Версии войны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Версии войны

Сегодня эпопея 1812 г. имеет устойчивую интерпретацию как патриотическая, отечественная война, которая породила кризис имперской идентичности и от которой берет начало история национального самосознания в России[457]. Аргументами в пользу этого утверждения служат факт участия в войне мирного населения, ссылки на пропагандистские тексты и мемуары современников. Правда, как справедливо заметил Х. Ян, эта война основательно изменила качество русского национального сознания, но до сих пор исследователи мало что знают о «характере патриотизма, который подтолкнул простых русских людей воевать против захватчиков»[458]. Я с этим согласна.

Мои сомнения в универсальности утверждения о рождении национального самосознания покоятся на нескольких презумпциях. Во-первых, участие в войне мирного населения еще не свидетельствует об изменениях в самосознании народа и вполне вписывается в архетипическую реакцию защиты собственного дома. Во-вторых, пропагандистские схемы 1805–1812 гг. не фиксировали сложившиеся ментальные установки, а конструировали (не всегда успешно) сознание современников, и делали это в опоре на опыт наполеоновской Франции (см. манифесты А.С. Шишкова, афиши Ф.В. Ростопчина, публикации Н.И. Греча и др.). И поскольку апелляция к национальному сознанию в условиях России не работала, то пропагандисты конструировали идеологию народной войны. Сам по себе этот конструкт служил не пониманию и не запоминанию, а военной тактике, частью которой он являлся. В-третьих, цитируемые мемуары, как правило, написаны в более позднюю эпоху, в условиях, когда личная память мемуаристов прошла через фильтр официальной версии прошлого, когда персональные воспоминания заместились идеологической памятью, созданной в правление Николая I. Люди стали помнить то, что им полагалось помнить.

А.Г. Венецианов «Обратный проход Наполеоновой гвардии через Вильну»

И наконец, есть еще одно соображение: за «кадром» национальной интерпретации событий Александровской эпохи остались свидетели, чьиголоса вносят какофонию в стройный хор историографии темы. В контексте утвердившейся в исторической памяти версии войны 1812 г. их речи непонятны или «темны». Я имею в виду визуальные тексты и проповеди. С точки зрения источниковых особенностей их объединяет общее целеполагание создателей – объяснить современникам смысл происходящего. Их анализ дает возможность говорить о параллельном сосуществовании нескольких версий войны: как столкновения космогонических сил, как борьбы за национальную независимость, как противостояния разбойничьему нападению.

Что касается первой версии, то еще в пропагандистских текстах 1806–1807 гг. проявились признаки отрицательной политической сакрализации Наполеона и его воинства. В них Наполеон дрейфует от тирана, «чудища», «сарацино-французского начальника», «гнусного злодея», «тигра, кровопийцы» к «злых фурий светочу, ада горну» и, наконец, к дьяволу и антихристу[459]. Анонимные современники приписывали Бонапарту слова:

Готов вселенную всю сразить одним ударом.

Ни Бога, ни людей я не щажу никак…

Чем больше груда тел, тем выше стану я…

Осталось довершить мне с помощью твоею,

чтоб в общий ров еще Россию погрести[460].

К.А. Зеленцов «Твердость русского крестьянина»

И раз так, то его противник, согласно логике вещей, должен был занять противоположный полюс. Действительно, во время военных событий 1812 г. образ русского императора стал окрашиваться в теургические тона. В проповедях и манифестах Александр I представал в сакральном контексте, а в его личном сознании утверждалась версия войны как судопроизводства. Вполне вероятно, что она была подсказана монарху архимандритом Филаретом (Дроздовым), проповеди которого Александр I слушал в домовой церкви князя А.Н. Голицына в критические дни поражений. Суть версии в том, что в ходе военного столкновения должен свершиться приговор божественных сил. На чашу весов положены духовное прошлое двух монархий и души двух императоров.

Читаемые в православных храмах проповеди трактовали Российскую империю как наследницу Священной империи германской нации, ведущую войну со всемирным злом и неверием[461]. Русская нация в них не фигурировала в качестве воюющей стороны. Если она и упоминалась, то только как антипод французской нации. «Русские» (они же «россияне») виделись неким священным войском, участвующим в «великой брани», орудием в Божьем деле, в деле правосудия и свободы. В христианской риторике это понятие имело чувственно-экзистенциальное звучание, ощущалось как красота и гармония «народного тела», как некий социально-христианский идеал благочестивого православного человека в России. Сакральный образ войны редко обнаруживается в графических источниках военного времени. Он воплотился в более монументальном материале: металле наградных медалей и камне послевоенных храмов.

В противовес официальной версии, определенный сегмент российской элиты интерпретировал текущее столкновение как борьбу за национальную независимость России. Наполеон (а не французы), по мнению А.П. Куницына, является разрушителем национальных свобод. И поскольку русские воюют за свою национальную жизнь, то справедливость на их стороне[462].

Декларируемая в политических текстах национальная солидарность противника («чужого») воспринималась просвещенными читателями России как вызов и как вариант агрессии. При отсутствии отрефлексированного чувства группности столкновение с идеологией французского национализма должно было порождать у европеизированных россиян ощущение разобщенности и, соответственно, физической слабости и незащищенности. Проявления этих настроений можно отследить в публицистике того времени. С одной стороны, в ней заметно стремление опровергнуть представление о наполеоновской армии как о сплоченной общности, а с другой – видно желание представить россиян как единое тело.

Реально гетерогенными были и армия Наполеона, и армия Александра I. В России о «Великой армии» писали как о нашествии «двунадесяти языков». Само по себе широкое хождение данного словосочетания подчеркивало групповую и лингвистическую неоднородность «чужого». Усиливая его враждебную сторону, публицисты использовали исторические аллюзии и антропоморфную риторику: «Отечество стонет под игом новых татар», – писал «Сын Отечества»[463]. В тех же текстах многоголовому чудищу – наполеоновскому войску – противостоял единый и неделимый герой, «Руской народ». В сочиненном редакцией «Русского вестника» рассказе о перерождении офранцуженного Молодова есть такие строки: «Французы ворвались вероломно, войска их составлены из множества разноплеменных. Руской народ один на страже Веры и Отечества»[464].

Портрет Ф.В. Ростопчина

А два года спустя парижане встречали наступавшую русскую армию как восточную орду – разноликую, одетую не только в военную форму, но и в разнообразные традиционные костюмы, говорящую на многих наречиях. Оттого-то немецкие, британские и французские художники того времени рисовали «русских» то в образе башкира, то казака, то используя иные этнографические знаки, взятые из соответствующих изданий. В этом отношении стратегии отчуждения были едиными. Различия в национальных версиях проявлялись не в описаниях врага, а в вербальных и визуальных репрезентациях «своего».

Если мы попытаемся выделить из вербальных и визуальных образов «пары», используемые публицистами и карикатуристами «Сына Отечества» в интерпретации войны 1812 г., то в результате такой аналитической процедуры обнаружим сравнительно небольшое число метафор, представляющих «наших» как сильных и умных хозяев, а войну как борьбу мирного населения с шайкой разбойников. Они в разных вариациях обыгрываются в журнальных статьях и картинках вновь и вновь. Очевидно, их постоянное повторение обеспечивало подсознательное принятие читателем этих метафорических концептов как нормы, как естественного способа видения происходящего[465].

Афиша Ф.В. Ростопчина

Большинство рассказов в разделе «Смесь» содержали описания разбоев и грабежей, учиненных армией Наполеона в западных губерниях России. Редакция охотно печатала письма, рассказывающие о зверствах и ужасах нашествия. Вот пример одного из них: «Мы изумились, увидя, что разнородные грабители выводили из конюшен и хлевов лошадей и скотину, входили в комнаты, разбивали то, чего не могли взять»[466]. Конечно, в те времена война кормила себя сама, и мародерство было обычным делом. Но в результате прочитанного материала читатель убеждался, что французы грабили не ради прокорма: они бесчинствовали, издевались, оскверняли дома и храмы, чтобы унизить хозяев. Этим духом, этим желанием была пронизана вся армия неприятеля, уверяли редакторы.

В целом ряде рисунков требующая соглашения метафора «текущая война – разбойничий грабеж» присутствует в качестве общепринятого фонового знания, позволяющего раскрыть более сложный для показа концепт «наказание». Последний передан через визуализацию нескольких «естественных» (не столь конвенционных) метафор, взятых из бытового языка. Классический образец такого сочетания дает серия рисунков И. Теребенева. Метафорический концепт «устроить баню» воплощен им в сцене мытья Наполеона в бочке с водой («Угощение Наполеона в России») и в сцене его хлестания вениками («Наполеон в бане»). В начале XIX в. слово «баня» обрело двойной смысл – оно означало не только место очищения, но и наказание. Отсюда брала истоки присказка «задать баню», то есть «высечь». Из того же семантического ряда вышли поговорки: «Дам баню, до новых веников не забудешь», «Не поминай бани: есть веники и про тебя»[467]. Глядя на теребеневский рисунок, и просвещенный, и неграмотный современник понимал, что русские герои Наполеону отнюдь не прислуживают и угощают его не в прямом, а переносном смысле – наказывают, чтоб впредь неповадно было.

Другой метафорический знак – ворона. Ее образ был одним из центральных в крестьянской мифологии. Согласно поверью, эта птица приносила несчастье и сама была несчастной. Применительно к людям она олицетворяла человека «нерасторопного, вялого, разиню, рохлю, зеваку»[468]. С этой семантикой соотносятся бытовавшие тогда поговорки: «Ворона за море летала, да вороной вернулась», «Где вороне ни летать, а все навоз клевать», «Не летать было вороне за высокия (боярския) хоромы. На что вороне большие хоромы, знай ворона свое гнездо». Большая черная птица – постоянный участник карикатурных композиций. Сопровождая образы «чужих», она постепенно превращалась в символ «чуждости».

Нередко карикатуры фокусировали внимание зрителя на отдельных частях или аспектах метаметафоры. Примером тому рисунок И.С. Бугаевского-Благодарного «Сычевцы», где Россия воплощена в образе дома. В крестьянской избе бесчинствовали разбойники, пока их не заперли хозяева, представленные в образе двух крестьян, на помощь к которым спешит русский народ – крестьяне с пиками. Иллюстрация к конкретному сообщению здесь получила дополнительный смысл-обобщение.

А в карикатуре К.А. Зеленцова «Твердость русского крестьянина» война выглядит нападением на Дом злых сил. В ней Добро – русский крестьянин – помещено в центр композиции, а вокруг него кружат европейцы – демоны. У одного из трех мучителей правая рука вскинута над головой, и на ней отчетливо видна татуировка «N» – знак Дьявола-Наполеона. Один из демонов пугает одетого в рубаху и полосатые штаны коренастого мужика пистолетом, второй тычет в грудь острым штыком, а третий шепчет что-то ему на ухо, ласково обняв за плечи. Лица-маски, видимо, созданы Зеленцовым как шаржи реальных политических персонажей. Обреченность Зла передана художником через визуальные знаки эмоциональных переживаний персонажей: спокойную фигуру крестьянина и судорожное напряжение демонов.

Отсутствие в карикатурах представителей российской власти (чиновников, духовенства, военных) должно было порождать у зрителя впечатление, что с войсками французского императора в России сражаются бабы, девки, крестьянские мужики и казаки, но не регулярная армия и государство. И в этом был замысел создателей, оправдывавших действия М.И. Кутузова по сохранению армии. Народ должен был защитить ее, нарушая своим участием традиционные правила военной игры. Поэтому без слов, визуальными стратегиями дегуманизации европейцы выводились из нормативного поля жизни: они «другие», потому что они либо демоны, либо басурмане и грабители. Карикатуристы помещали их за черту правил человеческого общежития, а с теми, кто по ту сторону грани, все средства борьбы возможны и хороши[469].

На рисунках «чужих» бьют вилами, топорами, косами, нагайками, дубинами и рогатинами. Собственно, с ними не воюют – их наказывают. Гравюра А.Г. Ухтомского, выполненная по рисунку Е. Корнеева «Подмосковный крестьянин Сила Богатырев» (январь 1813), так и подписана: «Крестись Босурман, не видать тебе больше света Божьего!». Эта же картинка дает пример использования стратегии персонализации и опрощения, когда сложное для художественного воплощения понятие «возмездие» передается через сцену казни. Образы карающего русского крестьянина с топором в руке и стоящего на коленях, молящего о пощаде вражеского солдата символизировали Россию и враждебную ей Европу. В то же время в этом красочном плакате был узнаваемый «лубочный стиль». Он представлял мир наизнанку, обратный ход вещей, в котором слабые берут верх над сильными (мыши над котом, звери над охотником, крестьянин над солдатом, женщина над мужчиной).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.