже о долевом промышленном капитале. Кроме того, что землевладелец нес ответственность за основной капитал, в тяжелые времена он, чтобы удержать хороших арендаторов, был вынужден уменьшать ренту, тем самым разделяя убытки от сельскохозяйственной депрессии. Даже к 1800 г. договоры об аренде некоторых поместий содержали условия, оговаривающие при необходимости смену арендатора, однако подобное было исключением.

В общем и целом, многие аристократы поддерживали и финансировали введение новых сельскохозяйственных методов, учреждали аграрные общества и выставки, гордились выведением высокопородистого скота, а иногда заводили на своих домашних фермах образцовые экспериментальные хозяйства. Поскольку такие фермы редко оказывались прибыльными, их образовательная ценность для фермеров-арендаторов, которые не могли себе позволить развлекаться агрономическими играми, которыми услаждались аристократы, весьма спорна. Однако другие вводимые аристократией методы играли важную роль в сельскохозяйственном прогрессе в восемнадцатом и девятнадцатом веках, и если дворянин-землевладелец отнюдь не всегда являлся главным героем перемен на сельской ниве, каким его изображали викторианские панегирики, то проявлять разумный и эффективный интерес к «новому ведению сельского хозяйства» он начал гораздо раньше, чем его континентальный собрат. В этом, как и во многом другом, в девятнадцатом веке английская аристократия служила примером для континентальной знати[102].

В 1800 г. сельское хозяйство Англии было намного современнее, чем в Германии или в России. Что и говорить, почти вся история европейского сельского хозяйства вплоть до 1870 г. являлась попыткой усвоить нововведения, примененные в Англии в восемнадцатом веке. В основе этих нововведений лежало усовершенствование севооборота. Трава и корнеплоды улучшали качество почвы, делая ненужным ежегодно оставлять греть обрабатываемой земли под паром, а обеспечивая кормами скот, позволяли значительно увеличить стада и, соответственно, получать больше навоза. Новый севооборот, большая упитанность крупного рогатого скота и улучшение его породы требовали, чтобы фермы огораживались; таким образом старая система полосного земледелия и общинных земель к 1815 г. в основном себя изжила. Хотя в период наполеоновских войн молотилки широко пошли в ход в Шотландии и северо-восточной Англии, где недоставало рабочих рук, до конца девятнадцатого века механизация играла не слишком большую роль в сельскохозяйственных переменах. Искусственные удобрения в Англии стали широко применяться с середины девятнадцатого столетия, но до эпохи расцвета сельскохозяйственной химии было еще далеко. Как отмечает Мингей, в период между 1700 и 1850 годами «увеличение продукции в основном достигалось за счет существенного расширения культивируемых земель <…> и, надо полагать, лишь около трети этого показателя — благодаря улучшению урожайности и увеличению среднего веса скота»[103].

Вести об английской революции в сельском хозяйстве быстро облетели Европу в восемнадцатом веке. Термин «новая агрикультура» вошел в русский язык, а к 1770-м гг. Джетро Талл образовал круг преданных пропагандистов, многие из которых примкнули к Свободному экономическому сообществу. Однако к 1800 г., разве что за исключением Балтийских провинций, новые аграрные методы практически не нашли успешного применения в России.

Иначе складывались дела в Германии: Шлезвиг-Гольштейн и Мекленбург первыми ввели в практику новые травные культуры и севооборот, хотя в конце восемнадцатого века и землевладельцы Восточной Пруссии также нередко стали отдавать предпочтение вольнонаемному труду, а некоторые силезские магнаты обращаться к интенсивному земледелию. Несмотря на то, что в 1800 г. в Германии все еще господствовало трехполье, в некоторых регионах паровые поля начинали засевать клевером и другими кормовыми культурами[104].

Однако, поскольку аграрные методы были связаны с тем, каким образом была организована и управлялась сельская община, изолированно их изменить было нельзя. Эта очевидная истина нередко сводилась к краткой формуле: при крепостном праве модернизация сельского хозяйства невозможна. Здесь следует быть осторожным, так как под крепостной зависимостью в различных регионах понимали разные уложения. Например, это понятие могло включать отсутствие у крестьянина личной свободы и, скажем, возможности создать семью без согласия хозяина. Оно могло означать принудительный труд или выплату оброка или десятины, а, возможно, и того и другого вместе. Иногда историки к этому понятию относят весь прежний сельский уклад, в том числе совместные и неточно определенные права на общинные земли и леса, полосное земледелие и чересполосность дворянских и крестьянских угодий. Все это вместе безусловно делало модернизацию сельского хозяйства невозможной, но ей препятствовали отнюдь не все эти характерные для старого уклада черты, и многие из них сохранялись еще долго и после отмены крепостничества. В Пруссии, например, вплоть до 1918 г. Gesindeordung привязал так называемых «фермерских работников» к режиму, который был весьма далек от вольнонаемного труда. В центральном аграрном регионе России в течение десятилетий после 1861 г. многие крестьяне продолжали работать на помещичьих угодьях за землю, которую помещик разрешал им использовать в личных нуждах, тем самым увековечивая барщину, главный метод ведения хозяйства при крепостном праве.

Столь же иллюзорна мысль, что отмена крепостного права сама собой гарантирует сельскохозяйственный прогресс. Так, например, весьма убедительное объяснение того, что мешало аграрному прогрессу на русских помещичьих землях до 1861 г., находим у Мишеля Конфино. Он совершенно верно указывает на отсутствие у многих землевладельцев интереса к сельскому хозяйству и полное их невежество, не говоря уже о нежелании перенимать иностранный опыт. Однако более важными были другие факторы. Еще в 1771 г. А. Т. Болотов, самый увлеченный нововведениями дворянин, указывал, что при несомненной полезности и необходимости этих выдумок и опытов, нельзя, однако, упускать из виду, что они сопряжены с многочисленными трудностями[105].

Разводить чужеземный рогатый скот и засевать семена, ввезенные из заграницы, вводить севооборот при российском климате было гораздо труднее и опасней. Очень короткий сельскохозяйственный сезон практически не позволял делать ошибки, которые были неизбежны при введении новых методов и культур в чуждом для них климате в эпоху, когда метод проб и ошибок был единственно возможным в научном эксперименте. При немногочисленном городском населении, огромных расстояниях и плохих средствах сообщения основной проблемой России стал доступ на прибыльные рынки сбыта. В малонаселенных регионах такой же проблемой были рабочие руки. В отличие от Англии и Пруссии, в России не существовало избытка безземельных сельских работников. Так как принадлежавшая сельской общине земля периодически перераспределялась в соответствии с числом членов семьи, той резкой дифференциации крестьянства, которая характерна для Германии, в России не было. При отмене подневольного труда сложно было представить себе, откуда взамен ему найдутся вольнонаемные работники за приемлемую плату. Но и крепостной труд создавал препятствия дворянам, желавшим вести сельское хозяйство по-новому. Для нового севооборота и разведения скота требовалось гораздо большее число работников, к тому же лучше обученных. Крепостной труд, как правило, не отличался добросовестностью и требовал тщательного надзора, даже в случае применения проверенных временем методов и принадлежащих крепостным орудий труда. Выращивание кормовых культур и зерновых, предпочтительно пшеницы, а не ржи, заставляло помещиков приобретать гораздо более крепкие плуги и сильных лошадей, чем те, которые обычно использовались в крестьянском хозяйстве. Мало того, что они стоили в десять раз дороже, но в традиционно сложившемся в России сельском хозяйстве оснащение и тягловый скот обеспечивались крестьянами, дворянину же обходились бесплатно[106].

По утверждению либералов, доходы усовершенствованного сельского хозяйства с использованием вольнонаемного труда компенсируют землевладельцам все тяготы и стоимость нововведений. Опыт некоторых новаторов этого не подтверждал, более того, как вполне убедительно доказывает Стивен Хох, поместья, где применялась барщина, приносили при Николае I весьма солидные доходы. Август Гаукстгаузен давно уже утверждал, что крепостное хозяйство в России во время правления Николая I являлось наиболее жизнеспособным по сравнению с любой другой альтернативной ему системой. По мнению Г. Павловского, «каким бы ужасным, с точки зрения морали и общества, ни было крепостное право в середине девятнадцатого века, экономически это была единственная система, при которой в то время в России могло существовать крупное прогрессивное сельское хозяйство»[107].

С освобождением крестьян встал вопрос о самом существовании сельской аристократии, как в центральных и восточных районах Германии, так и на севере русского Нечерноземья. Дворянство утратило свою полицейскую и судейскую власть, передав ее государству. Взамен крепостнических податей и услуг оно получило ценные бумаги, превратившись в рантье в полном смысле этого слова. Поскольку связи с деревней рушились, искушение переехать в город становилось неодолимым. Наименее обеспеченные дворяне, нередко оказавшиеся не в состоянии прожить на проценты от обязательств и на доходы от оставшейся у них земли, были особенно склонны искать прибыльную должность в городе. Нетитулованные дворяне северной России, которые еще до отмены крепостного права были гораздо беднее своих южных собратьев, усиленно покидали деревни, и города этой части страны наводнили рантье из благородного сословия. Так, семья Тыртовых, обитавшая в своем Тверском поместье с пятнадцатого века, служила ярким примером того, как высшее провинциальное дворянство, сохраняя некоторую часть своей сельской собственности для жизни за городом или из сентиментальных соображений, в качестве основной своей деятельности и источников дохода избирала вооруженные силы. Мемуары и статьи, написанные современниками того периода, говорили о переизбытке «Вишневых садов», оплакиваемых северным провинциальным дворянством[108].

Северные аристократы, сохранившие за собой земельную собственность, в основном полагались на доходы от лесного хозяйства или разведение крупного рогатого скота, а не на производство зерна. Например, в С.-Петербургской губернии на рубеже XIX и XX веков вспахивалось только пять процентов принадлежавшей крупным помещикам земли, среди которой преобладали лесные массивы. В окрестностях Москвы широкое развитие получили молочные фермы. В центральном промышленном районе процент частных земельных владений от всего количества земель в целом понизился с 37,3 в 1877 г. до 30,6 в 1905 г. В то время, как в середине 1870-х годов дворянству принадлежало две трети всей частной земли (то есть, не являющейся собственностью крестьянских общин), три десятилетия спустя их доля составила всего 34,3 процента.[109]

А. Н. Куломзин, сам костромской землевладелец, отмечал в своих мемуарах, что освобождение крестьян разорило основную массу провинциального поместного дворянства в южных губерниях. Сам же он процветал, благодаря разработке фосфатных месторождений на своих землях, что же до многих других, то, с его точки зрения, они выживали, если вообще выживали, за счет лесного хозяйства. Это подтверждает мрачное пророчество Гаукстгаузена в 1840-х годах, писавшего, что «в этих северных районах доходное сельское хозяйство в крупных поместьях как таковое невозможно <…> большие частнособственнические фермы могут существовать здесь только в двух случаях; либо как хозяйства с применением corvee[110], при которой землевладелец сам не обязан содержать работников за свой счет (другими словами, не нести никаких расходов на ведение своего сельского хозяйства), либо как обычные фермы с наемными рабочими и крупным рогатым скотом, но объединенные с мануфактурным производством, что позволяет постоянно и выгодно использовать не задействованную в сельском хозяйстве рабочую силу»[111].

У дворян центральной и южной Германии после освобождения крестьян оставалось обычно меньше земли, чем у русских помещиков Нечерноземья. В 1905 г., например, в семи губерниях центрального промышленного района вокруг Москвы, дворянам принадлежало 13,7 процентов земли. Эта цифра была гораздо ниже показателей, характерных для большей части российских губерний, но значительно выше уровня дворянского землевладения в большинстве регионов центральной, западной или южной Германии[112].

К западу от Эльбы во владении немецкого дворянства оставались, в целом, лесные угодья, независимо от того, какие земельные владения и арендованные земли за ним числились до освобождения крестьян, а также от полученных в качестве компенсации за потерю оброка и трудовых повинностей выкупных облигаций. Как и в России, именно более бедное провинциальное дворянство чаще всего оказывалось вытесненным с земли. Так, в Баварии, например, в 1815 г. большая часть дворянских поместий были небольшими и обремененными долгами. Сельское хозяйство в них целиком и полностью зависело как от крестьянского труда, так и от принадлежащих крестьянам крупного рогатого скота и орудий труда. Многие из «феодальных повинностей» выплачивались натурой. Выкупные облигации не являлись им полноценной заменой, а капитала, чтобы наладить фермерское хозяйство, или желания опуститься до крестьянского сословия у этих дворян не было. Их манил город. Даже в Средней Франконии, где дворянство в целом было богаче, чем в Баварском курфюршестве, многие дворяне к середине столетия переехали в город Нюрнберг. В 1815 г. приблизительно половина баварского дворянства владела землей, к 1921 г. эта цифра уменьшилась до трети[113].

Совсем иную картину являли собой наиболее состоятельные германские дворяне. Они приложили большие усилия к тому, чтобы на выкупные облигации приобрести новые земли, что почти всегда считалось наиболее предпочтительной формой вложения капитала. Например, в 1854 г. принц Гуго Гогенлоэ-Эринген, глава рода Гогенлоэ и сам крупный силезский промышленный магнат, утверждал, что «повторные инвестиции ликвидного капитала в землю являются важным условием существования аристократии». Ни один из остальных Гогенлоэ, слышавших эти слова принца Гуго в 1854 г. на семейном совете, ему не возразил, ибо в Германии, в противоположность, в известной степени, России, гордость своим дворянским родом и кастовый дух были не только сильны, но также подкреплены верой в то, что дворянство и землевладение нераздельны»[114].

Приверженные этим ценностям и традиционно сложившимся представлениям о том, что земля является надежным объектом капиталовложения, богатые дворяне предпочитали приобретать в собственность целые поместья, а, в случае необходимости, не брезговали и крестьянскими фермами. Так, Ферстенберги вложили большую часть полученных ими в качестве выкупа денег в Шварцвальд. В 1806 г. они приобрели 22791 гектар земельных владений, 62 процента из которых составляли леса. К 1919 г. в одной только Швабии им принадлежало 42000 гектара, три четверти из которых являлись лесными угодьями. Мало кому из дворян был по средствам такой воистину княжеский размах, однако вскоре после того, как прошел первый шок и дворяне стали получать выкупные ценные бумаги, их поместья стали увеличиваться в размерах. Так, семья Лейнингенов, скупившая на аукционе множество лесов, лугов и разорившихся крестьянских ферм, вызвала крайнее негодование в Бадене: их предприимчивость усугубила горечь разочарования в Оденвальде после революции 1848 г. Невзирая на это, Лейнингены между 1849 и 1853 годами приобрели земли еще на 474000 флоринов. Дворянство Вестфалии и Гессена, стоявшие на иерархической лестнице ниже Standesherren, и богатейшие семейства Баварии также стали весьма активными покупателями на земельном рынке. Согласно Гейнцу Рейфу, аристократия Мюнстера в Вестфалии большую часть приобретений осуществила между 1830 и 1860 гг., в среднем утроив размеры Ritteng?ter[115] [116].

Для многих дворян западной, южной и центральной Германии поворот к сельскому хозяйству и воспитание в себе верности «родному месту» стал сознательной политикой класса, статус которого был поставлен под вопрос и которому угрожала, если не нищета, то, по крайней мере, перспектива оказаться на обочине. Как писал барон Ротенхан, стоявший во главе дворянства Франконии, у его класса была единственная возможность выжить — управлять своими имениями эффективными, научными и современными методами, наладить связи с местным крестьянством и использовать преимущества своего состояния и образования на благо местного сельского хозяйства и сельского населения. Такой же линии придерживался в 1849 г. Оберпрезидент Вестфалии, фон Винке, побуждавший местное дворянство отринуть чрезмерную кастовую гордость и реакционную жажду привилегий, которыми оно пользовалось в Старом Рейхе. Вместо этого они должны стать лучшими фермерами на селе, создав прочный союз с другими передовыми земледельцами[117].

Такая стратегия была верной, хотя тут подстерегали свои ловушки. В Вестфалии, как и по всей Европе, богатые аристократы, горевшие желанием оправдать положение своего класса, взяв на себя ведущую роль в передовом сельском хозяйстве, могли потерять массу денег из-за того, что у них отсутствовала предпринимательская мотивация, да и сами они были лишены предпринимательской жилки. Граф Йозеф фон Вестфален, например, в 1820 г. решил прекратить сдавать землю внаем, чтобы вести свое хозяйство самому. Однако дворянство Вестфалии не имело в этом деле никакого опыта, депрессия 1820-х годов была не лучшим временем для обучения профессии земледельца. Необходимость вкладывать деньги в то, чтобы оборудовать скотные дворы и фермы повлекла за собой крупные расходы, и его долги быстро возросли до 180000 талеров[118].

Самая большая проблема, с которой столкнулось богатое дворянство, стремившееся по-новому оборудовать поместья в западной, южной и центральной Германии, заключалась просто-напросто в отсутствии доступных земель. Мотив этот постоянно повторяется в отчетах о недвижимости. В 1850-х годах принц Фюггер фон Бабенхаузен писал, что «в настоящее время невозможно быстро приобрести землю без крупных потерь, так как цена на нее, с точки зрения рентабельности, очень высока». Спрос на поместья существенно превосходил их наличие и, как отмечает Винкель, «цены на полностью обустроенные поместья непомерно высоки, поскольку продающие знают, каким огромным спросом пользуется такая собственность у получивших выкупные деньги помещиков». Многие дворяне, лучшим примером которых служит семейство Гогенлоэ, покупали земли, расположенные очень далеко от их наследственных владений. Небольшое число — те, кто был связан с промышленностью, — вкладывали деньги в фирмы и фабрики. Однако, большинство в конечном счете приобретали государственные и и железнодорожные акции, и на этом немецкая знать только выиграла. Если бы они приобрели огромные земельные массивы в южной, восточной и центральной Германии, они не только имели бы менее надежный доход, но, оказавшись куда больше на виду, были бы более непопулярны. В создавшихся обстоятельствах, они, не теряя связи с поместным сельским хозяйством и одновременно имея другие источники дохода, могли пережить депрессию куда более благополучно, чем восточногерманские производители ржи, и уже не встречали к себе того недоброжелательного отношения, какое окружало аристократию западной и южной Германии в 1848 г.[119]

Хотя существуют достаточные сведения о принадлежащих дворянству землях в германских государствах девятнадцатого века[120], самым лучшим и всеобъемлющим источником информации по этому вопросу является труд Теодора Гэбиха, опубликованный в 1930 г. Потеря Пруссией части восточных пограничных земель, которые отошли к Польше, разумеется отразилась на картине землевладения к востоку от Эльбы, однако нет никакого основания полагать, что после 1914 года ситуация в центральной, западной и южной Германии существенно изменилась[121].

Таблицы 3.1, 3.2 и 3.3 ([Таблица 3.1],[Таблица 3.2],[Таблица 3.3]) основаны на статистических данных Гэбиха для регионов западной, южной и центральной Германии. Они показывают, что в среднем дворянам принадлежало 500 гектаров земли или даже больше, и это составляло приблизительно 5 процентов от всей площади[122]. В двух германских государствах — Шлезвиг-Гольштейне и Вестфалии — доля дворянских владений превышала 10 процентов. В двух других, Бадене и Баварии, она была ниже 2,5 процентов. В Вестфалии и Шлезвиг-Гольштейне крупные поместья (свыше 2500 гектаров) играли значительно более важную роль, чем в восьми других государствах: в этих двух государствах они занимали соответственно 6,5 и 7,3 процента от всей площади — значительно больше половины того, что принадлежало дворянству по всей Германии. В других германских государствах площадь крупных поместий никогда не превышала 3,2 процента от всей территории и всегда составляла менее половины всей дворянской собственности.

Во владении дворян Германии находилось значительно больше лесов, чем сельскохозяйственных угодий страны. В десяти государствах, вошедших в три таблицы, 3,6 процентов сельскохозяйственных земель и 8,7 процентов лесов принадлежали к дворянским поместьям в свыше 500 гектаров. За исключением Шлезвиг-Гольштейна, Вестфалии и Саксонии, дворянские сельскохозяйственные угодья играли второстепенную роль. Однако везде, кроме двух регионов, дворяне имели более 5 процентов лесов, причем список вновь завершают Баден и Бавария. Но в Вюртемберге доля дворян составляла 13,8 процентов, в Вестфалии и Саксонии — почти пятую часть, а в Шлезвиг-Гольштейне, где лесов было мало — более четверти. В целом, поместья величиной свыше 2500 гектаров имели более высокий процент лесов (56, 2 процента), чем поместья, площадью более 500 гектаров (51 процент).

В результате освобождения крестьян усугубились различия между аристократией западной и восточной Германии. С упразднением дворов мелких властителей и погашением всех повинностей влияние аристократов в большинстве западных сельских районах резко снизилось. Однако в Восточной Пруссии судейская и полицейская власть аристократии сохранялась еще не одно десятилетие, а ее земельные владения в результате освобождения крестьян практически только увеличились. Отчасти это произошло потому, что определенные категории крестьян-арендаторов были вынуждены уступить до половины своих земель взамен на освобождение от трудовых повинностей. Дворянство также получило львиную долю общественных земель (4,3 миллиона гектаров) которые были поделены в соответствии с уложением 1821 г., причем крестьянам досталось от них всего 14 процентов. Кроме того, в 1820-х годах многие крестьянские хозяйства разорились и были поглощены крупными поместьями, поскольку теперь земли крестьян, в отличие от периода крепостного права, могли быть приобретены другими группами населения. «В Померании (не считая большую часть ее западной области) помещики присвоили в 1807–1848 годы больше крестьянских земель, чем за два предшествующих века». Так, в двух бранденбургских марках (Укермарк и Миттельмарк), дворянские поместья между 1800 и 1860 годами увеличились в размере на 18 процентов. Тем не менее крупные прусские помещики, даже в лучшие свои времена, никогда не держали монополию на владение землей по английскому образцу. Только в двух областях Пруссии, Померании и Познани, крупные поместья в девятнадцатом веке занимали более половины всего земельного фонда. Сверх того, многие прусские «крупные» поместья, с точки зрения английского джентри, считались бы ничтожно малыми[123].

Между 1820 и 1870-ми годами большие прусские поместья находились на переднем рубеже сельского хозяйства страны, в котором в этот период начались преобразования. При меньшей, чем во Франции плодородности почв, в Германии отмечался больший, чем во Франции, прирост сельхозпродукции. Германские ученые во главе с Альбрехтом Таэром пропагандировали английские сельскохозяйственные методы. Влияние Таэра на восточных землевладельцев, которых он считал естественными лидерами сельскохозяйственного прогресса Германии, трудно было переоценить. К 1862 г. в Пруссии существовало 361 аграрное общество, в состав которых входило 30000 членов. Раздел общинных земель, размежевание земли на дворянскую и крестьянскую, а также конец полосного земледелия позволили ввести новые культуры, усовершенствованный севооборот и лучшие породы крупного рогатого скота. В период между 1800 и 1860 гг. производство зерна на один гектар возросло в Германии на 45 процентов. В употребление вошел картофель, хорошо прижившийся на песчаной почве северо-восточной Германии, появились огромные стада мериносовых овец, которых стали разводить в восточных поместьях. Другим признаком крупного поместья, в особенности в Силезии и Саксонии, было производство сахара, которое, как и в России, резко поднялось в 1830-х годах. В Германии в 1834–1835 гг. двадцать один сахарный завод производил 25346 центнеров нерафинированного сахара. Спустя шестнадцать лет 185 заводов производило около миллиона центнеров. В отличие от зерна, картофель и сахар требовали очень много рабочих рук весной и осенью, так что эти культуры особенно устраивали землевладельцев, у которых без них в этот период оставались бы не занятые делом работники. Хотя в 30-е годы прусское поместное хозяйство стало более интенсивным, тем не менее, увеличение урожайности зерна, как и в Англии, происходило преимущественно за счет сокращения земель, оставляемых под паром, и широкомасштабной разработки залежных земель. В результате резкого роста населения в Пруссии, начиная с 1830 г., и повышения международных цен на зерно, те землевладельцы, которые пережили сельскохозяйственный кризис 1820-х годов стали получать огромные доходы. К 1870 г. восточные поместья продавались в три-четыре раза дороже по сравнению с ценой полувековой давности[124].

Судьба русского дворянства после 1861 г. была совсем иной, резко контрастируя с успехами прусских землевладельцев. Единственным районом, в котором сельское хозяйство было процветающим, капиталистическим и эффективным, был Прибалтийский край — Эстляндия, Лифляндия и Курляндия. Здесь крупные поместья были на самом деле богаче и, как правило, лучше оснащены, чем в Восточной Пруссии. Однако традиции, общественное устройство и форма аренды земли в этих губерниях в корне отличались от таковых в остальной части Романовской империи, а землевладельцы-аристократы были германского происхождения. Хотя отдельные принадлежащие знати поместья в России отличались хорошим управлением и преуспевали, общий уровень крупных поместий, по меркам Германии и Англии, был чрезвычайно низким. Огромные участки земли были либо розданы крестьянам под небольшие наделы, либо обрабатывались крестьянством в пользу землевладельцев на условиях трудовой ренты или издольщины. Возделываемые таким образом угодья, по всей видимости, использовались еще более непроизводительно, чем собственные владения крестьян. Нерентабельность поместного хозяйства привела к массовой продаже дворянством своих земель. После отмены крепостного права дворянству по-прежнему принадлежало 87,2 миллиона десятин земли, но в течение последующих двух десятилетий почти 20 процентов было уже им утрачено, а к 1902 г. — еще 20 процентов. К 1914 г. в руках дворянства осталось лишь 41,1 миллиона десятин[125].

И все же контраст между успехами прусского дворянства в ведении капиталистического сельского хозяйства и упадком помещичьего земледелия в России не был столь резок, как можно вывести из приводимых выше сравнений. За два десятилетия после освобождения крестьян значительная часть прусских землевладельцев из дворян не смогла адаптироваться к капиталистическим методам хозяйствования, разорилась и была вынуждена продать свои поместья: в течение нескольких лет после падения крепостного права 40 процентов дворянской собственности в Силезии оказались в руках буржуазии, а в Восточной Пруссии этот процесс происходил еще быстрее. К 1856 г. в семи восточных областях только 7023 из 12330 (56,9 процента) поместий по-прежнему принадлежали дворянству, в том числе выходцам из буржуазии, лишь недавно получившим дворянское звание. Основными причинами разорения дворянства, как и в России, были отсутствие предпринимательского опыта, расточительность, недостаток средств для приобретения собственного оборудования и тяглового скота, а также чрезмерные долги. Прусские помещики покупали и продавали собственность с головокружительной скоростью и не проявляли никакой сентиментальной привязанности к старым фамильным имениям, которая была так свойственна России. По тому же образцу, как в России, мелкие землевладельцы часто полностью прогорали, тогда как крупные обычно выживали. В Российской империи, например, в период между 1900 и 1914 гг. 155 крупнейших землевладельцев продали 3 процента своей собственности, а дворянство в целом — более одной пятой. В 1885 г. в Пруссии, при том, что 43,1 процента из всех Ritterg?ter оказалось в руках буржуазии, в это число вошло лишь 32 процента поместий площадью свыше 1000 гектаров. Из 159 владений величиной свыше 5000 гектаров в семи восточных областях только десять принадлежало буржуазии[126].

В противоположность России, в сельских краях Пруссии еще до реформы наличествовали довольно многочисленные группы крупных фермеров из буржуазии. 10 процентов Ritterg?ter, хотя и не законно, принадлежали собственникам недворянского происхождения. И еще много дворянских поместий были переданы фермерам-арендаторам, представителям буржуазии. Это также касалось части обширных королевских земель, которые до реформы не разрешалось сдавать в аренду. В Восточной Пруссии в 1800 г. насчитывалось около 800 землевладельцев и 250 зажиточных арендаторов; подобное соотношение, согласно Шислеру, существовало и в других провинциях. В экспортирующих зерно Прибалтийских портах также обитали состоятельные купцы, поддерживавшие тесные связи с сельским хозяйством. После 1807 г. эти группы населения, и в особенности фермеры-арендаторы, стали собственниками большого числа поместий. В последующие годы они в большей степени, чем дворянство, представляли передовой рубеж в прогрессе сельского хозяйства, отчасти потому что проявляли к нему больший профессиональный интерес и большую осведомленность в новых английских технологиях, а отчасти потому что жили менее расточительно и значительную долю получаемых доходов вкладывали вновь в поместья.

Эти землевладельцы, выходцы из буржуазии, в целом стремившиеся к ассимиляции с благородным обществом, существенно помогли юнкерам справиться с теми требованиями — как политическими, так и экономическими — которые предъявлял им меняющийся мир. Примером тому может служить история семьи Натузиус. После отмены крепостного права Готхобб Натузиус, занимавшийся производством табака, приобрел бывшее имение Альвенслебен вблизи Магдебурга. Он не только превратил его в образец земледельческого хозяйства на капиталистической основе, но также создал в нем целый ряд производств по переработке сельскохозяйственной продукции, в том числе по переработке фруктов и изготовлению картофельного крахмала, а также маслобойные и винокуренные. Все четыре сына Натузиуса получили дворянское звание, двое из них стали известными животноводами, а двое других играли важную роль в политике[127].

Чтобы найти объяснение, почему крупные поместья процветали в одном случае, и не процветали в другом, следует обратиться к структуре дореформенного сельского общества в Пруссии и в России, а также к пореформенным порядкам, установившимся в обеих странах. Прусское крестьянское общество до 1806 г. было сильно дифференцировано, и особенно ярко этот процесс проявился после освобождения крестьян. Чтобы защитить свою частную собственность и ориентированное на рынок сельское хозяйство, крупные крестьянские фермеры вскоре примкнули к дворянству и относились враждебно к работникам, зараженным идеями бунта или социализма. В самых восточных провинциях даже в 1806 г. свыше половины населения не владели земельной собственностью или имели ничтожно малые наделы. Они создали рынок рабочей силы, из которого после раскрепощения могли черпать юнкера. Более того, прусские реформы 1807–1819 гг. коснулись лишь зажиточных крестьян, то есть таких, кто был в состоянии приобрести собственный плуг. Многочисленное крестьянство, не входившее в эту категорию, продолжало нести трудовые повинности и после революции 1848 года. Прусским землевладельцам, которые до 1872 г. в своем округе пользовались политической и судейской властью и до 1918 г. жестко контролировали жизнь фермерских тружеников, принадлежали все рычаги управления рабочей силой.

Совсем иным было положение в России. До 1861 г. ни одного арендатора, принадлежащего к так называемой буржуазии, в сельской местности не было. Если купцы и покупали поместья, то не для того, чтобы заниматься сельским хозяйством, а в спекулятивных целях. После перераспределения общинных земель между крестьянами установилось относительное равенство, и помещики лишились при этом верных сторонников закона и собственности, что усугубило общее ощущение незащищенности, которое, в особенности в двадцатом веке, побуждало дворян продавать земли, а не вкладывать деньги в сельское хозяйство. До 1900 г. совершенно безземельные, постоянно батрачившие крестьяне, встречались редко и зачастую представляли собой подонки деревенского общества. После 1861 г. русские сословные суды и помещичьи полицейские функции были упразднены, а русского эквивалента Gesindeordnung в царской России не существовало. Равно как не существовало и таких слоев крестьянства, которые исключались из новых порядков и были обязаны нести трудовые повинности. И, наконец, в полную противоположность Пруссии, русские крестьянские земли оставались защищенными: их нельзя было ни продать, ни конфисковать за неуплату долгов[128].

К несчастью для русского и прусского дворянства, издержки и неурядицы, связанные с освобождением крестьян, сопровождались почти сразу последовавшим за ним падением международных цен на сельхозпродукцию и долгими годами депрессии. В Пруссии бремя депрессии 1820-х гг. усиливалось еще тем, что за предыдущие десятилетия дворяне привыкли к стремительному росту цен на зерно и поместья, и, исходя из этого, строили свой образ жизни и экономическую стратегию. В период между 1797 и 1817 гг. цены на рожь в портах восточных областей более, чем удвоились. В Силезии в период 1801–1805 гг. стоимость поместий более, чем утроилась, а в Бранденбурге увеличилась почти в пять раз по сравнению с той, какой была в течение предыдущих пятидесяти лет. Спекуляция землей приняла массовый характер, поскольку дворянство могло получить у государства ссуду за проценты, которые были гораздо ниже, чем взвинчивающиеся цены на поместья. Когда цены на сельхозпродукцию резко упали, а вместе с ними прекратился и спекулятивный бум вокруг поместий, многие землевладельцы обнаружили, что заложили свою собственность за цену, существенно превышающую ее рыночную стоимость[129].

Падение цен на зерно после 1817 г. стало катастрофическим. В 1825 г. цены на хлебные злаки в германских портах составляли 28 процентов от уровня 1817 г., на внутреннем рынке они соответствовали всего 23 процентам. Но тут вмешалось правительство, наложив запрет на лишение права выкупа по закладной и оказав многим дворянам прямую финансовую помощь. Кое-кто из предприимчивых землевладельцев переключился с производства зерна на разведение овец, но для многих продажа своего поместья была единственно возможным выходом. Кроме того, наибольший удар пришелся по тем областям Померании, Западной и Восточной Пруссии, которые были ориентированы на экспорт зерна, — прежде всего потому, что в 1820-х годах Хлебные законы[130] закрыли перед ними прибыльный английский рынок. Согласно Вильгельму Абелю, цены на пшеницу в портах Германии составляли 28 процентов от уровня английских в 1825 г., и даже если к этому прибавить расходы на транспортировку и доставку в Англию, все равно германская пшеница была на 56,6 процентов дешевле английской. Хотя английские фермеры также громко сетовали на депрессию 1820-х годов и с тоской вспоминали на редкость благоприятные годы войны, их положение было куда легче, чем у прусских землевладельцев. То же можно сказать и о русских помещиках, которые в этот период значительно меньше были вовлечены в международную торговлю зерном, чем прусские[131].

Однако, когда в 1870-х годах сельское хозяйство охватила Великая депрессия конца девятнадцатого века, она отразилась на землевладельцах всей Европы, поскольку к этому времени щупальца рынка проникли во все ее уголки. Основной причиной падения цен на сельхозпродукцию был выход Европы на мировой рынок. Перед сельским хозяйством уже открылись обширные территории Нового света. Производство зерна получило бурное развитие в Северной Америке, животноводство — в Южной Америке, а овцеводство — в Австралии. Стоимость продукции, произведенной на колониальных целинных землях была ниже, чем в Европе. Транспортные расходы стремительно падали; судя по обычно приводимым цифрам, с конца 1860-х до начала 1890-х годов стоимость морских перевозок пшеницы из Чикаго в Ливерпуль снизилась на 75 процентов. Тем временем, появление судов-рефрижераторов позволило транспортировать мясо на большие расстояния[132].