Глава 15 Отверженные

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 15

Отверженные

Города собирали не только постоянных и временных рабочих и прислугу и не только воистину неоседлых обитателей – солдат и матросов. Город всегда стягивал огромные массы разного рода бродячего люда – от нищих до воров и грабителей. Это вполне понятно. В деревне профессиональному нищему, искавшему не кусок хлеба, а денег, поживиться было нечем. Воры в деревне водились, но «свои», шалые деревенские мужики, промышлявшие то случайными заработками, то охотой, а то и ночами шарившие по клетям. Были в деревне воры и посерьезней: «волки», воровавшие по пастбищам скот, и конокрады. Но все это было дело очень опасное, а воровство по клетям и малоприбыльное.

В городе же был люд, возле которого можно было получить Христа ради не кусок крестьянского хлеба, а деньги, у которого не хомут или вожжи, не бабьи тряпки, а более ценную добычу можно было унести. И укрыться в городе было легче, и сбыть краденое проще, и острог, сколь бы ужасен он ни был, все же не то, что жилистые бабьи или пудовые мужицкие кулаки, а то и кол, вбитый в задний проход неудачливому конокраду.

Так что русский город был еще и скопищем разного залетного люда. Сюда стекалось также множество «труждающихся и обремененных», выпавших из сословной среды. Это были многочисленные бродяги, босяки, о которых отчасти уже шла речь, а также сотни и тысячи нищих и странников, мало чем отличавшихся от бродяг.

Широко распространенное в России нищенство было двух типов: временное, случайное, и постоянное, профессиональное. В первом случае нищими были обычные крестьяне из малоурожайных (Смоленская, Владимирская, Рязанская и др.) губерний либо местностей, пораженных недородом или полным неурожаем. Однако такие нищие обычно побирались по окрестным деревням и были приметой сельской повседневности.

Но широко было распространено и постоянное профессиональное нищенство, вплоть до того, что в России были целые волости, где оно являлось такой же профессией, как плотничный или гончарный промысел. Довольно известный помещик Нижегородской губернии князь Грузинский просто посылал своих крепостных нищенствовать, и они со сбора платили ему оброк, как обычные крестьяне. В таких местностях невеста собирала себе нищенством приданое, а девка не выходила замуж за парня, если он не мог собрать порядочной суммы. Профессиональное нищенство было и уделом многочисленных слепцов и калек: тяжелая крестьянская работа и пожары производили их великое множество, а жизнь в деревне, на грани выживания, была жестокой, и никчемный калека был ненужным едоком. Приходилось изыскивать собственные средства существования. И вереницы слепцов за мальчиком-поводырем, иногда купленным у бедных многодетных родителей, брели по дорогам, стекаясь в города и монастыри.

Нищие

Сколько их было, профессиональных нищих? Конечно, особого учета никто не вел. Но в Петербурге, например, по официальным данным, в начале ХХ в. числилось 25 тысяч нищих – для миллионного города немало. Кстати, нищенство здесь было запрещено. Журналист В. Михневич писал: «Как известно, нищенствовать в Петербурге строго воспрещается по требованиям благочиния. Никому не возбранено бедствовать… питаться акридами, а если нет и акрид, то без проволочек умирать с голоду, но доводить об этом до сведения общества строго воспрещается» (Цит. по: 118; 93). Полиция должна была забирать нищих для доставки в дома трудолюбия и подобные заведения, но ведь от русской полиции можно было всегда откупиться, да и полицейские – тоже люди и при взгляде на просящую подаяния дряхлую старуху в лохмотьях могут и отвернуться…

Крестьянин-«кусошник» стеснялся своего занятия и, войдя в избу за подаянием, молча стоял у двери, шепотом произнеся «Подайте, ради Христа». Профессиональные нищие были крикливы и назойливы и брали не хлеб, а «копеечку», оказавшиеся же в суме хлеб, яйца или холсты продавали. Такие нищие, проходя деревней, при случае не стеснялись и стянуть что-либо. Добытое нередко пропивалось в притонах либо же, при бережливости, пряталось среди лохмотьев, и так иногда сколачивались изрядные суммы. Но деревня для таких нищих была случайным, попутным местом сбора: они тянулись к известным своими святынями монастырям и к городам с их многочисленными церквями и сердобольными купчихами. Здесь они наполняли церковные паперти, ссорясь и вступая в драки из-за места, иногда даже откупая его, здесь они вразнобой распевали «Лазаря» или старинные духовные стихи и демонстрировали свои, иногда фальшивые увечья. Эти нищие помнили, где какой престольный праздник, в каком монастыре чудотворная икона и в какой день ее празднуют, они хорошо знали множество духовных стихов. Скучающие купчихи и мещанки, а то и приглуповатые чиновницы часто приглашали таких нищих, жадно выслушивая самые фантастические новости, рассказы о святых местах, где рассказчики отродясь не бывали, умилялись пению. Ради спасения души, отправляясь к богослужению в храм, многие специально для нищих наменивали мелкой медной монеты, оделяя каждого, а по праздникам, например в именины, собирали их во дворе за специальным столом. Для нищих на Руси пекли по определенным дням специальные пироги и варили кашу. А в монастырях по праздникам для них устраивали простые, но обильные столы во дворе. В общем, нищенство на Святой Руси было прибыльным делом: каждый помнил, что «от тюрьмы да от сумы не зарекаются», и подавал, сколько мог.

Немало, особенно во второй половине XIX – начале ХХ в., было среди такой братии и «бывших людей»: изгнанных со службы «с волчьим билетом» чиновников и офицеров, спившихся духовных лиц, студентов и т. п. Обладая иногда «приличной» внешностью и умея заговорить зубы интеллигентным людям, они, в основном, «стреляли» на улице либо ходили по богатым домам с трогательными письмами, где описывали свои несчастья, бедственное положение жены и детей, которых они не имели, и просили помочь некоторой суммой, чтобы встать на ноги. Таких попрошаек и назвали «стрелки». В Петербурге рубежа XIX – ХХ вв. известен был некий отставной офицер, просто требовавший денег у прохожих, а если ему подавали «семишник», гордо заявлявший: «Я штабс-капитан, Государя моего офицер. Я две копейки ни от кого не принимаю, да мне и не дают меньше двугривенного».

Странник

Практически не отличались от профессиональных нищих многочисленные странники, паломники по святым местам. Состарившись, крестьяне превращались в обузу для своих семейств. Нищенство могло быть и не по душе. И тогда, сшив котомку, а иногда и нарядившись в подрясник и взяв посох, такой старик или старуха отправлялись, ради спасения души, к святыням, к соловецким святым, к преподобному Сергию, в Киев, а то и на Афон. Шли помолиться мощам и чудотворным иконам и по обету, ради исцеления и спасения. А среди старообрядцев были распространены поиски фантастического Беловодья, или Опоньского царства, где не было никонианской церкви, либо же поиски архиереев дониконианского поставления. Такие странники, быстро приобретавшие профессиональные знания и навыки, пользовались почитанием еще большим, нежели нищие, и во множестве наполняли монастырские дворы, церковные паперти, купеческие дома. Для многих странничество превращалось в профессию.

И еще одна категория маргиналов наполняла русские дороги и города – беспаспортные бродяги. В России XIX в. каждый податной для отлучки с места жительства должен был взять срочный паспорт, да и вообще всякий человек, хотя бы и дворянин, отправляясь в чужие места, должен был запастись документом. Разумеется, с людей купеческого или дворянского обличья полиция в обыкновенных обстоятельствах паспортов не спрашивала. Но у «простеца» могла спросить в любой момент: не беглый ли? Нищие и паломники обычно запасались документом, дабы их по этапу не отправили домой. Не имели паспортов беглые ссыльнопоселенцы и каторжники. На местах ссылки и каторги контроль был самый условный, побег был чрезвычайно легок, и масса людей уходила в поисках воли. Через всю Сибирь тянулись торные тропы беглых, обходившие города и большие села с их администрацией и полицией. Но уже в Европейской России попасться на глаза полиции было проще, тем более что притягивали беглых именно города, где легче было прожить случайным заработком, попрошайничеством или воровством, даже грабежами. Здесь можно было найти и кров – в каких-либо трущобах на окраинах, по ночлежным домам и притонам, наконец, в зимующих возле пристаней барках или по огромным пристанским амбарам. Такой беспаспортный, имевший иногда за плечами несколько ссылок или длительный срок каторги, порой за серьезное преступление, сказывался безродным: «Зовут Иваном, а родства не помню». Поэтому закоренелых бродяг уголовного типа прозывали «Иванами» – «кругом Иван Иваныч».

И было этих бродяг в России не считано и не меряно: «Когда в Астрахани, на волжских рыбных промыслах, велено было привести в известность количество рыбаков, не имевших паспортов… число беглых выяснилось в громадную цифру – пятнадцать тысяч. Близ той же цифры полагают число беспаспортных рабочих на рыбных ловлях Азовского и Черного морей. Полиция городов приморских находится во всегдашних затруднительных обстоятельствах при стремлении охранять частную собственность граждан среди такого наплыва всякого сброда людей, где почасту кто с борка, кто с сосенки, кто прямо-таки с нерчинской каторги» (106; 241).

Все мы когда-то изучали историю: кто в школе, кто в вузе. И всегда, если только речь заходила о каторге и ссылке или о тюрьмах, то подразумевалось, что там томились только революционеры либо крестьяне, бунтовавшие против крепостничества, помещиков, чиновников, царского строя. Где бы ни упоминалась знаменитая Владимирка, все звенели по ней кандалами «бунтари». Ну, а если вдруг в школьном цикле произведений русской литературы и попадались разбойники (например, у А. С. Пушкина), то опять же все те же бунтари против социальной несправедливости – в «Дубровском», «Капитанской дочке». Разумеется, они ведь грабили только помещиков да купцов. То, что грабили они их не из каких-то возвышенных соображений, а ради наживы (нищих грабить не из чего) – это как-то проходило мимо внимания. Главное, что грабили, а иной раз и убивали «эксплуататоров», а следовательно, были борцами против «эксплуататорского строя». Логика простая.

Странник

На деле, по Владимирке звенели кандалами отнюдь не революционеры; ниже читатель увидит, как революционеры отправлялись в Сибирь. И грабили да убивали не только помещиков и купцов. При случае уводили лошадей, крали с пастбища коров, шарили по клетям и у крестьян, даже и не «кулаков-эксплуататоров». Просто у помещиков и купцов было чем поживиться, да ведь и крестьянин иной раз вез с ярмарки или с заработков пяток-другой рублишек, а то и несколько десятков целковых. А доброму вору все в пору. Современники довольно много писали о дорожных грабителях. Это называлось – «шалят». Да далеко ходить не надо: ведь в школьный курс русской литературы входили «Записки охотника» И. С. Тургенева, а там есть примечательный рассказ «Стучит». Повернись в рассказе дело иначе, дорожные «шалуны», перед тем «спать уложившие» купца, не только рассказчику-помещику горло бы перерезали, но и везшего его мужика ухайдакали бы, а тройку, с которой уже мысленно простился было Филофей, пропили бы за милую душу. И вся тут социальная справедливость.

Неспокойно было на русских дорогах. Так неспокойно, что в конце XIX в. пришлось создать конную сельскую стражу для преследования преступников. А оседали все эти «бунтари» вместе с добычей по городам. Город, особенно большой, был пристанищем воров и грабителей разнообразных специальностей. Столицами воровского мира считались Одесса-мама и почему-то Ростов-папа. Уже в 20-х гг. ХХ в. в популярной воровской песенке «Гоп со смыком» так и пелось: «Я в Одессе научился, а в Ростове наловчился, воровство профессия моя». Но корни этого лежали в более отдаленных временах. С Одессой понятно: это был большой (еще в 1813 г. 35 тыс. жителей и 2600 домов) и богатый портовый город со множеством крупных негоциантов, ведших заграничную торговлю, разного рода подрядчиков и пр. К тому же с 1819 г. Одесса была «порто-франко», свободным портом, куда заграничные товары привозились беспошлинно, то есть по дешевке. А вот из Одессы товары в глубь страны проходили уже через таможню. В 1849 г. порто-франко упразднили, а привычка получать задешево хороший товар осталась, что привело к колоссальному развитию контрабанды, которая мало чем отличается от обычного воровства, а то и бандитизма. Недаром в 20-х гг. ХХ в. многочисленные одесские поэты и писатели, например И. Бабель или Э. Багрицкий воспели одесских бандитов-налетчиков и контрабандистов. Помните: «По рыбам, по волнам проносит шаланду: / Три грека в Одессу везут контрабанду…». Что же касается Ростова-на-Дону, то сюда также стекалось множество случайных людей для разного рода заработков: на донецких шахтах, в новороссийских хлебородных степях. Это также был богатый торговый и портовый (Азовское море!) город. Но, разумеется, огромные массы уголовников всех мастей собирали также Москва и Петербург.

В начале ХХ в. с легкой руки Максима Горького и близких к нему писателей-«знаньевцев» (членов писательского объединения «Знание») – ныне забытого С. Юшкевича, И. Шмелева, И. Подьячева, А. Куприна «босяк» стал символом независимости, свободы, которой так не хватало обывателю, а потому и был он в высшей мере популярен. Так что мы хорошо можем представить себе жизнь городского «дна», особенно по профессиональным очеркам Вл. Гиляровского и известного в свое время писателя А. Свирского, на себе познавшего эту жизнь. Выясняется, что «босяки» были не столь привлекательны, как это изображали Максим Горький и его «подмаксимье».

Напуганные разгулом уголовщины всех уровней, нынешние профессиональные «патриоты» создают для нас облик старой России, чуждой всех тех гнусностей, которые свойственны России нынешней. Между тем о разгуле преступности как системы может свидетельствовать развитие криминальной субкультуры с ее своеобразным жаргоном, арго. В своей книге «Казенный дом» А. Свирский, тоже повидавший виды, дает нам тогдашнюю типологию и терминологию преступного мира, унаследованную нашим обществом. По Свирскому, люди, случайно оказавшиеся в тюрьме, «несчастные», назывались на уголовном жаргоне «брусами» и делились на «брусов легавых», которые, выйдя из тюрьмы, в нее не возвращаются, и «брусов шпановых», которые, впервые попав за решетку, здесь развивают свою склонность к криминальной жизни. Собственно же тюремный мир составляли «фартовые ребята», или «фартовики», воры по роду занятий и призванию, живущие «фартом», везением, воровской фортуной. «Фартовики» разделяются на классы, роды и виды. У них выработались свои собственные понятия о чести, гордости, мести, вражде, радости, горе, геройстве, любви, дружбе, оскорблении. У них есть также свои «сановные» знаменитости, своя литература, свои песни, язык, обычаи и нравы, своя почта, игры, коммерция, правила гостеприимства, сплетни, свой суд, наказания, плутократия, плебс и т. д. и т. п.

«Фартовые ребята» делятся на три класса: 1)»жиганы» – каторжники и бродяги; 2) «шпана» – воры и 3) «счастливцы» – мошенники и шулера. «Жиганы» распадаются на три вида: а) «орлы» – беглые с каторги; б) «пустынники» – не помнящие родства и в) «монахи» – ссыльные на Сахалин. В свою очередь «шпана» разделяется на восемь видов: а) «дергачи» – грабители; б) «сцепщики» – конокрады; в) «маровихеры» – карманники; г) «скокари» – совершающие кражи посредством взлома; д) «шнифера» – ночные воры; е) «мойщики» – обворовывающие спящих; ж) «ципера» – ворующие в передних носильное платье и з) «халамидники» – базарные жулики.

Наконец, «счастливцы» подразделяются на шесть видов. Первый вид, это «чистяки», – мошенники, одевающиеся очень часто в приличное платье и крадущие в лавках и магазинах, например ювелирных. Второй вид «счастливцев», «мельники», – шулера, третий, – «блатер-каины», – покупатели ворованных вещей, четвертый, «давальщики», – дающие работу ворам, узнав предварительно вход в какой-нибудь дом и где и что лежит, за что они получают свой пай, пятый, «понтщики», – которые то скандалом, то фокусами разными умышленно собирают «понт» (толпу) и в это время дают «маровихерам» возможность шарить по карманам; шестой вид, «пайщики», – эксплуатирующие самих воров тем, что, узнавши о краже и кто ее совершил, являются к ворам и требуют себе долю, угрожая в противном случае донести полиции» (161; 14–16).

И сегодня в российском правительстве и прессе много говорят о жестокости нашей тюремной системы и в качестве примера гуманного обращения с людьми, преступившими закон, приводят западноевропейский опыт; правда, общество выступает не за смягчение, а за ужесточение системы наказаний. Что же сторонники гуманизации подхода к преступникам сказали бы, воспроизведи мы сегодня те формы следствия и наказания, которые веками существовали в России! Но жесток был не русский народ, жестока была русская жизнь, и в XIX в. много сохранявшая от Средневековья. Десятилетиями розга была распространеннейшим и самым безобидным видом наказания, практиковавшимся всюду – от крестьянской избы до царского дворца, от начальных учебных заведений до армии. Так, солдат за мелкие проступки (пьянство, воровство у товарищей) наказывали розгами. За более серьезные преступления били палками, шпицрутенами, о которых шла речь прежде. Но шпицрутены были не только наказанием для солдат: по «зеленой улице» проводили и «заводчиков» во время крестьянских бунтов, подавлявшихся воинской силой (прочих просто секли розгами), и каторжников за серьезные нарушения режима. Палка при тогдашнем уровне сознания считалась единственно действенным средством воспитания. В 1863 г. телесные наказания были отменены, сохранившись, по решению суда, в виде розог отдельным категориям правонарушителей (например, каторжникам за нарушение режима).

Особенности общества и взглядов на воспитание отразились на всей системе уголовного следствия и наказаний. Несовершенство следственного процесса, при котором требовалось непременное сознание обвиняемого в преступлении (косвенные доказательства не были решающими) приводило зачастую к неопределенному результату: суд оставлял подсудимого «в подозрении» или «в сильнейшем подозрении», отпуская на волю. Потому и требовалось любыми путями добиться признания. А лучшим средством для этого была пытка.

Уместно отметить, что пытка в России никогда не имела того изощренно-жестокого характера, как в средневековой Европе или, по слухам, в Азии. В допетровский период применялись избиение кнутом, редкими ударами, битье батогами (длинными палками) по спине, икрам ног или пяткам. Квалифицированным видом пытки была дыба – подвешивание за связанные в запястьях и заведенные за спину руки; иногда пытка на дыбе производилась с «встряской», когда, немного подтянув пытаемого на блоке вверх, резко отпускали: при этом выворачивались суставы, иногда разрывались сухожилия. Часто подвешенного на дыбе подследственного пытали огнем, «проходясь» по обнаженной спине горящим веником. Но уже по воинскому артикулу 1716 г., которым руководствовались и общие суды, пытка допускалась лишь в случае очевидных преступлений и только при особо важных государственных делах производилась по подозрению. По закону степень жестокости пытки должна была соразмеряться с важностью дела, физическим и нравственным состоянием обвиняемого, а за злоупотребление пыткой, особенно если пытаемый умер либо пытка производилась без достаточных оснований, судья подлежал уголовному наказанию, вплоть до смертной казни. Если обвиняемый отрекался на суде от сказанного под пыткой, она совершалась вторично, а если отказ следовал трижды, то обвиняемого следовало отдать на поруки. От пытки освобождались дворяне, особы высших чинов, старики с 70 лет, недоросли и беременные женщины, но эти исключения не распространялись на обвиняемых в убийстве и государственных преступлениях. Разумеется, на практике ограничения пытки соблюдались плохо. В 1740-х гг. начались смягчение и ограничение пытки: она была отменена для виновных в искажении титула императрицы, для малолетних до 12 лет; в 1751 г. отменили пытку в корчемных делах с сохранением пристрастного допроса с кошками и батогами; в 1752 г. запретили применять пытку в провинциях, отвоеванных у Швеции, и при следствии о волнениях крестьян. В 1762 г. император Петр III, упразднив Тайную канцелярию, отменил пытку, но при Екатерине II она была восстановлена, хотя и с большими ограничениями, не соблюдавшимися на практике.

Пытка при судебном следствии была запрещена в 1801 г., но втайне применялась до конца 40-х гг., хотя в 1832 г. ее применение было приравнено к серьезным уголовным преступлениям. Правда, дыба и другие истязания уже не использовались, использовался, так сказать, изощренный суррогат пытки – такова была пытка жаждой. В Саратове в начале XIX в. полицмейстер В. К. Ищейкин «умел выведывать от пойманных бродяг, дезертиров и взятых под арест совершителей преступлений все ими совершенное и о скрываемых ими преступниках и тем открывал важные преступления. Как рассказывали, он никогда и никого из арестованных во время производства следствия не наказывал, содержал их в секрете, приказывал своим подчиненным полицейским служителям давать им вино, кормить их всем, чего они захотят, разумеется на их счет, следить за их разговорами; но пить им совершенно не приказывал ничего давать, что со всей строгостью исполняли его фавориты. Когда арестованных мучила чрезвычайная жажда, то, не давая им пить, требовали от них сознания; тогда арестованные поневоле рассказывали сторожам о преступлении; а сторожа обо всем узнанном докладывали полицеймейстеру. Тогда он призывал их, отбирал допросы и, если они не говорили истины, то опять подвергал их тому же испытанию, доводя до чистосердечного признания» (141; 43).

Разумеется, с простолюдинами обходились еще проще: не давая пить, кормили их соленой рыбой, а иногда и содержали при этом в жарко натопленных помещениях. Ф. В. Булгарин, по службе участвовавший в следствии, вспоминал случай с несколькими заподозренными в убийстве людьми: «Когда это дело производилось, уже не было формальной пытки или застенка, но еще существовали так называемые допросы с родительским увещанием, употребляемые в таких только случаях, когда улики были явные и запирательство приписываемо было ожесточению преступника. Кормили сельдями и запирали в истопленную баню, заставляли терпеть мучительную жажду и допрашивали под розгами, веря, что розгами костей не изломишь… Сын дворника не вытерпел, однако ж, этих человеколюбивых средств к открытию истины – и умер после нескольких допросов» (23; 389). Двух других подозреваемых присудили к каторге; истинный же виновник через несколько лет попался на другом убийстве, признался и в предыдущем, несправедливо наказанных было приказано сыскать в Сибири, но один из них уже успел умереть в работах, а другой – сошел с ума…

Конечно, пытка применялась далеко не ко всем подследственным, а только по подозрению в серьезных преступлениях. Но и сам следственный процесс в некотором роде представлял собой пытку: он при тогдашнем делопроизводстве длился чрезвычайно долго, иногда годами, так что подследственные успевали иной раз умереть, не дождавшись суда. А содержание в переполненных грязных помещениях было так далеко от комфорта, что те, кто наконец прошел через суд, были счастливы: на этапе в Сибирь, на поселении, даже в арестантских ротах или на каторге жилось едва ли не лучше, чем в остроге. Нужно учесть еще, что в острог другой раз заключали не только подследственных, но и важных свидетелей, которым также приходилось ждать судебного процесса долгими месяцами и годами.

Смертная казнь долгое время была самым серьезным наказанием. Помимо «обычных» видов казни, например повешения, отсечения головы, применялась и так называемая квалифицированная смертная казнь – колесование и четвертование. В первом случае приговоренному на бревнах с выемками в двух местах ударами железного лома переламывали кости рук и ног; затем его клали вверх лицом на горизонтально утвержденное на столбе тележное колесо, пропуская переломленные конечности через спицы. При четвертовании сначала на плахе палач отрубал руки и ноги, а затем уже – голову.

Хотя формально смертная казнь была запрещена еще Елизаветой I, она в ограниченных размерах применялась и в XIX в. Достаточно вспомнить приговоры декабристам и судьбу пятерых повешенных. Казнь через повешение возродилась во второй половине XIX в. для участников террористических организаций и приобрела массовый характер в годы революции 1905–1907 гг. Палачами добровольно служили убийцы, осужденные на каторгу (в тюрьмах их держали отдельно от других заключенных, чтобы их не придушили). За серьезные воинские преступления во время войны (дезертирство в виду неприятеля, измена, вооруженный бунт) применялся расстрел.

После отмены смертной казни самым страшным наказанием стал кнут, сопрягавшийся с шельмованием на эшафоте, – так называемая торговая казнь. Приговоренного под конвоем, под барабанный бой провозили через город на рыночную площадь на телеге привязанным к столбу, с доской на шее, на которой была прописана его вина (например, отцеубийство и т. п.). На затянутом черной тканью эшафоте он также стоял некоторое время у столба, причем над головой дворян ломали шпагу в знак лишения дворянства (гражданская казнь). Затем приговоренного привязывали к «кобыле», или «козе», прочной наклонной скамье с вырезами для рук и ног, и палач бил его привязанным к короткой толстой рукояти длинным витым ременным кнутом, заканчивавшимся широким ремнем с загнутым, наподобие ногтя, кончиком. Такие удары вырывали куски мяса, и умелый палач мог с двух-трех ударов убить человека, переломив позвоночник либо пробив ребра до легких; с другой же стороны, палач мог бить так, что и после 100 ударов наказанный уходил с эшафота на собственных ногах. Обычно приговаривали к небольшому количеству ударов, но при усиленном наказании дело заканчивалось смертью, так что замена смертной казни кнутом стала лишь заменой одного вида казни, чаще всего быстрой, другим видом, но мучительным. Выживших после наказания не брали в солдаты (это было позорящее наказание), так что годных к военной службе наказывали не кнутом, а плетьми. Ввиду редкости наказания немногочисленных квалифицированных палачей из каторжников перевозили из города в город: торговая казнь проводилась там, где было совершено преступление. Обычные 10–15 ударов наносились в течение часа и более: палач медленно расправлял кнут, примеряясь, а намокший от крови заменял сухим. Торговая казнь обычно сопровождалась вырезанием ноздрей, нанесением на лоб или щеки клейма раскаленным железом и ссылкой в каторгу. В 1845 г. кнут был заменен треххвостой плетью – кошками.

Витые ременные плети на короткой рукояти двухвостые, а с 1839 г. с тремя хвостами, употреблялись очень широко: для полицейского наказания государственных преступников, бунтовавших крепостных и фабричных рабочих, убийц при смягчающих обстоятельствах, несовершеннолетних за тяжкие преступления и даже за кражи более 20 руб. С начала XIX в. наказание плетьми рассматривалось как позорящее наказание, и при решении суда об отдаче преступника в солдаты секли непублично, при полиции; обычно же плетьми наказывали, как и кнутом, на кобыле, при обряде торговой казни. Избиение плетьми могло назначаться как самостоятельное наказание или сопровождалось ссылкой в Сибирь, в монастырь на покаяние, отдачей в солдаты. В 1839 г. плети были отменены как полицейское взыскание, сохранившись только при торговой казни, а в 1863 г. они были оставлены только для ссыльнокаторжных и ссыльнопоселенцев мужского пола за нарушение режима.

Клеймение считалось позорящим наказанием: клейменых не брали в солдаты. Оно сопровождало наказание кнутом, применяясь при особо тяжких преступлениях. До Петра I клеймили раскаленным железом, затем были введены штемпели в виде металлической пластинки в форме буквы, усаженной иглами: после удара клеймом уколы затирали порохом, а с 1846 г. – смесью индиго и туши, то есть фактически производилась татуировка; была даже изобретена машинка с курком и пружиной для этой операции. На лоб наносили литеру В, на щеки О и Р; с 1845 г. вместо ВОР (любой преступник в старину именовался «вором», хотя бы и политический) стали на лоб наносить литеру К, а на щеки А и Т. С 1845 г. стали клеймить беглых ссыльнопоселенцев и ссыльнокаторжных, нанося на правой руке ниже локтя и на лопатке литеры СБ (ссыльнобеглый) или СК (ссыльнокаторжный), причем за каждый новый побег ставилось новое клеймо. Даже «не помнящие родства» бродяги получали клеймо Б. Освобождались от клеймения люди, не достигшие 21 года и достигшие 70 лет, лица привилегированных сословий, все служившие по выборам городских и сельских обществ, с 1830 г. – солдаты. Отменено было клеймение только в 1863 г. В XVIII в. широко применялось и вырывание ноздрей раскаленными клещами, отмененное в 1817 г., а в редких случаях – и урезывание языка за произнесение хулы на царствующую особу.

С XVIII в. каторжные работы стали широкоупотребительным наказанием, иногда дополняясь наказанием кнутом или плетьми и клеймением. Это были тяжелые работы на строительстве крепостей и портов, в казенных горных завода и рудниках (в Нерчинске, Иркутске, на Акатуе, Зерентуе, затем Сахалине) или гребные работы на галерах (в XVIII в.), нередко также называвшиеся каторгами. После отмены смертной казни вместо нее стали присуждать к каторге. Работы делились на разряды, по степени тяжести, а также бессрочные и срочные, по отбытии которых каторжные переводились на поселение. Вечной каторги, по существу, не было, так как, в зависимости от поведения и по усмотрению начальства, вечнокаторжные переводились в срочнокаторжные. Через несколько лет «испытуемые» переводились в разряд исправляющихся, с них снимали кандалы и содержали на легких работах, а по окончании срока (10 месяцев засчитывались за год) они могли жить вне острога, строить себе дома, жениться, им возвращались отобранные при аресте деньги. Работы оплачивались в размере 10 % от прибыли. При отсутствии работ каторжники просто отбывали срок в сибирских каторжных тюрьмах. Во второй половине XIX в. прекратилось строительство крепостей и сошла на нет отсылка в рудники и заводы, так что каторжники помещались в каторжных «централах», а по отбытии срока ссылались на поселение. Льгот не было только для отцеубийц и матереубийц.

Нарушителей режима ожидали суровые наказания. Плети?… Ну, 30, даже 50 плетей – это еще пустяки. В Нерчинске, например, широко практиковалось приковывание к стене или к тачке. При этом среди каторжников приковывание к стене считалось самым страшным наказанием: оно подразумевало одиночное заключение: «Когда пронесся об этой мере слух по Сибири, все ссыльные пришли в ужас», – писал обследовавший места каторги и ссылки С. В. Максимов. Приковывали на цепь обычно на пять лет, но были случаи десятилетнего заключения. На Петровском заводе в 1851 г. было четверо прикованных на 10 лет, а всего в этом году прикованных было 15 человек, успевших уже посидеть на цепи в Минусинске, Енисейске и Красноярске. На работы их, разумеется, не употребляли. Отбывших свой срок пожизненно содержали в остроге в вечных ножных кандалах; их также не употребляли в работы и лишь, как милость, разрешали им копаться в острожном огороде или делать что-либо вне камеры, и то в то время, когда все остальные острожники уходили на работы. В сутки каждому прикованному выдавали два с половиной фунта хлеба, разделяя его на 3 части (на утро, день и вечер), а вместо приварка и питья давали воду. Из одежды им выдавали только исподнее. Цепь была трехаршинная, весом 5 1/2 фунта: «В Петровском заводе арестанты обыкновенно отходили на всю длину цепи, которая давала им возможность класть шею на порог двери и выставлять голову в коридор»: можно было переговариваться, видеть проходящих – и это уже было развлечением. Но не везде была такая возможность: казематы Петровского завода строились для декабристов, а для «господ» даже и на каторге создавались кое-какие удобства.

Но и этим не ограничивалась изобретательность тюремщиков. Чтобы цепной, не поддававшийся исправлению, не мог ходить по своей конуре, на руки надевалась «лиса» – железная полоса в полтора пуда весом. Это наказание считалось равносильным европейской виселице. Подвергшиеся такого рода наказанию редко выходили на свободу (106; 252–254).

Заковывание в оковы было само по себе наказанием: оковы весом в 5–5,5 фунта изрядно отягощали наказанных. Различалось содержание в ручных или ножных кандалах. Ножные «железа» были довольно длинные, чтобы не мешать движению, и подвязывались ремешком к поясу; впрочем, это водилось только в Сибири, и то в местах, славившихся своим либерализмом, а обычно полагалось носить кандалы на помочах, надевавшихся на шею. Конечно, 2–2,5 килограмма – не бог весть какая тяжесть, но если это круглосуточно и на несколько лет… Во второй половине столетия известный гуманист, тюремный врач Гааз придумал облегченные кандалы, трехфунтовые. При переходах по этапу кандальники в ножных кандалах шли вольно, ссылаемых же на поселение во избежание побегов по 3–4 пары приковывали наручниками к пруту: высокие тащили вверх руки низкорослых, а те тянули руки высоких вниз. От беспрестанного трения на руках появлялись опухоли и раны, на прикрепленные к пруту руки невозможно было надеть рукавицы, и люди обмораживались. И на ночлеге арестанты не имели покоя, ибо движение одного передавалось по пруту другим; если одному нужно было выйти на двор по нужде, выводить приходилось сразу всех. Прутья эти просуществовали восемь лет, с 1824 г., и затем были заменены цепями – изобретением командира Отдельного корпуса внутренней стражи генерала Капцевича. Прежние наручники представляли собой короткие прутья с кольцами на концах, так что движение рук резко ограничивалось, а зимой нельзя было надеть рукавицы и люди обмораживались; теперь их заменили цепи – «мелкозвон» на каторжном жаргоне, а на руки и ноги под оковы стали надевать кожаные подкандальники.

Каторжным во избежание побегов также брили половину головы.

«Отворилась дверь, словно в ад, и истинное подобие его представилось нам тотчас же, как только глаза наши встретили за дверью непроглядный, мертвенный сумрак. К тому же по нескольким ступеням мы опустились вниз, на несколько аршин ниже подошвы горы… Мы в горе и под землею, словом – мы в руднике, – так начинает свое патетическое описание каторжного рудника С. В. Максимов. – Перед нами третья дверь, и обитый досками коридор кончился…

Отворили дверь – мы снова погрузились во мрак, который кажется нам еще гуще и непрогляднее. Мы с трудом передвигаем ноги, которые на каждом шагу встречают какие-то рытвины, какие-то камни… По бокам, в стенах, – каменные глыбы, на потолке такие же голые, неправильной формы обитые камни; и те, и другие на ощупь холодны, сыры, склизки… Начинаем приметно уставать: нам становится не только жарко, но даже душно… В духоте этой… один из видов каторги, и духота эта, между прочим, полагалась одною из мер наказания…

Каменные груды с боков и над ними, не укрепленные искусством и сдерживаемые только силою взаимного тяготения и упора, грозят опасностью. Вода, в избытке просачивающаяся между камнями, усиливает представление этой опасности…

– Но где же каторга, где те работы, которые мы привыкли считать самыми тяжелыми, называть каторжными?

– Таких работ нет в рудниках. Здесь мы даем молоток и лом. Молотком рабочий обивает породу, освобождает ее от сопровождающих ненужных нам подпород; ломом вынимаем ту глыбу, которую нам нужно… Глыба эта подается на лом, когда молот сумел хорошо распорядиться около нее. Вынутая из своего места, она кладется на носилки или в тачку, и рабочий везет один или несет с товарищем к бадье, спущенной на дно широчайшей трубы, идущей от вершины горы к самой подошве ее и называемой шахтой… Тачек рабочие не любят и предпочитают им носилки, всегда предполагающие товарища, когда и труд разделен, и есть с кем перекинуться разговором…

Вот до нас начинают добираться лучи дневного света, падающие сверху. Свет нашего фонаря блекнет, мы стоим под крутою деревянною лестницею. Мы взбираемся по этой отвесно поставленной лестнице с широко расставленными приступками… С трудом и надсаживая грудь, при помощи перил, поднимаемся мы наверх и с трудом переводим дыхание, очутившись на первой площадке… Отдохнув, осиливаем вторую лестницу, такую же отвесную и крутую… снова устаем до изнеможения и с радостью узнаем на второй площадке, что конец мучениям близок. Узнаем здесь, что зерентуйская шахта, которая кажется нам теперь глубоким и широким колодцем, имеет глубины 24 сажени…» (106; 150–156).

Так это еще и не каторжные работы?! И вестимо. Ведь рядом с каторжниками здесь работали вольные: потомственные горнорабочие. О них уже была речь ранее.

Каторжными были работы на уборке «хвостов» – пустых, отработанных песков на золотых приисках: «В уборке хвостов промысловые рабочие полагают настоящую, воловью, тяжелую каторгу… Уборка хвостов на золотых промыслах – самое сильное и действительное наказание для провинившихся, и, повторенное один раз, оно уже имеет характер истинной каторги.

Солеваренная каторга была вся тяжела, тяжела была больше всего для организма… Ссыльные качали насосы на высоких каланчах иногда при 30 градусах морозу, одетые в казенную рвань. Насосы были первобытной формы… Рассол должен был пробегать по желобам беспрерывно; платье на рабочих сначала мокло от брызг, потом замерзало… Тяжелая качалка так утомляла троих людей, что они часто падали на месте в беспамятстве от крайнего истощения сил… Жар, который скопляется в том сарае, где варится соль… становится во время горячих и спешных работ до того тяжелым и невыносимым, что арестанты принуждены скидывать с себя все платье и работать голыми до обильного пота. Но и при этих условиях духота и жар до того невыносимы, что каждый рабочий обязан выбегать из варницы в бревенчатую холодную пристройку… где, таким образом, ожидает мокрое и потное тело рабочего свежий, морозный, уличной температуры воздух… Малейший порез… при разъедающих соляных парах варницы производил опасные жгучие раны. Присоединяя к ним неизбежную простуду, при быстрой и крайней перемене температур, мы встречаем тот положительный факт, что редкий рабочий выдерживает более двух месяцев…» (106; 162–164).

Думается, достаточно. Каторга, хотя бы и «царская», оставалась каторгой. Хорошо было на советском лесоповале или постройке каналов и ГЭС имени Ленина, хорошо и на Каре или в Акатуе.

Большая часть звеневших кандалами по Владимирке была, однако, не каторжными, а ссыльными: во избежание побегов, как уже говорилось выше, ссыльнопоселенцев попарно приковывали к пруту или к цепи. Ссылка была: на вечное поселение в Сибирь, в отдаленнейшие и не столь отдаленные места; на водворение в Сибирь для бродяг, не помнящих родства; на жительство – с 1845 г. для лиц привилегированных сословий, в Сибирь и отдаленные губернии Европейской России, на 1–4 года; на поселение в Закавказье за религиозные преступления; административная ссылка без указания срока и места ссылки. Ссылаемых на жительство отправляли отдельно от прочих ссылаемых, без оков, с правом проезда в собственном экипаже под надзором жандармов, с обязательством приписки в крестьянское или мещанское общество, оставлением под надзором полиции и с правом заниматься торговлей и промыслами. Ссыльнопоселенцы через 6 – 10 лет получали такие же права.

До появления железных дорог каторжные и ссыльные шли под конвоем пешком, останавливаясь для ночлегов и отдыха в этапных острогах; построили «чугунку» до Нижнего Новгорода – стали партии отправляться в вагонах, а там пересаживались на баржи, влекомые пароходом, и двигались так по Волге и Каме до Перми, от Перми до Тюмени по железной дороге, а далее опять пароходом по Туре, Тоболу, Иртышу, Оби и Томи до Томска, а там уж – пешком. В 1865 г. от Нижнего до Ачинска и от Томска до Ачинска была введена перевозка зимой на подводах, но это оказалось слишком дорого (да нужно было еще заготавливать зимнюю одежду – полушубки, шаровары, а женщинам – суконные юбки, меховые рукавицы с варежками, теплую шапку, валенки, суконные онучи – экие либералы! А как чекисты зимами возили арестантов летнего улова?), и зимний способ доставки был оставлен. Осужденных до лета стали оставлять в тех губерниях, где они были приговорены к ссылке, либо группировали в централах – в Орле, Москве, Нижнем, Казани, Перми, Тюмени, Томске и пр. С открытием Транссибирской магистрали почти до места ссылки и каторги арестанты ехали поездом, а Владимирка стала зарастать.

Баржи внутри делились на три отделения (для разных категорий конвоируемых), с двухъярусными нарами, на которых свободно помещался человек высокого роста. На арестанта должно было приходиться от 5 1/4 до 2 1/2 и не менее аршина в ширину. Свет и воздух проникали через люки, в ненастье закрывавшиеся застекленными рамами; вентиляция шла также через деревянные вытяжные трубы. На палубе были каюты: для конвойных офицера, чиновника, врача, солдат, для больных и кухонь, а внутри баржи устраивались два карцера для одиночного заключения. Над палубой по бортам были решетки, равные по высоте верхним каютам. С появлением на Черном море Добровольного флота, державшего регулярные рейсы Одесса – Владивосток, часть заключенных перевозилась морем.

Но, конечно, все это постепенно складывалось ближе к концу XIX в.

Партии шедших по этапу пешком собирались небольшими – человек по 50, лишь в сибирских городах постепенно увеличиваясь за счет присоединяющихся партий из других мест. Для имущества, женщин с детьми и больных за этапом ехали подводы. Ссыльных могли в собственных экипажах сопровождать их семьи. Так что сцена отправки арестантов из тюремного замка на вокзал, изображенная нам Никитой Михалковым в «Сибирском цирюльнике», – с бегом арестантов трусцой под мат и нагайки конвойных казаков – ложь, точнее, «режиссерская находка»: знаменитый режиссер слегка перепутал эпохи. Все арестанты одевались в казенные холщевые штаны, суконные халаты и круглые шапки серого цвета, а на ногах были кожаные коты (высокие башмаки) с портянками.

Нерчинский каторжный замок

Содержание арестантов было очень скудным, и еще в начале XIX в. тюремная стража иногда водила колодников по городским улицам для сбора подаяния; при сочувствии населения к «несчастненьким» подаяние было обильным, так что арестанты могли даже подкармливать солдат стражи, также содержавшихся очень плохо. Даже еще в 60-х гг. XIX в., по воспоминаниям Свешникова, «еще дозволялось пересылаемым арестантам при проходе в столицах собирать подаяние; для этого из среды их выбирался староста, которого оставляли незакованным и обязанность которого состояла в том, чтобы принимать подаяние и затем делить его между арестантами» (160; 90). Из этого подаяния начальнику конвоя выделялась заранее оговоренная сумма, чтобы он провел этап по наиболее «щедрым» улицам и не спешил; особенно обильным было подаяние на улицах и в городах, заселенных старообрядцами. При проходе через Москву на человека в партии приходилось иной раз рублей по 30: «Москва подавать любит… И не было еще такого случая, чтобы партия какая не везла за собою из Москвы целого воза калачей… С офицером был такой уговор: на улицах останавливаться дольше. За пять часов остановки сто рублей самому Ивану Филатьевичу (офицеру) и 10 рублей Семену Миронычу (унтер был)» (106; 27). Владимир в этом отношении считался городом скупым, Вязники – тоже не из щедрых, Нижний – потароватее Вязников, но не было к арестантам сердобольнее большого торгового села Лыскова, Казани, Кунгура, Екатеринбурга да Тюмени.

В течение многих десятилетий правительство раз за разом запрещало сбор арестантами подаяния по улицам – и все напрасно: традиция и алчность конвоиров превозмогали. Единственно, что удалось запретить, так это пение кандальниками «Милосердной» в самой России, замененное барабанным боем; но в Сибири «Милосердная» разливалась по улицам, как река: «Милосердные наши батюшки, / Не забудьте нас, невольников, / Заключенны-и-х – Христа-ради! / Пропитайте-ка, наши батюшки, / Пропитайте нас, бедных заключенны-и-х! / Сожалейтеся, наши батюшки, / Сожалейтеся, наши матушки, / Заключенны-и-х, Христа-ради!».

Но уже на месте водворения содержание увеличивалось: ссыльнокаторжные ведь работали. Каждому арестанту полагалось по фунту мяса летом и по 3/4 фунта в остальное время года, 1/2 фунта крупы и 10 золотников соли. На картофель, капусту, лук для щей зарабатывали в праздничные дни; эти же деньги шли и в доход тюрьмы, да на руки арестанты получали в месяц: рабочие – по 75 коп., а мастеровые – от одного до двух руб. Казна давала только кормовые деньги – 5 коп. в сутки и 4 фунта печеного хлеба; летом, во время промыслов, с казны сходило по 5 фунтов хлеба. Больным выдавался половинный оклад, другая же половина удерживалась на лазаретную пищу. Одежды работающим арестантам полагалось: на два с половиной месяца холщевая рубаха, суконные порты, три пары юфтевых чирков, пара рукавиц и на год шинель сермяжного сукна и суконная поддевка. Однако в период горных работ обувь и рукавицы выдерживали только две недели (106; 99 – 100).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.