Пантанал

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пантанал

После такого «крещения» я был готов к настоящим приключениям. Случай мог представиться в течение университетских каникул, которые в Бразилии приходятся на период с ноября по март, то есть на сезон дождей. Несмотря на это неудобство, я намеревался добраться до двух индейских групп. Одна была плохо исследована и, может быть, уже уменьшилась на три четверти — это кадиувеу на парагвайской границе. Другая известна лучше, но все же обещала новые открытия — это бороро в Центральном Мату-Гросу. Кроме того, Национальный музей в Рио-де-Жанейро предлагал мне разведать одну археологическую стоянку, упоминание о которой мелькало в архивах. Она лежала на моем пути, а раньше ни у кого не доходили до нее руки.

С тех пор я часто путешествовал между штатами Сан-Паулу и Мату-Гросу то самолетом, то на грузовике и, наконец, в поезде и на пароходе. Двумя последними видами транспорта я пользовался и в 1935–1936 годах; действительно, упомянутая стоянка находилась по соседству с железной дорогой, неподалеку от конечного пункта — Порту-Эсперанса, на левом берегу реки Парагвай. Не многое расскажешь об этом утомительном путешествии. Компания железных дорог «Нороэсте» доставляет вас сначала в город Бауру, лежащий прямо посреди зоны первопроходцев. Там вы садитесь на «ночной поезд», пересекающий южную часть штата Мату-Гросу. В целом три дня пути в поезде, который отапливался дровами и катил не торопясь, часто и подолгу останавливаясь, чтобы запастись топливом. Вагоны деревянные и в изрядных щелях: проснувшись, вы обнаруживали на лице корку затвердевшей глины, образуемой всепроникающей тонкой красной пылью сертана. Еда в вагоне-ресторане уже обычная для внутренних районов страны: свежее или сушеное мясо, рис, черная фасоль с соусом, куда добавляли для густоты фаринью — мякоть свежей кукурузы или маниока, высушенную и растертую в грубый порошок; наконец, неизменный бразильский десерт — ломтик мармелада из айвы или гуайявы с сыром. На каждой станции ребятишки продавали пассажирам за несколько мелких монет сочные ананасы с желтой мякотью, которые приносили долгожданное чувство освежения. Поезд, пересекая Парану недалеко от станции Трес-Лагоас, въезжает в штат Мату-Гросу. Река разлилась так широко, что, несмотря на уже начавшиеся дожди, во многих местах виднеется дно. Затем начинается тот пейзаж, который станет для меня одновременно привычным, невыносимым и необходимым в ходе моих многолетних странствий по внутренним районам, ибо он характерен для Центральной Бразилии, начиная от реки Параны до бассейна Амазонки. Это ровные и слегка волнистые плоскогорья, бесконечные, уходящие вдаль горизонты, неизменная кустарниковая растительность и время от времени встречающиеся стада зебу, которые рассыпаются при приближении поезда. Многие путешественники допускают бессмыслицу, переводя с португальского «мату-гросу» как «большой лес»: «лес» передается словом женского рода mata (мата), тогда как мужского рода mato (мату) означает кустарник и выражает дополнительный аспект южноамериканского пейзажа. Мату-Гросу — это большая брусса или, точнее, «густые заросли кустарников», и ни один другой термин не подошел бы лучше к этой дикой и печальной местности, монотонность которой являет собой, однако, нечто грандиозное и возбуждающее.

Правда, и слово «сертан» я перевожу как «брусса». Этот термин имеет несколько иную окраску: «мату» относится к объективному характеру пейзажа и обозначает бруссу по контрасту с лесом, тогда как «сертан» касается субъективного аспекта — пейзаж по отношению к человеку, то есть брусса, противостоящая заселенным и обрабатываемым землям; это области, где человек не обосновывается надолго. Слово «блед»[47] в колониальном жаргоне является, пожалуй, его точным эквивалентом. Иногда плоскогорье уступает место поросшей лесом и травой долине, почти что веселой под ясным небом. Между Кампу-Гранди и Акидауаной в глубоком изломе обнажаются пламенеющие скалы серры Маракажу, где среди ущелий, в Корриентес, приютился гаримпо, то есть алмазный прииск. Но вдруг все меняется. Миновав Акидауану, сразу же попадаешь в Пантанал [48] — огромное болото, занимающее бассейн верхнего течения реки Парагвай.

С самолета эта местность кажется обилием рек, петляющих по низинам, выглядит как сеть изгибов и излучин со стоячей водой. Русло реки окружено бледными извилинами, как будто природа колебалась, какой же выбрать для него временный путь. Когда оказываешься на земле, пейзаж становится нереальным. На вершинах небольших холмов, похожих на плывущие ковчеги, находят убежище стада зебу. А на затопленных болотах стаи крупных птиц — фламинго и белых цапель — образуют белые и розовые острова. Разбросанные тут и там рощи веерообразных пальм каранда, чьи листья содержат драгоценный воск, нарушают псевдовеселый ландшафт этой водной пустыни.

Мрачное Порту-Эсперанса остается в моей памяти как самое причудливое место, какое можно найти на земном шаре, за исключением, может быть, Файр-Айленда в штате Нью-Йорк. Теперь мне приятно сравнивать их, поскольку оба они схожи в том, что объединяют в себе самые противоречивые особенности, но каждый в своем ключе. В них нашла выражение одна и та же абсурдность в географическом и человеческом планах, но здесь она комичная, а там зловещая. Не Свифт ли выдумал Файр-Айленд? Это песчаная, лишенная растительности коса, простирающаяся на широте Лонг-Айленда. Она вся вытянулась в длину и не имеет ширины: 80 километров в одном направлении, от 2 до 300 метров в другом. Со стороны океана море открытое, но такое бурное, что в нем не разрешается купаться; со стороны суши оно всегда мирное, но такое неглубокое, что там невозможно окунуться. Время поэтому проводят за ловлей рыбы, которая несъедобна. Чтобы она не оставалась гнить, расставленные на равном расстоянии вдоль пляжей плакаты предписывают рыбакам закапывать ее в песок сразу же, как только вытащат ее из воды. Дюны на Файр-Айленде такие непостоянные и так ненадежно расположены над водой, что другие плакаты запрещают ходить по ним из опасения, что они обвалятся в набегающие волны. Венеция наизнанку, здесь земля текуча, а каналы прочны: чтобы передвигаться, жители Черри-Гроув, поселка, занимающего срединную часть острова, вынуждены пользоваться деревянными пешеходными мостиками, образующими свайную дорожную сеть.

Файр-Айленд производит впечатление веселого фарса, чьей копией, предназначенной для более каторжного поселения, служит Порту-Эсперанса. Ничто не оправдывает его существования, разве что опора моста железнодорожной линии, протянувшейся на полторы тысячи километров через почти необитаемую местность. Отсюда связь с внутренними районами поддерживается лишь по воде, а рельсы заканчиваются над топким берегом, едва укрепленным досками, которые играют роль пристани для небольших речных судов. Здесь нет других жителей, кроме железнодорожных служащих; нет и других домов, кроме тех, где они живут. Это деревянные бараки, построенные посреди трясины. До них добираются по качающимся доскам, которые сплошь пересекают освоенную зону. Мы устроились

в домике, предоставленном в наше распоряжение компанией, — однокомнатной коробке кубической формы, взгромоздившейся на высокие сваи, куда взбираешься по лестнице. Дверь открывается в пустоту над запасным железнодорожным путем; на заре нас будит свисток локомотива, отныне играющего роль нашего личного транспорта. Ночи мучительны: влажная жара, болотные москиты, осаждающие наше убежище, противомоскитные сетки, конструкция которых, тщательно продуманная перед отъездом, оказалась никуда негодной, делают сон невозможным. В пять часов утра, когда локомотив пронизывает паром тонкий пол домика, жара предыдущего дня еще не спадает. Тумана нет. Несмотря на влажность, небо свинцовое, и давящая атмосфера затрудняет дыхание. К счастью, локомотив едет быстро, и мы, сидя на ветру и свесив ноги над паровозным башмаком для очистки рельсов, стряхиваем с себя ночную вялость.

Единственный путь (здесь проходят два поезда в неделю) кое-как уложен через трясину, и с этого непрочного «мостика» локомотив словно норовит каждую минуту сойти. С одной и с другой стороны от рельсов тинистая и отвратительная вода испускает зловоние. А ведь именно эту воду нам придется пить в течение предстоящих недель.

Справа и слева поднимаются кусты, редкие, как во фруктовом саду. На расстоянии они представляются темной массой, тогда как под их ветками отраженное водой небо образует сверкающие пятна. Кажется, что все томится в тепловатой атмосфере, благоприятствующей медленному созреванию. Если бы было возможно провести тысячелетия в этом доисторическом пейзаже и проследить за его развитием, то, без сомнения, удалось бы наблюдать превращение органических веществ в торф, в каменный уголь или в нефть. Мне даже показалось, что по поверхности воды течет нефть, окрашивая ее нежными радужными разводами. Наши рабочие не могли поверить, что мы так мучаем себя и их из-за каких-то старых черепков. Поскольку мы носили пробковые шлемы, эмблему «инженеров», они решили, что археология служила лишь предлогом для более стоящих поисков.

Иногда тишину нарушали животные, почти не боявшиеся человека: удивленная косуля с белым хвостом; стаи эму, небольших страусов, или белокрылые цапли, летавшие над самой водой. По дороге локомотив подбирает рабочих, и они взгромождаются рядом с нами. Остановка на двенадцатом километре; запасной путь кончается, дальше мы идем своим ходом до раскопа. Замечаем его издали по характерному виду окруженного полем леска.

Вода в Пантанале проточная, чего не скажешь по ее виду. Она несет ракушки и тину, собирающиеся в тех местах, где пускают корни растения. Пантанал топорщится этими колючими зелеными островками, где в прежние времена разбивали лагерь индейцы и где теперь находят следы их пребывания. И так мы ежедневно добирались до нашего леска по замощенной деревом тропинке, которую соорудили из шпал, свалейных у железнодорожного пути; мы проводили там изнурительные дни, с трудом дыша и утоляя жажду болотной, нагретой солнцем водой. В конце дня за нами приезжали или локомотив, или одна из тех машин, прозванных дьяволами, которая двигалась только тогда, когда ее разгоняли рабочие, становившиеся по четырем углам и отталкивающиеся шестами наподобие гондольеров. Мы возвращались уставшие и умирающие от жажды, а впереди нас ожидала бессонная ночь в «пустыне» Порту-Эсперанса.

В сотне километров отсюда находилось землевладение, которое мы выбрали в качестве базы, откуда отправлялись на поиски индейцев кадиувеу. Французская фазенда, как ее называли на линии, занимала полосу примерно в пятьдесят тысяч гектаров, по которой катил поезд на участке в сто двадцать километров. На этом пространстве, поросшем кустарником и сухой травой, бродило стадо в семь тысяч голов (в тропической зоне на прокорм одной головы только-только хватает от пяти до десяти гектаров). Скот периодически вывозили в Сан-Паулу по железной дороге, имевшей две или три остановки в пределах этого владения. Название станции, обслуживавшей поселение, — Гуайкурус — напоминало о больших воинственных племенах, которые некогда владычествовали в этих местах; теперь на бразильской территории от них остались только кадиувеу.

Хозяйством заправляли два француза с несколькими семьями пастухов. Я не помню имени младшего из них, а другого, лет сорока, звали Феликс Р., дон Феликс, как его запросто называли. Молодость наших хозяев пришлась на время первой мировой войны. Я не знаю, какие обстоятельства вовлекли их в рискованную авантюру в этой обездоленной области Бразилии. Как бы то ни было, десять лет спустя после основания французская фазенда начала хиреть из-за того, что средств, поглощенных покупкой земли, не хватало для улучшения поголовья и оборудования. В просторном бунгало на английский манер наши хозяева, то ли скотоводы, то ли бакалейщики, вели суровую жизнь. Действительно, контора фазенды была единственным местом, которое занималось снабжением населения, живущего в округе радиусом сто километров или около того. Служившие на фазенде наемные рабочие, или пеоны, тратили там то, что там же и заработали. Росчерком пера их кредит превращался в долг, и заведение действовало более или менее без денег. Поскольку цены на товары, согласно обычаю, назначались вдвое или втрое выше обычных, дело могло стать рентабельным, если бы этот коммерческий аспект не оставался второстепенным. По субботам рабочие, привезя небольшое количество собранного сахарного тростника, спрессовывали его тут же в своеобразной машине из грубо отесанных стволов, где тростниковые стебли размельчались тремя вращающимися деревянными цилиндрами. Затем в больших жестяных тазах они выпаривали на огне сок и сливали его в формы; там он застывал рыжеватыми блоками с зернистой консистенцией: это была рападура — неочищенный тростниковый сахар. Потом рабочие складывали сахар в примыкающий к складу магазин и в тот же вечер, уже как покупатели, приобретали его по дорогой цене, чтобы побаловать своих детей единственным в сертане лакомством.

Наши хозяева по-философски относились к своей профессии эксплуататоров; не имея контактов со служащими вне работы и лишенные соседей своего сословия (поскольку между ними и ближайшими плантациями у парагвайской границы простиралась индейская резервация), они строго соблюдали избранный ими образ жизни, что, безусловно, лучше всего помогало им не падать духом. Единственная уступка обычаям континента заключалась в костюме и выпивке. В этой пограничной области, где перекрещивались традиции бразильские, парагвайские, боливийские и аргентинские, наши хозяева носили одежду пампы: боливийскую шляпу из коричневато-серой соломы тонкого плетения с широкими загнутыми полями и высокой тульей и ширипу — нечто вроде пеленки для взрослых из хлопчатобумажной ткани нежных цветов с сиреневыми, розовыми или синими полосками, оставляющей голыми ляжки и ноги, которые до икры закрывают белые сапоги из грубого полотна. В более свежую погоду ширипу заменяла бомбаша: шаро-свары, как у зуавов, богато расшитые по бокам.

Почти все дни хозяева проводили в корале, работая с животными, то есть осматривали и отбирали их для продажи. Окутанные тучами пыли животные, понукаемые гортанными криками управляющего, проходили перед хозяевами и распределялись по нескольким загонам. Зебу с длинными рогами, жирные коровы, напуганные телята сменяли друг друга в дощатых проходах, куда бык порой отказывался войти. Тогда сорок метров узкого, тонкого плетения лассо раскручивались над головой бросающего его пастуха, и как будто в тот же миг животное валилось на землю, а лошадь, торжествуя, поднималась на дыбы. 69

Но дважды в день — в одиннадцать часов тридцать минут утра и в семь часов вечера — все собирались под галереей, окружавшей жилые комнаты, для ритуала шимарран, иначе говоря, питья мате[49], приготовленного на горелке. Известно, что мате — дерево той же семьи, что и вечнозеленый дуб. Его ветки, слегка обработанные дымом в подземном очаге, перемалывают в грубый порошок цвета резеды, который долго хранится в бочонках.

Существует несколько способов пить мате. В экспедиции, когда, выбившись из сил, мы слишком нетерпеливо жаждали облегчения, то просто бросали большую пригоршню порошка в холодную воду и, быстро доведя ее до кипения, тут же — это главное — снимали с огня, иначе мате теряет всякий вкус. Тогда его называют cha de mate; это темно-зеленый и почти маслянистый напиток, как крепкий кофе. Когда времени в обрез, довольствуются terere: пипеткой набирают холодную воду и поливают ею пригоршню порошка. Кто боится горечи, предпочитает mate doce; для этого, смешав порошок с сахаром, нужно обжарить его на жарком огне, залить эту смесь кипящей водой и процедить. Но я не знаю любителя мате, который не предпочел бы всем этим рецептам chimarrao, одновременно являющийся социальным ритуалом и домашним пороком в том виде, как это делали в фазенде. Все усаживаются вокруг маленькой девочки, которая приносит чайник, горелку и сосуд — иногда это калебас с отверстием, отделанным серебром, иногда — как в Гуайкурусе — рог зебу, вырезанный пеоном. Этот сосуд на две трети наполнен порошком, который девочка постепенно пропитывает кипящей водой. Как только эта смесь густеет, она проделывает в ней ямку с помощью серебряной трубки, оканчивающейся в верхней части утолщением с дырками, стараясь, чтобы пипетка находилась как можно глубже в том самом углублении, где собирается жидкость. Между трубкой и вязкой массой должен сохраняться как раз такой зазор, который не нарушит ее однородности, но и не слишком большой, иначе не образуется настоя. Теперь остается лишь залить шимарран жидкостью и поднести ее хозяину дома; сделав два или три глотка, он возвращает чашу, а затем эту процедуру проделывают все остальные, сначала мужчины, потом женщины, если они присутствуют. Чашу передают по кругу до тех пор, пока не опорожнится чайник.

Первые глотки приносят восхитительное ощущение, по крайней мере человеку привычному, ибо новичок обжигается. Оно складывается из несколько вяжущего соприкосновения с серебряным ободком чаши, ошпаренным кипятком, с бурлящей водой, щедро покрытой питательной пеной, одновременно горькой и душистой, вобравшей аромат леса, сконцентрированный в нескольких каплях. В мате содержится алкалоид, сходный с алкалоидами кофе, чая и шоколада, однако его успокаивающее и в то же время укрепляющее действие объясняется, возможно, и дозировкой. Обойдя несколько раз по кругу, мате становится безвкусным, однако, осторожно действуя пипеткой, можно сделать еще несколько углублений и продлить удовольствие, получив небольшие дозы горечи.

Безусловно, мате намного превосходит амазонскую гуарану и тем более печальную коку боливийских плоскогорий — пресную жвачку из высушенных листьев, быстро скатывающихся в волокнистый шарик. По вкусу кока похожа на отвар. Она лишает чувствительности слизистую оболочку и превращает язык в чужеродное тело. Я не знаю ничего, что могло бы сравниться с мате, кроме комка бетеля[50], начиненного пряностями, хотя он пугает неподготовленного человека выделением обильной слюны, богатой привкусами и ароматами.

Индейцы кадиувеу жили в низинах левого берега реки Парагвай; от французской фазенды их отделяли холмы Серра-да-Бодо-кены. Наши хозяева считали их лентяями, ворами и пьяницами; их грубо выгоняли с пастбищ, когда они пытались туда проникнуть. Наша экспедиция казалась братьям-французам заранее обреченной; они относились к ней неодобрительно, хотя и оказывали нам щедрую помощь, без которой мы не смогли бы осуществить свой замысел. Каково же было их изумление, когда несколько недель спустя они увидели, что мы возвращаемся нагруженные, как в караване: большие глиняные кувшины, украшенные рисунками и резьбой, шкуры косуль, расписанные арабесками, деревянная скульптура, изображающая исчезнувший пантеон… Для них это было открытие, вызвавшее странную перемену: когда через два или три года дон Феликс посетил меня в Сан-Паулу, я понял, что он сам и его компаньон, с такой надменностью относившиеся когда-то к индейскому населению, переняли местные обычаи. Теперь маленькая буржуазная гостиная фазенды была затянута расписными шкурами, а в каждом углу стояли глиняные изделия: наши друзья играли в суданский или марокканский базар, подобно колониальным чиновникам, которыми им и пристало быть. Индейцы, став для французов постоянными поставщиками, были приняты на фазенде — там предоставлялся приют целым семьям в обмен на местные изделия. До какого предела дошла эта близость? Трудно было предполагать, что двое холостых мужчин могли устоять перед прелестью полуобнаженных индейских девушек, чьи тела в дни праздников искусно раскрашивались тонкими черными и синими завитками, которые покрывали их кожу словно изысканные кружева узкого облегающего платья. Как бы то ни было, году в 1944 или 1945 дон Феликс был убит одним из своих новых приближенных, став жертвой вероятнее всего душевного смятения, в которое его повергло посещение начинающих этнографов десять лет назад.

Магазин фазенды снабдил нас продовольствием: сушеным мясом, рисом, черной фасолью, мукой из маниока, мате, кофе и рапа-дурой. Нам дали в пользование и животных: лошадей для людей, быков для грузов, ибо мы везли с собой вещи с целью обмена их на предметы, нужные для коллекции. Это были детские игрушки, стеклянные бусы, зеркала, браслеты, кольца и духи, наконец, отрезы материи, одеяла, одежда и инструменты. Проводниками нам служили рабочие фазенды, впрочем соглашавшиеся на эту — работу неохотно, ибо они разлучались с семьями на рождественские праздники. Нас ждали в деревнях; сразу после нашего появления в фазенде пастухи-индейцы вакейрос разнесли весть о приезде иностранцев, везущих подарки. Она вызвала у индейцев всевозможные опасения, среди которых преобладала тревога по поводу того, что мы прибыли… завладеть их землями.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.