3 Прием суперпозиции: «кошка Шредингера» как мысленный эксперимент

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Прием суперпозиции: «кошка Шредингера» как мысленный эксперимент

ЧАЩЕ ВСЕГО МЫ ЗНАЕМ ТОЛЬКО О КОНЕЧНЫХ РЕЗУЛЬТАТАХ ТВОРЧЕСКОЙ РАБОТЫ. НО СКОЛЬКО ИНТЕРЕСНОГО И УВЛЕКАТЕЛЬНОГО МОЖНО БЫЛО БЫ УЗНАТЬ О ПОИСКАХ, О ДВИЖЕНИЯХ МЫСЛИ В ПРОЦЕССЕ ОТКРЫТИЯ, ИЗОБРЕТЕНИЯ, СОЗДАНИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ, О ЧУВСТВАХ, КОТОРЫЕ ВЛАДЕЮТ В ЭТО ВРЕМЯ ЧЕЛОВЕКОМ! КОНЕЧНО, ВСЕ, ЧТО КАСАЕТСЯ ИНТИМНОГО В ТВОРЧЕСТВЕ, ЛЮДИ ПРЕДПОЧЛИ БЫ НЕ ВЫСТАВЛЯТЬ НАПОКАЗ. ОДНАКО ЭТОТ БАРЬЕР ВО МНОГОМ УСЛОВЕН[22].

Космический корабль, как и любой корабль, по крайней мере со времен Лукиана, является сферой наивысшей фантастичности. Это не только летательный прибор для кружения вокруг собственной планеты, кружения, неизменно заканчивающегося возвращением на Землю. Это еще и средство улететь прочь из-под контроля семьи, общества, государства в иные миры. В то же время космический корабль — максимально изолированное, герметичное пространство, в котором человек, оторванный от всего земного, становится как бы лишенным отца блудным сыном. Такая изоляция и самостоятельность ракеты по отношению к государству и обществу, разрыв со всем близким и понятным превращает ее в плоскость, на которую проецируются интимные страхи, тайные вожделения, апокалиптические фантазии и семейные катастрофы. Космический корабль в литературе зачастую превращается как раз в антипод кибернетической концепции черного ящика. В таком трансформированном виде он показывает иную сторону советской «большой семьи»[23].

В советской научной фантастике — наиболее популярном жанре литературы тех лет — космический корабль все чаще становится символом семейной катастрофы[24]. В качестве примера такой транспозиции традиционно бытовой проблематики в космос мы рассмотрим рассказ Глеба Анфилова «В конце пути», впервые вышедший в научно-популярном журнале «Знание — сила»[25].

В этом рассказе космический корабль «Диана» врезается на 35-м месяце межпланетного путешествия в «облако антигаза». При катастрофе гибнут космонавтка Вера и кошка Дездемона[26]. Вера — жена второго, не считая кошки, члена экипажа, Алексея Аверина. Вера и Алексей покинули Землю в 1989 году и стали первой супружеской парой, полетевшей в космос. В дальнейшем автор детально описывает страдания Аверина на поврежденном корабле. Сначала Аверин предается воспоминаниям, которые все так или иначе возвращают его к мысли о погибшей жене.

Воспоминания постепенно превращаются в страшные кошмары. Физически, благодаря строгой телесной дисциплине, он еще способен управлять ракетой. Однако психически его сознание как бы погружается в летаргический сон. Наконец, ослепший, на грани полного распада личности, он практически полностью теряет сознание и память. И тут, в самом конце рассказа, когда даже мысль о жене с символическим именем Вера уже не способна питать волю космонавта, до него доносится «женский голос» с «третьей лунной станции астросвязи». Голос сообщает, что ракета «Диана» все-таки может быть спасена и что он, Аверин, страдает мезоновой болезнью, которая сегодня уже излечима. Воскресить можно также и его жену Веру, и даже родителей, которых вскоре после его отлета с Земли погрузили с помощью специальной технологии в искусственный сон. Единственное, что требуется для сказочного спасения, — это собрать последние силы и нажать на кнопку тормоза на пульте управления, чтобы произвести стыковку со спасательной ракетой. Аверину это последнее движение, однако, уже не под силу. Только когда магнитофонная пленка вдруг взывает к нему хриплым голосом отца «Держись, сынок», он приходит на мгновение в себя. Рассказ заканчивается словами: «Алексей собрал всего себя и в неудержимом рывке, который со стороны показался бы немощным и вялым, бросился к пульту» (119).

Именно этот взгляд «со стороны», отслеживающий «беспомощный» и «вялый» рывок космонавта, характеризует научную фантастику тех лет. Этот взгляд интимен постольку, поскольку дезавуирует страхи, сомнения и опасности, которым не было места в официальном дискурсе[27]. В то же время это отчуждающий взгляд, поскольку топос счастливой семьи, а также топос отца и сына «большой семьи» экстраполируются на сюжет катастрофы космического корабля. Важную роль играют здесь, с одной стороны, абстрактные научно-теоретические построения, а с другой — отношения между человеком и техническими средствами коммуникации.

Что касается первого аспекта, то третий член экипажа, кошка, репрезентирует известную научную модель и, одновременно, модельный характер самого рассказа. Не случайно Аверин хоронит кошку в «ящике» — очевидный рекурс к знаменитому мысленному эксперименту физика Эрвина Шредингера о кошке в ящике 1935 года[28]. С помощью этой макрокосмической модели Шредингер стремился проиллюстрировать центральную апорию квантового микрокосмоса. Она, как известно, заключается в том, что квантовая частица может одновременно находиться как бы во многих местах. Стоит с помощью специальных инструментов установить ее точные пространственные координаты, как выясняется, что она находится уже только в одной конкретной точке пространства. Шредингер сравнил однажды это парадоксальное поведение микрочастиц в атоме с положением кошки в изолированном «стальном ящике», в который также помещена специальная «адская машина». В этом мысленном эксперименте кошка имеет пятидесятипроцентный шанс остаться в живых. Но пока экспериментатор не открыл ящик, он не может знать, жива кошка или мертва, поэтому он вынужден исходить из того, что она одновременно мертва и жива: «Живая кошка и мертвая кошка, простите за выражение, равномерно перемешаны между собой. Типично для таких случаев, что ограниченная сферой атомов неопределенность переводится в неопределенность на уровне грубой чувственности, давая возможность решения путем непосредственного наблюдения. Это не позволяет нам принимать наивным образом „смешанную модель“ как отражение действительности. Сама по себе она не содержала бы ничего неясного и противоречивого»[29].

В квантовой физике такое «смешанное» состояние называется «суперпозицией», термин, описывающий как раз «неопределенность на уровне грубой чувственности». Как раз этот мысленный эксперимент и становится пружиной рассказа — с той лишь разницей, что читатель сам оказывается внутри подобной черному ящику ракеты, там, куда не проникает взгляд экспериментатора. Вопрос о том, живы ли Аверин и его жена, решается лишь тогда, когда сторонний наблюдатель — в данном случае deus ex machina, голос отца — проникает внутрь ящика (с каким результатом, этого читатель так и не узнает). До этого момента рассказ реализует мысленный эксперимент Шредингера на различных уровнях, причем именно через испытание «неопределенности на уровне грубой чувственности» средствами суперпозиции.

Для текста рассказа это означает, что различные сюжетные, интертекстуальные и семантические элементы как бы наслаиваются друг на друга в недетерминированной форме, принимая то или иное окончательное значение лишь за пределами повествования. Эта диспозиция обнаруживает себя уже в самом названии корабля «Диана» — названного так в честь древнеримской богини охоты, покровительницы дикой природы и женщин. В рассказе Анфилова она, напротив, не может защитить ни Аверина, ни его жену. С самого начала она сама объект охоты и преследования со стороны «антиатомов», которые выполняют в рассказе туже функцию, что и «адская машина» в эксперименте Шредингера[30]. Также и имя кошки — Дездемона, как ее окрестила жена Аверина, выводит в совершенно иную ассоциативную сферу[31]. Кровавая шекспировская трагедия Отелло связывается здесь с катастрофой первой космической супружеской пары.

Наряду с указанными интертекстуальными коннотациями метод суперпозиции применен также и к темпоральной локализации рассказа. Согласно теории относительности, космический корабль находится одновременно в двух системах временных координат: в «автономном» времени Земли и в зависимом от скорости полета, более медленном космическом времени. Эти две системы отсчета времени перекрываются, сверх того, субъективным временем Аверина, разорванным провалами в памяти, нулевую точку которого он сам фиксирует в момент смерти жены, а потом передвигает на момент желанного прибытия на Землю[32].

Развитие героя, заканчивающееся его полным ослеплением, содержит, впрочем, еще один интертекстуальный рекурс, который также можно было бы описать как продукт суперпозиции, реализуемой на уровне нарративной структуры текста. Трудно не заметить аналогии с ключевым прототипом социалистического реализма, Павлом Корчагиным из знаменитого романа Николая Островского «Как закалялась сталь» (1932–1934). Герой Островского закалял, как известно, усилием воли свое сознание подобно стали, одновременно подвергая свой организм, сферу физического и чувственного, полнейшему разрушению. На первый взгляд, Аверин совершает сходную эволюцию. Впрочем, здесь обнаруживаются отличия, имеющие существенное значение. Так например, характерно, что в состоящем, подобно классической драме, из пяти частей рассказе в нулевой точке отсчета времени на месте революции оказывается «Катастрофа» (название первой главы). Во второй главе «Звонки и гонки» начинается диссоциация временного плана — время расслаивается на абсолютное, относительное и субъективное измерение. В то время как Аверин, посылает на Землю сообщения, его одолевают мучительные мысли, образы, воспоминания. Третья глава «Человек — это цель» становится кульминацией сюжетной коллизии. Страдания Аверина обостряются до непереносимой жгучей боли, после чего он впадает в полнейшую, «плотную» апатию:

В промежутках между работой и бессистемным случайным сном подолгу стоял у окна в астрономический отсек. До боли сдавливал пальцами виски. Отходя от окна, включал на полную мощность динамиков какую-нибудь музыку и, как пьяный, ничком лежал на широком гамаке амортизатора.

Резь в затылке и позвоночнике началась после одного из таких приступов. Это была очень сильная боль — внезапная, будто удар ножом. <.. > Облегчение не приходило. Но, самое страшное, это его не удручало.

Апатия плотнее и плотнее обволакивала сознание.

Был случай, когда, передвигая рычаг энергоснабжения, он разбил на пульте глазок индикатора. Однако ему в голову не пришло заменить глазок (109–110).

Этот «критический момент» становится поворотным эпизодом всего рассказа:

Настал критический момент. Гибель жены, физическая мука, невыразимая безысходность космического одиночества смешались воедино, превратились в общее нестерпимое страдание. Алексей отчетливо ощутил, как близок он к полному отупению, сумасшествию и гибели. Мотая головой, стряхивая с себя безумие и смерть, он издал вопль: «Не потерять себя! Не потерять себя! А-а-а…» Снова и снова метался в металлической скорлупке корабля исступленный крик человека. Исстрадавшийся организм входил в новое состояние. Отупение и отчаяние уступали место какому-то подобию спокойствия (110–111).

Переход организма Аверина в некое «новое состояние» оказывается не чем иным, как перерождением и воскрешением, причем воскрешением в новом качестве кибернетической машины. В отличие от Корчагина «нового человека» Аверина после его метаморфозы не посещает «прозрение памяти» и осознание глубокого смысла собственной деятельности[33]. Вместо этого происходит фундаментальная перестройка самих структур его сознания: оно как бы расщепляется на управляющее и исполняющее «я».

Постепенно это шизофренически расколотое «я» все более и более механизируется, теряет человеческие черты. Полнейшее ослепление Аверина сопровождает этот процесс редукции бытия до уровня условных рефлексов, обеспечивающих лишь поддержание элементарных функций собственного организма и организма космического корабля. Комплекс условно-рефлекторных реакций становится как бы продолжением бортовой аппаратуры, сознание «включается» лишь как звено в интерактивной цепи управления техникой внутри и снаружи человека. В пятой главе, «Держись, сынок», дегуманизация и кибернетизация космонавта доходит до высшей точки. Аверин полностью теряет память и перестает осознавать причинно-следственные связи собственной деятельности. Однако последний, данный самому себе, приказ нажать на кнопку и остановить полет корабля он пытается выполнить любой ценой:

Алексей поднялся было перед пультом на колени, но боль опять сковала его. Он обмяк, повалился на бок и заскрежетал зубами. Очень больно…

Снова слышится в отсеке слабый голос:

«Нажать кнопку…»

Он пытается выполнить приказ, данный самому себе.

Боль в спине так крепко держит его, что он не может уже говорить. Он даже забыл, зачем надо нажать кнопку. Выполняющая часть его раздвоившегося «я» знает лишь, что это нужно сделать обязательно…

Он забыл почти все. <…> Прошлое и будущее теплились в подсознании. <…> Алексей вспомнил о том, что надо включить торможение, тут же дал себе приказ и потерял связь между причиной и следствием. <…> Надо дотянуться до кнопки!..

Невнятное бормотание, которое то становится громче, то затихает, смешивается со слабым потрескиванием включенных громкоговорителей (115–116).

Космонавт в этой сцене такой же «невнятно бормочущий», получающий и исполняющий команды аппарат, как и прочая бортовая техника в черном ящике корабля.

Когда в конце рассказа раздается голос отца словно «Божий глас», обращенный к «сыну человеческому», то проступает и религиозная подоплека рассказа. Религиозная топика часто сопровождает тему семьи и космоса, прочно входя в систему координат литературы о полетах во Вселенной[34]. Голос отца — это одновременно и «взгляд со стороны» на гетерономность космических героев, на их зависимость от техники и на медиальную инсценировку их существования. Ведь голос отца приходит к Аверину в виде записи на пленке. Она была сделана давным-давно, наверное, вскоре после отлета первой космической супружеской пары с Земли[35].

Читая рассказы Анфилова в контексте советской популярной культуры, нельзя не обратить внимание на соотношение между общественно-культурным подъемом «оттепели» и его фикциональной трансформацией в мысленных экспериментах научной фантастики тех лет. С одной стороны, мы наблюдаем в те годы крупномасштабную медиальную инсценировку «большой советской семьи», вступающей в «новую космическую эпоху человечества». С другой стороны, в советской фантастике все отчетливее слышен голос «второго „я“», ставящего под сомнение исторический детерминизм неудержимого технического, медиального и научного прогресса в пользу человека и общества[36]. Рассказ «В конце пути» ослабляет односторонний идеологический детерминизм и обращается к идее многозначности и множественности альтернатив. Это переход в состояние, дальнейшие «суперпозиции» которого не до конца предсказуемы. В этом смысле символично, что все функции «кибернетизированного» Аверина в конце рассказа сводятся к одной единственной цели: затормозить полет корабля. В качестве метанарратива тексту Анфилова служат при этом как раз те самые научные парадигмы и соответствующие им экспериментальные модели, на которых основывался научно-технический оптимизм и пафос советского общества тех лет[37]. Характерно, что в отличие от героя сталинского времени, который подчинил своей «стальной» воле и техносферу вокруг себя, и протезы как техносферу собственного тела, космический герой Анфилова частично сам становится протезом кибернетического организма. Именно эта смена парадигм в дискурсе человек-техника стала главной темой мысленных экспериментов научной фантастики эпохи «оттепели»[38].

В «макрокосмическом» контексте перекрывающихся суперпозиций рассказ «В конце пути» свой основной художественный прием зашифровывает уже в самом названии. Рассказ вполне может закончиться апогеем сугубо человеческой чувственности — кровавой семейной трагедией в шекспировском духе. Или же, наоборот, торжеством бесчувственной техносферы в мире кибернетических машин. А, может быть, «неудержимым рывком», который «со стороны показался бы немощным и вялым», к заветной тормозной кнопке и, если этот рывок не удастся, к личной катастрофе первой «космической пары». Однако реальный исход как эксперимента, так и рассказа навсегда остается открытым. Ведь и сам читатель до конца пути находится как бы внутри стального ящика, различая лишь неясные силуэты вне астрономического отсека:

Он лежит на спине. Перед ним матовая ворсистая поверхность стены. <.. > Если опустить взгляд, видны узорные секции теллуровой батареи. А еще ниже глаза натыкаются на черный круг. Этот круг — иллюминатор астрономического отсека. Хочется встать и подойти к иллюминатору. За ним — могильная темнота. Но если смотреть долго, то появляется еле различимый силуэт… (108)

Важен в связи с интимным отношением к космонавтам в популярной культуре тех лет еще и тот факт, что рассказ «В конце пути» был впервые опубликован за два года до полета Гагарина и за четыре года до бракосочетания Терешковой с Николаевым. В период после 1957 года вышло бесчисленное количество подобных произведений, которые читали миллионы[39]. Их читало, несомненно, большинство из тех, кто с «горячей, всепоглощающей, искренней» радостью приветствовал Гагарина и других космонавтов и хотел знать о них все до мельчайших подробностей. Характерно, однако, что в отличие от медиально инсценированной небесной «идиллии» большой космической семьи типичные протагонисты научной фантастики были лишены именно этого семейного коллектива. В связи с расцветом научно-фантастической литературы, где наиболее популярным мотивом было «интимное» космическое одиночество космонавтов[40], — причем за несколько лет до полета первого человека в космос, — можно сделать следующий вывод. Вероятно, именно в чтении «микрофильмов» научной фантастики формировался тот особый интимный взгляд советских людей на «своих» космонавтов, на ту интимность, которая не была показана официальным дискурсом. Этот взгляд рождало тайное восхищение той научно-фантастической сферой, которая находилась за рамками «большой семьи». Не будет преувеличением сказать, что в знаменитой «улыбке Гагарина» или, вернее, за этой улыбкой советский читатель мог увидеть тот самый последний рывок героя, «который со стороны показался бы немощным и вялым». Гагарин, который, как известно, зачитывался научной фантастикой, будучи летчиком-испытателем, в 1968 году разбился во время одного из своих полетов. Его смерть соединила два разных дискурса — официально-пропагандистский и научно-фантастический, скрестив в одном лице оптимизм медиальной инсценировки и трагику литературного повествования. Может быть, как раз это стечение обстоятельств и сделало Гагарина самым «родным», самым интимным героем освоения космоса.