8. Новое общественное мнение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. Новое общественное мнение

Итак, источники, которыми пользуется г-н Олар, — патриотические протоколы, газеты, памфлеты — это подлинные документы патриотизма, составленные патриотами, и в большинстве своем предназначенные для публики. Он, конечно, обнаруживал в них тезис защиты, везде проходящий красной нитью; прямо под рукой у него была целиком написанная история Революции, представляющая рядом с каждым актом «Народа», от сентябрьских убийств до прериальского закона, его совсем готовое объяснение, укладывающееся в систему республиканской защиты.

Именно такую историю он и написал. Она не является пропуском в истории Тэна, так как уже по определению она является неким объяснением. Здесь нет никакой опасности неправдоподобия, несоответствия между результатами и причинами; нет никакого соблазна оставить хронологический порядок и нить повествования, чтобы ухватиться за это крайнее средство — сводки, что равноценно признанию в невежестве, упорному констатированию без понимания. Каждое действие «Народа» имеет свой четко определенный повод: причина штурма Бастилии? — волнения в массах; октябрьских событий? — обед лейб-гвардии; сентябрьских

191

убийств? — наступление пруссаков на Верден; резни 31 мая? — речь Инара; войны со священниками и дворянами? — их заговор. Предательство двора, интриги дворян, эгоизм буржуа, затем «военные условия»: вот, в общих чертах, тот противник, которого «стер» Тэн в сцене большой дуэли, о которой говорит г-н Сеньобос.

Восстановить, воздвигнуть против республиканской защиты такого врага, масштаб которого оправдывал бы ее действия, — такова задача якобинской пропаганды, задача, на первый взгляд, тяжелая, предполагающая большую и постоянную работу по подтягиванию этого необходимого противника, часто такого хилого и далекого, до размеров, сопоставимых с его могущественной жертвой.

Такая работа была бы выше сил одного человека или одной партии: но она происходит сама собой, в отлично слаженной социальной машине. Это результат, можно сказать, автоматический, результат устойчивых, налаженных сообщений между «материнским обществом» и его «дочерьми» по поводу «общественного блага»; сначала «дочки» воздействуют на «мать»: каждая уведомляет ее о том, что знает нужного по этому делу; и отсюда появляется первый отбор фактов, нужных защите. Затем — действие центра на «окружность»: общество-мать черпает из писем «дочек» материал для циркуляров, которые оно им посылает регулярно, чтобы «воспитывать» или «создавать» общественное мнение, как тогда говорили, то есть устанавливать дежурный уровень благонадежности, «соответствие» — второй отбор. Можно себе представить, во что превратится фактическая правда после этих последовательных отмываний в очень обширном обществе, где объем переписки огромен и выбор примеров оби-

192

лен, и очень натренированном, где «забота об общем благе» заставляет лгать без зазрения совести и верить не рассуждая.

Именно это в 1793 г. называют «народным просвещением», первым долгом и заботой настоящего патриота. Первоклассный инструмент для этой работы — якобинское общество, а его первая цель — утвердить и распространить тезис защиты.

А оно не замедлило, сначала посредством мятежа, потом — закона, создать себе монополию на это «народное просвещение». Никаких больше газет, даже памфлетов, помимо него. Один закон (от 23 марта 1793 г.) приговаривает еретика к смерти; другой (от 25 июля 1793 г.), давая привилегии клубам, дает правоверному карт-бланш на диффамацию и клевету. Таким образом, хозяин свободен и не имеет конкурентов. Кроме того, у него хорошая розга: ученик (публика) знает, что надо внимательно слушать урок, потому что речь идет о его голове: если его изобличит клуб, то за клубом стоит революционный комитет, который издаст постановление об аресте, революционная армия, которая его арестует, и революционный трибунал, который его гильотинирует, «энергичные меры», как говорили тогда: это просто, быстро, законно — и имеет решающее значение, как видно, для вольнодумца, который бы потребовал точных сведений относительно грозящей родине опасности, или для эгоиста, который бы некстати успокоился.

Видно, что если этот тезис необходим режиму, то режим, чтобы его поддержать, располагает особыми средствами: и историк тут оказывается перед беспримерным случаем заблуждения общественного мнения; речь идет не о естественных причинах — невежестве, беспокойстве, страданиях масс: они не

193

могли бы, кстати, породить столь значительное заблуждение; но еще менее об искусственной причине — о лжи, которую распространяла какая-нибудь партия, чтобы оправдать свои действия: она не могла бы распространить ее так далеко и поддерживать ее так долго. Лишь социальная машина, управляющая мнением Малого Народа и навязывающая себя мнению большого, способна совершить это чудо; известно, какие сложные дела она умеет провернуть, идет ли речь о том, чтобы заглушить или раздуть новость, или о молчании, или о пропаганде.

Молчание по поводу столь значительных действий — не наименее любопытная черта той странной эпохи. Франция могла страдать от Террора — можно сказать, что она о нем не знала; и Термидор сначала стал освобождением, но затем — открытием: в следующие месяцы сюрприз следовал за сюрпризом. Вначале это был процесс и оправдание (14 сентября) «132 нантцев», арестованных лишь за то, что они были нотаблями своего города, которых десять месяцев таскали из тюрьмы в тюрьму, где 38 умерли от истощения. Затем — представление с трибуны Конвента Мерленом из Тионвиля вещественных доказательств потопления возле Бурнефа 41 человека — 2 мужчин, из которых один слепой 78 лет, 12 женщин, 12 девушек, 15 детей, из которых 10 были в возрасте от шести до десяти лет, а 5 грудных; захваченных в повстанческом краю, их погрузили на судно «Судьба», капитаном которого был Масе, и бросили в море в районе Пьер-Муан по приказу генерал-адъютанта Лефевра[117], — новое откровение для публики; и так далее… Известно, что процессы Каррье, Фукье, Бийо, Лебона, Лакомб и

194

т. п. тоже таили в себе подобные сюрпризы, они обнародовали странные действия, рядом с которыми бледнеют даже самые знаменитые бойни минувших времен: они совершаются хладнокровно, легально, по всей стране, в течение многих месяцев. Это «перманентная Варфоломеевская ночь».

И, однако, можно сказать, что общество не знает о них: оно как будто потеряло чувствительность, словно находится под наркозом. Никогда, ни при каком режиме, оно не доходило до такого состояния. А тут о законах знали, а о действиях — нет. Арест 132 нантцев был девятимесячной давности, потопление у Пьер-Муан — десятимесячной и т. д. Это происходит, во-первых, от того, что ничто более не публикуется, не пишется, не говорится под страхом изобличения и смерти, без визы «патриотов», то есть якобинцев; а во-вторых, среди самих якобинцев эти факты устраняются в процессе переписки.

Зато машина допускает и преувеличивает полезные ей новости так же уверенно, как замалчивает другие, и теми же способами. Францию 1793 г. не следует представлять как Рим времен Нерона, vasta silentio[118]. Напротив, в ней есть общественное мнение, и причем самое шумное из тех, что когда-либо утруждало слух правителей: мнение обществ. Если в Париже в мае 1794 г. ни слова не говорилось о потоплениях, то в июле 1789 г. в самой глухой деревушке было известно из верных источников — «людская молва» повторяет это повсюду, — что королева велела заложить мину под залом Ассамблеи[119]; известно было также, что дворянство топит зерно в

195

море, чтобы уморить третье сословие. «Беспокойство о средствах к существованию», столь полезное демократической партии с 1789 г., фигурирует в 1794 г. среди «принципов», исповедуемых каждым настоящим якобинцем[120]. К тому же вообще беспокойство — это даже признак патриотизма. Настоящий патриот — человек «беспокойный» по положению, а тот, кто успокаивается, подозрителен. Циркуляры якобинцев — это всего лишь серия сигналов тревоги: именно по степени беспокойства они оценивают силу общественного мнения. Вот несколько строк из отчета Сен-Жюста, которые дадут представление о чудесах, совершенных в том же роде: «В 1788 г. Людовик XVI велел умертвить 8000 человек всех возрастов и обоих полов в Париже, на улице Меле и на Новом Мосту. Суд повторил это на Марсовом Поле; суд вешал в тюрьмах; утопленники, которых вытаскивали из Сены, были его жертвами; было 4000 заключенных; в год вешали 15 000 контрабандистов; колесовали 3000 человек», «в Париже было больше узников, чем теперь» (26 февраля 1794 г.)[121]. Это сказано с трибуны Конвента, одобрено, отпечатано и разослано в меньшие коммуны; а общества истолковывают и приукрашивают; а братья всему верят; и никто с сомнением не пожмет плечами: это значило бы рисковать головой.

После Термидора именно это постоянное беспокойство в первую очередь ставили в упрек якобинцам. «Отчего все зло? — спрашивает Клозель в Конвенте 19 сентября 1794 г. — Оттого, что в этом собрании нашлись люди, чей показной патриотизм

196

преувеличивал все грозившие нам опасности». Известно, как невероятно живучи такие чудовищные и знаменитые обвинения, как нищенский пакт или пытки в Бастилии, так сильно «раскрученные», что до сих пор существуют, не имея ни малейшего основания. Никогда бы такие сложные дела не удались ни человеку, ни партии, ни газете: но для социальной машины это просто игрушки.

Самым выдающимся результатом «беспокойства» является «Великий Страх», заставивший вооружиться за неделю, в июле 1789 г., все общины Франции, чтобы отразить разбойников, которых не существовало. Спровоцированная Центром паника, ложь, пущенная Центром для забавы? Несомненно, и надо думать, что толчок исходил оттуда. Но настоящее чудо — в форсированном натаскивании обществ, которое поддерживает в рабочем состоянии и в подчинении Центру целый народ приверженцев, относительно немногочисленный, но зато отборный, подогретый, покорный малейшим указаниям, верящий самой грубой лжи, готовый на любые дела и действующий везде одинаково. Эмиссары герцога Орлеанского или кого другого, которым те заплатили за сеяние паники в деревнях, напрасно тратили бы силы, если бы не встречали повсюду группы «патриотов», надлежащим образом возбужденные, готовые им верить во всем и бежать за ними, как того от них и ждали.

Другой результат от тех же причин: голод 1788 г., обычное проявление общественного мнения: его причиной не был ни неурожай, ни угроза неурожая, но ненормальная настойчивость ложных слухов, которая в конце концов взволновала рынок и привела в полную растерянность покупателей и продавцов среди полного изобилия.

197

Но излюбленные средства беспокойства — это всякие натянутые доводы, достоверность которых трудно оценить: могущество — не действует; планы реакции — предполагаемые; ярость народа по отношению к изменникам или, когда она слишком очевидно отсутствует, подразумеваемый народный интерес — вот что уж точно подлежит обсуждению; все это входит в известную категорию интриг. Известно, какое место они занимают в тезисе защиты.

Гонения на священников в Оше[122]? Но ведь они в заговоре, говорит «глас народа». А в Шартре их не преследуют? Потому что там они ведут себя смирно. А как в действительности? Сколько раз этот тезис меняется на полностью противоположный? Говорят (то есть якобинцы, единственные хозяева гласности, общественного мнения, говорят), что в Оше священники в заговоре. Это потому, что их преследуют (якобинцы преследуют). В Шартре этого не говорят? Потому что там их не трогают. Поместите какого-нибудь настоящего якобинца 1794 года, Лебона, например, в Кан, и умеренного, вроде Ленде, в Аррас: будьте уверены, что на следующий день в Кане местная аристократия, до тех пор мирная, «подымет свою надменную голову», а в Аррасе успокоится. Где она представляет опасность после Термидора? Везде, где остаются террористические общества.

Такова работа защиты. Это труд не человека и не партии, это естественный результат процесса социальных сообщений, которому свойственно производить народное мнение нового типа: искусственное народное мнение, в том смысле, что оно устанавливается принципиальными обсуждениями,

198

фиксируется голосованиями, то есть совершенно иначе, чем настоящее общественное мнение, формирующееся медленно, в контакте с фактами; отсюда особые черты: странные ясность, сила, согласованность, чудовищные ошибки, порожденные либо замалчиванием, либо искажениями; естественное, самопроизвольное, в том смысле, что подчиняется только своим собственным законам, и никогда — чьим-то личным указаниям, и остается коллективным, безличным, как настоящее общественное мнение; и в этом его сила, я хотел сказать — его искренность.

И именно так, без всякого невероятного заговора, без неправдоподобной извращенности, благодаря одному лишь функционированию социальной переписки, внутри Малого Града вырабатывается целая система лжи, в которой нуждается политика защиты, чтобы удержаться.

В системе защиты есть две роли, принесенные в жертву, два патриота, достойных сожаления, ибо их ремесло — точность и правда: это судья и историк.

Мы знаем, по опыту этих последних лет, каким испытанием является процесс республиканской защиты для судьи, которому приходится иметь дело с пустыми досье и тяжкими обвинениями, с криками невинно заключенных и приказами «владыки». Его предшественники в ту великую эпоху знавали и другие тревоги. По правде говоря, закон много для них делал при так называемом режиме «судебных убийств», который отменял обжалование (17 авг. 1792 г.), доказательство (17 сент. 1793 г.) и защиту (22 прериаля II года). Однако, несмотря на такие большие поблажки, задача все еще трудна. У Малого

199

Народа это общее место — высмеивать скрупулезность и медлительность своих судей. Действительно, какая разница между желаниями, ожиданиями и реальностью! Марат требует 170 000 голов; Колло — от 12 до 15 миллионов; Гюфруа считает, что во Франции было бы достаточно 5 миллионов жителей[123] и т. д., — это, честно говоря, шутки газетчиков; но государственные деятели тоже требовательны: Мэнье оценивает число арестованных провансальцев в 9—15 тысяч, его секретарь Лавинь число тех, кому надо отрубить голову, — в 9—10 тысяч, и оба они представляют в Комитет общественного спасения одно и то же основание для введения революционного трибунала на местах: ведь чтобы привести в Париж 15 000 пленников, понадобится целая армия, масса продовольствия, придется организовать этапы, а это большая и ненужная трата людей и денег[124].

Комитет соглашается с этими доводами и назначает комиссию Оранжа. Но вот беда: ей удается казнить лишь по 40 человек в день самое большее, всего же получилось 332, за 44 сеанса. Даже в Париже Фукье преуспел не больше: он рад, что достиг цифры в 450 голов за декаду.

Судей и присяжных уже не хватает. Среди них есть такие, которых гильотинируют как умеренных; другие сходят с ума; третьи перед судебным заседанием напиваются; даже Фукье нервничает, ему кажется, что воды Сены стали красного цвета; и,

200

однако, крайне необходимо поддерживать тяжелый труд защиты.

Тогда в помощь себе придумывают разные любопытные приемы, например «наседку»[125]: «наседка» — это агент, постоянно живущий среди узников, чтобы схватывать на лету и при необходимости провоцировать их на слова, жесты, которые приведут их на эшафот. Есть также «прививка», заключающаяся в том, что в какую-либо тюрьму переводят узника из другой, где уже был заговор: и с этого момента малейшая жалоба, мельчайший симптом становятся сигналом бунта, ответвлением того заговора, а самый маленький перочинный ножик — вещественным доказательством. Имеются и другие средства — например, усердие какого-нибудь патриота-надзирателя, как Берне в Люксембурге, который умеет всяческими издевательствами вывести из себя заключенных, — а остальное берет на себя «наседка».

Однако есть и такие безнадежно терпеливые тюрьмы, где не желают составлять заговоры, например Сен-Лазар. Тогда патриоты забегают вперед, «наседка» перепиливает прут решетки, предлагает план бегства и составляет список. В его доносе, конечно, имеются кое-какие неувязки: например, получается, что в числе прочих беглецов, перебравшихся по одной доске, перекинутой над проулком, на высоте 25 футов над землей, была настоятельница Монмартрского монастыря, семидесяти двух лет, и мадам де Мерсен, у которой обе ноги были разбиты параличом. Но это не имеет никакого значения: обе они были приговорены и отправлены на эшафот. Этот заговор дал три партии

201

жертв, в 25, 26 и 27 голов: так погибли Шенье, Руше, первый председатель парламента Гренобля г-н де Берюль; жена председателя парламента Тулузы, мадам де Камбон, за то, что отказалась ответить, где скрывался ее муж; какой-то малыш Мейе, 16 лет: «За преступление все восемьдесят!» — сказал председатель трибунала. Его преступление состояло в том, что он запустил в надзирателя Берне тухлой селедкой[126].

Таковы последние усилия защиты, тогда как парадокс доведен до последнего предела.

Задача историка — сочинителя пасквилей или оратора — такая же трудная, как и у судьи, но иная. Судья добивается минимума доказательств, необходимых для осведомленной, но хорошо вышколенной, отобранной и сговорчивой общественности Малого Народа — социального общественного мнения; историк же ищет объяснения, которого требует широкая публика, менее сговорчивая, плохо обученная, несведущая и судящая издалека; отсюда и разница в средствах: для судьи это липовые доводы, для историка — умолчание. Но невозможно умолчать обо всем; и тогда вводят «Народ»: слухи — ложны, действия — достойны сожаления, но народ поверил этим слухам и совершил эти действия. Это уже классический прием пропаганды; у него есть свои неудобства, уже отмечавшиеся: ибо, в конце концов, что это за народ, на который взваливают все тяжкие преступления Революции, народ 10 августа? Можно ли вообще говорить о народе, о народном мнении в 1794 г., при режиме «сети» г-на Олара? не все ли это равно, что рассуждать о

202

склонности узника к сидячему образу жизни, сосчитав его решетки и затворы?

Но у этого метода есть и хорошие стороны: во-первых, он кажется объективным, а его позиция одновременно скромна и тверда, что весьма удовлетворительно; затем, она практически достигает той же цели, что и прямое оправдание: ведь если народ верит во что-то и хочет этого, то здравый смысл говорит нам, что по крайней мере естественно в это верить и хотеть этого. Здравый смысл тут ошибается, мы уже сказали почему: между естественной причиной и личными происками существуют, в истории общественного мнения, причины третьего порядка, порожденные работой машины: социальные причины. Но до сих пор, по крайней мере, эти последние не берутся в расчет; а потому, раз тезис «заговора» не выдерживает критики, место остается свободным для почтенных естественных причин, которые так любят находить: пылкий патриотизм, непомерные страдания и т. п.

Таков метод г-на Олара. Он точно скопировал обширную фреску во вкусе Давида, которую общества ежедневно выставляли на обозрение своим адептам. Там изображен Народ — большая обнаженная фигура, совершенно безликая и несколько банальная, выступающая с мечом в руке против разбушевавшихся фурий — Фанатизма и Аристократии. Он воссоздает перед нами, от начала до конца Революции, тезис защиты — результат огромной и бессознательной работы переписки обществ: молчит о стеснительных победах, Ондскоте, Ваттиньи; молчит о массовых убийствах, расстрелах, потоплениях, всякого рода гонениях. Лион восстает? — Федерализм, зависть в провинции к Парижу — но Шалье не в счет. Вандея? — Фанатизм, роялизм, восстание против

203

набора в армию — но ни слова о жестоких религиозных гонениях предыдущих месяцев. Знаменитые комитеты надзора, поставщики для гильотины? Я вижу лишь один факт, который можно поставить им в вину: кажется, в некоторые деревенские комитеты обманным путем проникали священники и были так нечестны, что пользовались своим положением, чтобы заставить людей посещать мессу[127]. Сентябрьские убийства? Говорится, что наступают пруссаки или, скорее, что народ верит этому и взволновался, что верно относительно Малого Народа, который очень опасается большого; не говорится, что половина зарезанных — безобидные женщины, дети, старики, что убийцы — это 300 наемных головорезов — и вот равновесие защиты и восстановлено.

Наконец, и самое главное, персонификация «Народа»; он появляется при всех переломных моментах: 5 октября король отказывается подписать Декларацию прав. «Тогда вмешался Париж» (с. 58). 28 февраля 1791 г. «Народу» приходит в голову, что донжон Венсенского замка сообщается подземным ходом с Тюильри и что король убежит через этот ход. К счастью, Лафайет бежит вслед за ним и задерживает его в пути (с. 108). Король собирается уехать в Сен-Клу 18 апреля 1791 г. «„Народ“ помешал ему сделать это» (с. 115); и так далее. Эта эпопея великого безличного «On»[128] замечательно изложена в книге г-на Олара против Тэна (с. 169–177).

204

В сентябре 1792 г. «увидели, что королевская власть бессильна, возмутились…» и ее свергли. Спустя полгода, снова «беспокоятся, боятся, что у жирондистов не будет необходимой энергии…», и их исключают.

Очевидно, что историк-эмпирик будет останавливаться на каждом этом «on», чтобы спросить: кто — «оn»? Сколько? По какому принципу объединенные? Кем представленные? и т. д. Критике известно, что такое 500 или 2000 ремесленников, крестьян или горожан, но неизвестно, что такое «on», «Народ», «Париж» или «Нация». Она не терпит анонимности и неопределенности; как только образуется скопление народа, она желает увидеть, сосчитать и назвать; она вопрошает, что такое этот безымянный «хороший патриот», который выдвигает уместное предложение? Кто это там снизу рукоплещет каждому его слову? Кто этот третий, неожиданно ставший оратором «Народа»?

Разумеется, г-н Олар никогда не задает таких вопросов. Будем ли мы упрекать его за это? Это было бы столь же несправедливо, как упрекать его за небольшое количество и ограниченный выбор источников. Г-н Олар — не историк-эмпирик. Он историк республиканской защиты, то есть реставратор фикции, созданной по особым законам и в особом духе: по законам социальной пропаганды, общественного мнения Малого Народа.