4. Тезис обстоятельств

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Тезис обстоятельств

Не Революция «начала первая» — никогда она не действовала иначе как под давлением внешних обстоятельств, которые она даже не могла предвидеть; таков тезис всех ее защитников. При помощи его пытаются доказать: 1) что ни в идеях, ни в чувствах людей 1793 г. нет ничего ненормального; что если их поступки нас шокируют, то это из-за того, что мы забываем о грозивших им опасностях, об «обстоятельствах»; и что на их месте любой человек с умом и сердцем поступил бы так же, как они; 2) что такие естественные чувства не могут не быть широко распространенными и что терроризм — это дело рук не какого-то меньшинства, но всей Франции.

А Тэн ничего не говорит об этих все объясняющих обстоятельствах: что же удивительного в том, что его книга — загадка? Г-н Олар, напротив, продвинул этот важный тезис дальше, чем кто-либо, развил его, добавив слово «военные» (обстоятельства), что позволяет защитникам оправдывать действия

149

Революции вплоть до последних актов Террора. Так, получается, что убийство священников в Аббатстве было вызвано вторжением пруссаков; что из-за побед Ларошжаклена пришлось гильотинировать жирондистов; что из-за предательства Дюмурье пришлось узаконить доносы и основать комитеты надзора, и т. д. Короче, почитаешь г-на Олара, так революционное правительство оказывается лишь рулем, за который случайно ухватились в бурю, «военной уловкой».

Считать так, значит недооценивать революционное правительство — забывать, что у него есть свой принцип, как у самой законной монархии, у самого легального парламента — более того, это как раз по преимуществу режим принципов, и последний его агент цитирует их по всякому поводу, как добрый мусульманин — свой Коран. Напомним вкратце это «Кредо» свободы.

Революция — это освобождение, а затем победа и восшествие на престол настоящего суверена — народа. Раб при королевском строе, он разбивает свои оковы 14 июля 1789 г.; затем он «просвещается», осознает свои права, вначале утвержденные Декларацией, потом искаженные буржуазной и монархической конституцией; наконец, он торжествует и царствует, фактически с 10 августа 1792 г., а юридически с 10 октября 1793 г.[72]. Тогда было официально учреждено так называемое революционное правительство: отсрочка государства «конституционного», «учрежденного», поддержка государства «учреждающего», то есть прямого господства народа над народом в ожидании «конституции», учреждения легальных государственных органов. Характерной

150

чертой этого режима, как верно замечает г-н Олар, является слияние властей; а причина этого слияния, которой он не называет, та, что все они остаются в руках общего господина — народа. Таков, в двух словах, принцип революционного правительства. Это, как видно, принцип нового режима — истинной, прямой, по выражению Тэна, демократии, которая сохраняет народу право пользования его суверенностью, в отличие от представительного правления, которое берет его у народа в аренду, и от авторитарного режима, отнимающего у народа эту суверенность.

А вот каков принцип Террора, который является продолжением первого: такая простая в теории, чистая демократия далеко не так проста на деле. Ибо народ не может ни руководить, ни управлять в конкретных, частных делах. Поэтому, разумеется, нужно что-то оставить, хотя бы материальный костяк, если не дух, конституционного режима — депутатов, чиновников, чтобы пустить в ход административную машину. Но если народ не может обойтись без управляющих, то он, по крайней мере, может не спускать с них глаз, держать их в руках, в любой момент сменить их и бесконечно «терроризировать».

Такова как раз роль народных обществ. Они — «глаз народа»[73]. Их функция — надзор, их средство — террор. «С самого своего основания народные общества были надзирателями за конституционными властями и даже за правительством; и этот-то надзор и представляет собою свободу; ибо народ, не имея возможности быть все время собранным на съездах избирателей, рассеян по отдельным обществам, чтобы не упускать из виду носителей власти.

151

Вот основное свойство народных обществ»[74] и на этом основан принцип Террора.

В глазах сторонников нового режима названные общества — это сам народ. «Суверен находится непосредственно в народных обществах», — говорят якобинцы Лиона[75]; «атаковать вас вместе — значит атаковать народ»[76], — говорят парижские якобинцы. В них по преимуществу заключается «учреждающая власть», и именно поэтому Ле Шапелье требует их отмены в сентябре 1791 г. Да, говорит он, они сделали Революцию, свергли деспотизм, но, после того как они проголосовали за конституцию и учредили власть закона, для их существования больше нет оснований, их задача выполнена. «Факты показывают, — говорит г-н Олар, — что якобинская организация — это организация не какой-то партии, но всей революционной Франции»[77]. Это показывают не только факты, но и просто здравый смысл: если раз признано, что народ должен править сам, как он будет это делать, если он беспрерывно не обсуждает и не голосует? И вот уже вместо предвыборных временных ассамблей созданы постоянные обсуждающие общества и все, что за этим следует: переписка, сообщающая о состоянии общественного мнения, Центр, который все это собирает, — главное общество. Это якобинская организация, или, если хотите, бирмингемский «Caucus», или американская «Машина», наш «Великий Восток», наши кружки Республиканского Союза, наша CGT [Все-

152

общая конфедерация труда], или другое подобное общество равных, рабочий орган философов, который применяет к своему народу — своим адептам — принципы чистой демократии, как якобинское общество хотело применить их к целой Франции в 1793 г. Это само собой разумеется, и эта организация так естественно вырастает из этих принципов, что ее даже не трудятся описывать. Ни Тэн, ни г-н Олар об этом даже не думали. Кто говорит: «прямой суверенитет народа», «чистая демократия», тот говорит «сеть постоянных обществ». Невозможно представить себе не то что правление, но даже существование, даже самосознание такого суверена без них. Откровенно говоря, кроме как в них, «народа-суверена» и не существует. Настоящая демократия — это правление обществ, как парламентская демократия — это правление ассамблей.

Таковы «принципы», не зависящие, как видно, от любых обстоятельств, от войны и прочего. И это от них, а не от обстоятельств, происходят ужасные атрибуты нового строя: безграничное право на чужие жизни и имущество, совмещение всех полномочий в одних и тех же руках. Каким образом — видно: благодаря деятельному надзору обществ, сам суверен «стоит» — есть такое выражение — за своими избранниками, вместо того чтобы отказаться от власти в их руках, под гарантией закона, как он это делает при конституционном режиме. Отсюда следует, что эти избранники — уже не «представители» с утвержденными, но ограниченными законом полномочиями; это непосредственные агенты, «председатели народа», за каждым шагом которых следят, которых завтра могут сместить, но поэтому сегодня они — подобны богам, сильные всем правом своего народа, не имеющим границ. Их власть

153

над другими беспредельна и не подлежит обжалованию именно потому, что она не дает гарантий им самим и не отличается даже от власти того народа, который держит их за помочи. Они остаются в руках хозяина; теперь их приговорам не противопоставить ни законов, ни принципов: это приговоры самого народа; а народ — это живой закон, судья правосудия[78].

Отсюда очень определенный смысл слова революционер, слова, «более рокового для человечества, чем „Троица“ или „Евхаристия“», как говорит Риуф[79], слова, наделенного «магической силой», как говорит Малле дю Пан[80]. Любой поступок, любой приговор, исходящий от суверена, называется революционным, и все акты социального[81] режима имеют такое свойство. Уже поэтому они выше всяких законов, всякой справедливости, всякой принятой морали.

Так, есть революционные законы, которые нарушают важнейшие правила юриспруденции, например, об обратной силе, нарушают самые элементарные права и свободы; есть убийства революционные и потому законные; есть революционные армии, имеющие право вламываться в дома к частным лицам и делать и брать там все, что захочется; есть революционная полиция, которая вскрывает чужие

154

письма, предписывает доносить и оплачивает доносы; есть революционная война, которая выше международного права, революционное правосудие, обходящееся без защиты, без свидетелей, без следствия, без обжалования: к чему все это, если судит народ — по крайней мере, следит за судьями — значит, все хорошо. Вначале суверен действовал сам. После сентябрьских убийств он нанимает исполнителей; таков смысл существования революционного трибунала, по мнению его инициатора Дантона; он должен «заменить верховный трибунал Народной мести», и если бы он существовал, то не было бы резни в тюрьмах: Майяр напрасно скопировал Фукье[82].

Короче, революционное правительство, то есть социальный режим, учреждает личное правление бога-народа. И это воплощение имеет следствием создание новой морали, которой важно не то, плох или хорош поступок, а то, революционен он или нет, то есть соответствует ли он нынешней и действующей воле этого бога. Эту-то социальную ортодоксальность наши якобинцы называют в 1793 г. «патриотизмом», английские Caucusmen’ы — «Conformit?» [согласованность, соответствие], американцы — «R?gularit?» [порядок, система][83].

Таким образом, во Франции в 1793 и 1794 гг. была несколько месяцев политическая теократия, официально узаконенная декретом Конвента, который поставил очередной целью Добродетель (читай: новую Добродетель, то есть культ Всеобщей Воли, социальной ортодоксии). Но публика, недостаточно «просвещенная», понимала плохо; и ничто так

155

не любопытно, как ошибки профанов в отношении этой добродетели и усилия новых законоучителей исправить свою паству. Можно прочесть, например, возмущенную речь Робеспьера к якобинцам 9 июля 1794 г.: можно ли было себе представить, что революционный комитет использует этот декрет Конвента о заключении в тюрьму за пьянство в праздничный день? Результат этой морали наизнанку свидетельствует и о ее глупости: ибо в этот день добрые республиканцы оказались за решеткой, а плохие — на воле. И так-то, продолжает оратор, «преступники видят в дворянах лишь мирных земледельцев и добрых мужей, и они не справляются о том, являются ли те друзьями справедливости и народа». Как будто эти «личные добродетели», так бурно расхваливаемые реакцией, имели сами по себе хоть какое-нибудь значение! Как будто даже они могли существовать без «общественных добродетелей», то есть без якобинской ортодоксальности! «Человек, у которого нет общественных добродетелей, не может иметь и личных». И, взаимно, «преступления не может быть там, где есть любовь к Республике»[84], — писал Бернар де Сент. Так противоположность между двумя моралями становилась полной. Кто служит новому богу — якобинскому Народу — тот добродетелен уже поэтому; кто борется против этого народа, тот преступник.

Термидор нанес сокрушающий удар новой мистике в самом зените ее подъема; это стало ясно в тот день, когда Тальен осмелился бросить с трибуны Конвента такое богохульство: «Какое мне дело до того, что человек родился дворянином, если он хорошо себя ведет? Какое имеет значение, что че-

156

ловек из плебеев, если он мошенник?»[85] Две морали — революционная и старая — начали странную борьбу с процесса над террористами: по какой же их судить? Это поставило судей в большое затруднение: несколько раз социальная мораль брала верх, например, в процессе Каррье; все его пособники, кроме двух, были оправданы: они воровали, грабили, убивали, но по-революционному, а значит, невинно. Самому Фукье едва не повезло так же: виновный с точки зрения морали, перед революцией он невинен. Но собрание возмутилось, президент Лиже де Вердиньи доложил об этом Комитету общественного спасения, который в ответе сказал что-то о «дурных» намерениях (вместо «контрреволюционных») — это означало признание прав старой морали и подписание смертного приговора обвиняемому[86].

Видно ли теперь, какое ужасное оружие социальный режим вложил в руки своим агентам? Оно есть произведение одних лишь принципов. Верно ли то, как думает г-н Олар, что обстоятельства оправдывают любые законы, любые действия революционеров? Это можно утверждать, но это уже другой вопрос. Мы же здесь утверждаем, что сама идея революционного закона и действия в точном смысле 1793 г., то есть идея закона и законного действия, в то же время нарушающих все самые элементарные нормы права и морали, не родилась бы без принципа прямого суверенитета и без вытекающего из него режима — социального режима. К тому же результат доказывает это: правители 1793 г. не единственные, кому пришлось вести и гражданскую,

157

и внешнюю войны; но только они поставили очередной задачей террор и пустили в постоянную работу гильотину.

Здесь неуместно говорить о «перегибах»: если принять его же принцип, то терроризм законен и нормален, и первый незаконный акт Революции — это 9 термидора; неуместно говорить тем более об «обстоятельствах»: обстоятельства дают отчет об акте, о случае, а не о догме, вере и новой морали.

А перед нами как раз догма: пришествие нового Мессии, ощутимое, актуальное вмешательство в наш случайный мир некоего абсолютного существа, воля которого выше всякого правосудия, защита которого оправдывает любой обман и любую жестокость, — Народа, или, как говорили наши вольнодумцы, Демократии. Это явление — не интеллектуальная химера (владычество Терроризма подтвердило это), не измышление, практически ограниченное законом: это конкретная, действующая реальность, и именно на этом самом факте «реального присутствия» бога основаны новая мораль и право. При этом режиме полномочия не ограничены и слиты вместе, поскольку воплощение бога — действительное и полное; а полное оно потому, что правят постоянные общества.

Вот ответ на вопрос о целесообразности рассмотрения этих принципов и этого режима. Приверженцы тезиса обстоятельств обходят его стороной, как бы не замечая: быть может, это потому, что они сами граждане Малого Государства, члены обществ мысли — семинарий этой новой религии, где принцип прямого господства привычен и ни для кого не является проблемой. Как и все верующие, они принимают основы своей веры как необходимое и достигнутое.

158

Надо ли говорить, что такой профан, как Тэн, не мог судить об этом так же, и что в буре 1793 г. его внимание должны были больше привлекать корабль и его странные маневры, нежели волны и рифы? Нельзя его за это порицать, ибо ни к чему, исходящему от Малого Града, не применимы наши обычные мерки. Это особый, отдельный мир, со своими собственными принципами, моралью, историей; и нет никаких оснований думать, будто режим и законы этого мира годятся и для нашего; опыт 1793 г. — до сих пор единственная попытка — вроде бы даже говорит об обратном.