«Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик…»

«Дорога, дорога! Я сильно надеюсь на дорогу»[1550], – писал Гоголь Сергею Тимофеевичу Аксакову. Как известно, Николай Васильевич любил путешествия. Дорога служила ему лекарством, дорога стала его образом жизни. Дорога перешла из реальности в литературу. Дорога спасает Хлестакова и Чичикова от неминуемого разоблачения, позора, даже, вероятно, ареста. О дороге как о спасении, об избавлении, мечтает Поприщин: «…дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик…»[1551]

В гоголевское время путешествовали в дилижансе, причем европейские дилижансы отличались от русских. Русские дилижансы известны были удивительной скоростью. Путь от Петербурга до Москвы они проделывали за три дня, всего в шесть раз медленнее современного скоростного поезда. В Европе не знали русской «быстрой езды». Огромная карета, запряженная «высокими, длинными тучными» лошадьми, «которые от рождения своего никогда не бегали даже маленькой рысью»[1552], – вспоминал Антоний Погорельский, которому довелось много путешествовать по Европе. Недальний путь от Флоренции до Рима занимал пару дней. Хуже того, в Италии, например, дилижансы даже в значительных городах отправлялись не каждый день. Гоголю однажды пришлось провести четыре лишних дня во Флоренции, ожидая отправления. На дилижанс продавались билеты, как на поезд. Сама карета была чем-то вроде небольшого вагона. В середине кареты сидели человек по шесть, трое напротив трех. Были места и наверху дилижанса.

Долгое путешествие в тесноте дилижанса было скучным и не слишком удобным. Гоголь как-то опасался, что придется сидеть между двумя толстыми немцами, которые прижмут его с обеих сторон. «Если же мне придется сидеть между дам, то это хуже всего, тогда нельзя будет мне ни облокотиться, ни спать»[1553]. Чопорный XIX век не позволял ни мужчинам, ни дамам вести себя даже в такой обстановке хоть сколько-нибудь свободно. По крайней мере, когда дело касалась столь высоконравственного пассажира, как автор «Выбранных мест из переписки с друзьями».

Долгие путешествия по России и Европе давали возможность наблюдать быт и нравы жителей, сравнивать природу и климат, любоваться пейзажем – родным и близким, экзотическим и удивительным, чужим и надоевшим, постылым. Разумеется, путешествие в России было связано с неудобствами, о которых, должно быть, хорошо известно и современному читателю. Когда Николая Смирнова, мужа Смирновой-Россет, назначили калужским губернатором, жена должна была следовать за ним. Она прежде почти не видела русской провинции или, как она говорила, «Русской Губернии», где «сама природа была другая»[1554]. Дорога запомнилась и ее заграничной прислуге: «…повар Сильвио <…> смотрел с удивлением на шоколадную размазню, которая называлась большая дорога»[1555]. Первым впечатлением Смирновой от Калуги, замечательного, живописно расположенного русского города, была перевернувшаяся на бок карета ее мужа-губернатора[1556]. Тарантас, «пропавший без вести» на одной из почтовых станций, не был явлением исключительным, экстраординарным[1557].

На пути из Петербурга в Москву, из Москвы в родную малороссийскую Васильевку Гоголь долгие дни и даже целые недели мог наблюдать природу центральной России, собственно Великороссии, коренной русской земли. Гоголю эта страна, очевидно, не нравилась. Читатель наверняка вспомнит хотя бы один эпизод гоголевской дорожной поэмы:

«Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями в виде висячих шитых узорами утиральников. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные»[1558].

Виды известные… Сказано как об истине, не подлежащей сомнению. Легко и просто Гоголь лишает целую страну красоты и очарования. Но будем справедливы: русская природа долго не считалась достойной искусства художника. Сильвестр Щедрин и Александр Иванов на целые десятилетия покидали Россию, чтобы написать «Лунную ночь в Неаполе», «Веранду, обвитую виноградом» или «Аппиеву дорогу». И даже Иван Шишкин еще в середине шестидесятых писал «Тевтобургский лес» и «Вид в окрестностях Дюссельдорфа».

Настоящий русский пейзаж появляется лишь с рубежа шестидесятых – семидесятых годов XIX века, с «Оттепели» Федора Васильева, с «Лосиного острова» и «Грачей» Алексея Саврасова, с картины «Полдень. В окрестностях Москвы» Ивана Шишкина.

Литература открыла русский пейзаж намного раньше. Действие «Записок охотника» происходит приблизительно в тех же местах, которые не раз проезжал Гоголь, возвращаясь на Украину. Юго-запад Великороссии, который экономисты, лишенные исторической памяти, назовут впоследствии Центрально-черноземным районом. «Виды известные», скорее всего, Гоголь находил именно здесь: в Орловской, или в Курской, или в Тульской губернии. Через эти губернии пролегал тот самый «шлях на Московщину», который недобрым словом поминал и Тарас Шевченко[1559].

Шлях на Московщину.

Далекий шлях, пани-брати,

Знаю його, знаю!

Аж на серці похолоне,

Як його згадаю[1560].

…в Москву дорога.

Ой, далекая дорога!

Мне она известна.

Только вспомню да припомню —

Сердцу станет тесно.

(Перевод М. Исаковского)[1561]

Шевченко смотрит на эту дорогу со страхом и ненавистью, Гоголь – со скукой, презрением, грустью, быть может, и с жалостью. Но русский барин, даже долгие годы проживший за границей, видит совсем иначе и природу, и деревни, сёла, и крестьянские избы, и усадьбы небогатых помещиков, и уездные города.

«Верст десять пробирались вы по проселочным дорогам – вот, наконец, большая. Мимо бесконечных обозов, мимо постоялых двориков с шипящим самоваром под навесом, раскрытыми настежь воротами и колодезем, от одного села до другого, через необозримые поля, вдоль зеленых конопляников, долго, долго едете вы. Сороки перелетают с ракиты на ракиту; бабы, с длинными граблями в руках, бредут в поле <…> Вот уездный городок с деревянными кривыми домишками, бесконечными заборами, купеческими необитаемыми каменными строениями, старинным мостом над глубоким оврагом…»[1562]

Но прервем цитату, хотя в доказательство можно было бы перепечатать весь очерк «Лес и степь» или напомнить читателю описание березовой рощи из «Свидания» или заката из «Бежина луга», когда «алое сиянье стоит недолгое время над потемневшей землей, и, тихо мигая, как бережно несомая свечка, затеплится на нем вечерняя звезда»[1563]. Обратим внимание: перед нами всё те же «известные виды», о которых писал Гоголь, которые и знать не хотел Шевченко. Но совершенно другая оптика наблюдателя: там чужак-украинец смотрел на чужую природу чужой ему страны. Здесь русский смотрит на родную землю, любуется красотой родной стороны.

Гоголь, гений изобразительности, мог бы описать русский пейзаж так же прекрасно, как описывал украинский, но глаз его скользит по чужим избам, чужим лесам, чужим деревьям, не замечая красоты. Разве что сад Плюшкина прекрасен «в своем картинном запустении». Но и эта величественная картина навеяна воспоминаниями о другом, вовсе не русском, а именно малороссийском саде в родной Васильевке. Это там соединились вместе природа и искусство, это там по «труду человека» прошла «окончательным резцом своим природа»[1564]. Гости, приезжавшие в родное имение Гоголей и впервые видевшие сад, разбитый Василием Афанасьевичем, украшенный Николаем Васильевичем и его сестрами, часто вспоминали именно сад Плюшкина.

В. Чаговец, «На родине Гоголя»: «При взгляде на широкие кленовые листья вспоминается характерное сравнение, данное им нашим поэтом: лапы-листы… Вообще весь сад и парк, при приближении к нему со стороны Полтавы, представляет ту картину, которая так художественно набросана нашим поэтом в “Мертвых душах”. Этот сад Плюшкина “с трепетнолистными куполами” в особенности красив в осеннее время <…> Что под впечатлением этого сада Гоголь описывает старый, заглохший сад Плюшкина, можно убедиться из того, что многие еще помнят ту старую березу, лишенную верхушки, белый колоссальный ствол которой, по словам самого поэта, подымался из зеленой гущи, как правильная мраморная сверкающая колонна, которая составляла украшение Плюшкинского сада. Еще Кулиш видел эту березу…»[1565]

Так что красота и поэзия пришли в «кацапию» из Гетманщины. Мог ли увидеть Гоголь именно русскую, великороссийскую красоту? Ему нравилась природа Калужской губернии, но тут была совершенно особая причина: он гостил там у Смирновой-Россет…

В 1849-м году Николай Васильевич впервые приехал на Бегичев хутор, богатое, ухоженное имение Смирновых, жил некоторое время и в загородном доме, который в народе называли «губернаторской дачей». В 1850-м Гоголь, человек не просто глубоко религиозный, но в последние годы жизни совершенно погрузившийся в религию, посетил в той же Калужской губернии знаменитую Оптину пустынь, что тоже должно было воздействовать на его чувства особым образом. Но и здесь, под Калугой, Гоголь искал знакомые, близкие приметы своей родины и вроде бы находил. Живописные наряды местных крестьян «смутно напоминали ему родную Украину»[1566], а крестьянки Бегичева хутора казались Гоголю похожими на итальянок[1567].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.