2.7. Homo prae-crisimos – синдром Предкризисного человека

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2.7. Homo prae-crisimos – синдром Предкризисного человека

Перед всяким кризисом непременно бывает бум.

Дж. Сорос

Слова «выход из кризиса» – не окончательный диагноз, а лишь удачно поставленная точка в рассказе о прошедших событиях.

Д.И. Люри

Мы, человечество, находясь в разгаре эволюционного кризиса, вооружены новым фактором эволюции – осознанием этого кризиса.

М. Мид

Рассмотрим пристальнее ряд переломных эпизодов истории из числа тех, которые обозначены в предыдущем разделе и которые можно назвать «оптимистическими трагедиями». Это поможет отследить характерные черты не только предкризисной культуры, но и культуры, сумевшей преодолеть последствия кризисного развития. Сразу оговорюсь, что здесь и далее речь идет только о внутренней логике событий и такая модель не исключает влияние привходящих факторов, вплоть до космических, на биоэнергетику и на ход социальных процессов.

…Начав регулярно использовать искусственные орудия, ранние гоминиды, как отмечалось, в корне нарушили характерный для позвоночных этологический баланс. Доля смертоносных конфликтов возросла настолько, что стала несовместимой с дальнейшим существованием популяций. Стада хабилисов (Homo habilis ), в которых преобладали особи с нормальной животной психикой, вымирали, не справившись с экзистенциальным кризисом. Вероятно, именно из-за этого, по свидетельству археологов, «на полосу, разделяющую животных и человека, много раз вступали, но далеко не всегда ее пересекали» [Кликс Ф., 1985, с.32].

В итоге, как показывают исследования на стыке археологии, этнографии, культурной антропологии, психологии и нейрофизиологии [Давиденков С.Н., 1947], [Pfeiffer J.E., 1982], [Розин В.М., 1999], [Гримак Л.П., 2001], [Назаретян А.П., 2002], удивительным образом изменилось направление отбора: произошла экспансия истероидных психастеников с повышенной лабильностью, внушаемостью, противоестественно развитым воображением и склонностью к невротическим страхам. В немногих стадах, где преобладали особи подобного типа, сформировались первые искусственные (надынстинктивные) механизмы торможения внутривидовой агрессии, адекватные искусственным орудиям убийства. Таким механизмом стала некрофобия – патологическая боязнь покойников, которым приписывалась способность к произвольным действиям.

Невротический страх посмертной мести не только ограничил убийства внутри стада, но также стимулировал биологически нехарактерную заботу об искалеченных и нежизнеспособных сородичах и ритуальное обращение с мертвым телом (первым археологическим свидетельством этого служит вероятное связывание конечностей покойника синантропами [Teilhard de Chardin P., Young C.C., 1933]). Судя по всему, он стал исходной клеточкой, из которой в последствии развилось все богатство духовной культуры человечества…

…Тысячелетия верхнего палеолита ознаменованы беспрецедентным развитием «охотничьей автоматики» и дистанционного оружия. Люди научились рыть хитроумные ловчьи ямы, изобрели копья, дротики, копьеметалки, лук со стрелами [Семенов С.А., 1964], [История…,1983]. Это создало весьма благоприятные условия для демографического роста и распространения человечества по территории Земли. Население достигло 4 – 7 млн. человек [McEvedy C., Jones R., 1978], [Snooks G.D., 1996], не знавших иных способов хозяйствования кроме охоты и собирательства. Поскольку же для стабильного прокорма одного охотника-собирателя требуется территория в среднем 10 – 20 кв. км, то ресурсы планеты приближались к исчерпанию.

Но дело не только в демографическом росте (который сам становится функцией соотношения технологии и психологии). Археологам открываются следы настоящей охотничьей вакханалии верхнего палеолита. Если природные хищники, в силу установившихся естественных балансов, добывают, прежде всего, больных и ослабленных особей, то оснащенный охотник имел возможность (и желание) убивать самых сильных и красивых животных, причем в количестве, далеко превосходящем биологические потребности. Обнаружены целые «антропогенные» кладбища диких животных, бульшая часть мяса которых не была использована людьми [Аникович М.В., 1999], [Буровский А.М., 1998], [Малинова Р., Малина Я., 1988].

Жилища из мамонтовых костей строились с превышением конструктивной необходимости, с претензией на то, что теперь называется словом «роскошь». В Сибири на строительство одного жилища расходовались кости от 30 до 40 взрослых мамонтов плюс множество черепов новорожденных мамонтят, которые использовались в качестве подпорок и, видимо, в ритуальных целях. В Восточной Европе около жилища иногда находят ямы-кладовые мамонтовых костей с непонятным назначением. Загонная охота приводила к ежегодному поголовному истреблению стад. Сравнительно меньшее значение в тот период имело сокращение лесов вследствие вырубки и применения огня [Минин А.А., Семенюк Н.В., 1991].

По мнению многих палеонтологов, активность человека стала решающим фактором исчезновения с лица Земли мамонтов и целого ряда других животных. Самые первые признаки уничтожения мегафауны фиксируются уже около 50 тыс. лет назад в Африке, но настоящего беспредела этот процесс достиг около 20 тыс. лет назад в Евразии и около 11 тыс. лет назад в Америке [Karlen A., 2001]. Искусные охотники верхнего палеолита впервые проникли на территорию Америки, быстро распространились от Аляски до Огненной Земли, полностью истребив всех крупных животных, в том числе слонов и верблюдов – стада, никогда прежде не встречавшиеся с гоминидами и не выработавшие навыки избегания этих опаснейших хищников [Будыко М.И., 1984]. Истреблением мегафауны сопровождалось и появление людей в Океании и Австралии [Diamond J., 1999]. В общей сложности с лица Земли тогда исчезло до 90% крупных животных, причем каждый из исчезнувших видов успел прежде благополучно пережить не менее 20 глобальных климатических циклов плейстоцена (см. об этом также подраздел 3.1.2).

Заметим, беспощадное уничтожение видов интенсифицировалось с приближением голоцена, т.е. послеледникового периода, который мог бы способствовать расцвету присваивающего хозяйства. На деле же именно в это время присваивающее хозяйство зашло в тупик. Природа не могла бесконечно выдерживать давление со стороны столь бесконтрольного агрессора. Неограниченная эксплуатация ресурсов привела к их истощению, разрушению биоценозов и обострению межплеменной конкуренции. Уместно повторить, что за последние тысячелетия апополитейного палеолита население средних широт планеты сократилось в несколько раз.

Радикальной реакцией на верхнепалеолитический кризис стала неолитическая революция – переход части племен к оседлому земледелию и скотоводству. Люди впервые «приступили к сотрудничеству с природой» [Чайлд Г., 1949], и экологическая ниша человечества значительно углубилась. С развитием сельскохозяйственного производства вместимость территорий возросла на один, а затем на два и три порядка.

Как ранее отмечено, переход от присваивающего к производящему хозяйству был сопряжен с комплексными изменениями в социальных отношениях и психологии. Чтобы бросать в землю пригодное для пищи зерно, кормить и охранять животных, которых можно убить и съесть, необходим значительно больший охват причинно-следственных зависимостей. Возросший информационный объем мышления проявился во всех аспектах жизнедеятельности. Существенно расширились социальные связи и ролевой репертуар. Формы коммуникации усовершенствовались настолько, что некоторые археологи усматривают в «революции символов» главную черту неолита [Cauvin J., 1994].

Отчетливая дифференциация орудий на производственные и боевые способствовала качественно новому типу отношений между сельскохозяйственными и «воинственными» племенами. Воины сообразили, что выгоднее охранять и опекать производителей, регулярно изымая «излишки» продукции, чем истреблять или сгонять их с земли, а производители – что лучше, откупаясь, пользоваться защитой воинов, чем покидать земли или гибнуть в безнадежных сражениях.

Такие формы межплеменного симбиоза и «коллективной эксплуатации» вытесняли геноцид и людоедство палеолита. З. Фрейд [1992] предполагал, что начало пощады к врагу обусловлено процессом порабощения. Действительно, как подчеркнул П. Тейяр де Шарден [1997, с.168], после неолита даже в самых жестоких войнах «физическое устранение становится скорее исключением или, во всяком случае, второстепенным фактором». Антропологи, изучающие процесс перехода от изолированных племен к племенным союзам (вождествам), не раз отмечали: только тогда «люди впервые в истории научились регулярно встречаться с незнакомцами, не пытаясь их убить» [Diamond J., 1999, р.273].

Яркий штрих к картине неолитической революции добавило специальное исследование популяционных генетиков [Sykes B., 2001]. Вопреки преобладавшему прежде представлению, замена присваивающего хозяйства земледелием и скотоводством произошла не за счет вытеснения или истребления пришедшими со стороны фермерами охотников-собирателей, а за счет добровольного принятия последними новых форм жизнедеятельности. По крайней мере, так было в Европе: большинство современных европейцев являются генетическими потомками кроманьонских охотников, – и, вероятнее всего, Европа не составляет исключения.

Это поистине сенсационное открытие означает, что впервые в истории человечества прогрессивная социальная идея победила не путем физического устранения носителей устаревшей идеи (что было обычным для палеолита), а через «смену ментальной матрицы». Межплеменная конкуренция сместилась в «виртуальную» сферу; историческое развитие обогатилось кардинально новым механизмом, с которым изменились основополагающие реалии общественного бытия…

…В XII – XI веках до н.э. на Переднем Востоке, в Закавказье и Восточном Средиземноморье началось производство железа, которое быстро распространилось также на Индию и Китай. Это резко повысило возможности экстенсивного (в том числе демографического) роста.

Бронзовое оружие было дорогим, хрупким и тяжелым. Войны велись небольшими профессиональными армиями, состоявшими из физически очень сильных мужчин; подготовка и вооружение таких армий были делом весьма дорогостоящим. Найти адекватную замену погибшему воину было трудно, поэтому своих берегли, а врагов в бою стремились истребить как можно больше. Пленных убивали, в рабство уводили женщин и детей, а повиновение покоренного населения достигалось методами террора. Статуи местных богов демонстративно разрушались или «увозились в плен» и т.д. [Берзин Э.О., 1984], [История…,1989].

Стальное оружие оказалось значительно дешевле, прочнее и легче бронзового, что позволило вооружить все мужское население; место профессиональных армий заняли своего рода «народные ополчения». Сочетание же новой технологии с прежними военно-политическими ценностями сделало людей раннего железного века необычайно кровожадными [Берзин Э.О., 1984], [Вигасин А.А., 1994].

Императоры и полководцы той эпохи высекали на камне хвастливые «отчеты» перед своими богами о количестве уничтоженных врагов, разрушенных и сожженных городов, представленные часто в садистских деталях (подборку текстов из [Хрестоматия…, 1980] см. в [Назаретян А.П., 1996, с.77]). Кровопролитность сражений повысилась настолько, что поставила под угрозу сохранение технологически передовых цивилизаций.

Ответом культуры на этот кризис и стал духовный переворот Осевого времени, причины которого оставались загадкой до тех пор, пока мы не соотнесли его с военно-политическим кризисом. На обширном культурно-географическом пространстве религиозные пророки, философы и политики задавали тон напряженной работе общества по переосмыслению всей системы ценностей.

За несколько столетий неузнаваемо преобразился облик культуры. Существенно возросли когнитивная сложность общественного и индивидуального сознания, способность людей к абстрагированию и рефлексии, масштабы родовой идентификации. Мифологическое мышление было впервые потеснено мышлением личностным (критическим). Новая инстанция нравственного самоконтроля – совесть – сделалась альтернативой традиционной богобоязни: мудрец воздерживается от дурных поступков не из страха перед карой всевидящих богов, но оттого, что «знает» о последствиях. Враги учились видеть друг в друге людей, понимать и сочувствовать друг другу. Трагедия Эсхила «Персы» стала первым произведением мировой литературы, где война описывается глазами противников [Ярхо В.Н., 1972], [Ясперс К., 1991], [Назаретян А.П., 1994, 1996].

Эти процессы отчетливо отразились в политических отношениях. Мерилом военного успеха и доблестью стало считаться достижение предметной цели, а не количество жертв. Резко повысилась роль разведывательной информации, а также пропаганды среди войск и населения противника. Складывалась традиция «опеки» царей-победителей над местными богами и жрецами и деклараций о «сожалении» по поводу пролитой крови. Политическая демагогия как средство умиротворения ограничила обычные прежде методы террора. В 539 году до н.э. персидский царь Кир из династии Ахеменидов, захватив Вавилон, обнародовал манифест, в котором сообщалось, что он пришел освободить вавилонян и их богов от их плохого царя Набонида. Гениальное изобретение хитроумного перса скоро приобрело популярность среди полководцев и политиков далеко за пределами Ближнего Востока – в Греции, Индии и Китае…

…Во II тысячелетии н.э. в Европе отчетливо проявились все признаки очередного эволюционного тупика. Развитие сельскохозяйственных технологий стимулировало демографический рост на протяжении нескольких столетий; при этом христианская церковь, ранее призывавшая к отказу от брака и деторождения, уже в IX веке изменила свое отношение на противоположное [Арутюнян А.А., 2000]. Быстро сокращался лесной покров, вода из образовавшихся болот стекала в реки вместе с отходами бесконтрольно растущих городов. Экологический кризис вызвал социальную напряженность, беспорядки и эпидемии. Все более кровопролитными становились войны. В XIV веке «черная смерть» (чума) погубила более трети населения Западной Европы, но даже такое бедствие лишь временно остановило сложившуюся тенденцию [Ле Гофф Ж., 1992].

По свидетельству историков, в XVI веке площадь лесов на территории Москвы и Подмосковья в два раза и более уступала нынешней [Восточноевропейские… 1994], [Кульпин Э.С., 1995]. Заметим, население этой территории исчислялось тогда десятками тысяч, и можно было бы полагать, что его дальнейший рост приведет к окончательной экологической катастрофе.

Кризис сельскохозяйственной цивилизации был смягчен массовой эмиграцией, а также внедрением продуктивных заморских культур (кукуруза, картофель и др.), переходом к использованию каменного угля [Ле Гофф Ж., 1992], [Бондарев Л.Г., 1996]. «Доиндустриальный рывок», превративший Западную Европу из безнадежного аутсайдера Евразии в мирового лидера, предварялся и сопровождался бурным развитием идей гуманизма, просвещения и прогресса, превосходства активного Духа над пассивной Материей, Будущего над Прошлым (см. раздел 2.1). В общественном сознании заметно возросла ценность индивидуального успеха, квалификации и образования. По данным В.А. Мельянцева [1996], на рубеже 1-2 тысячелетий западноевропейские страны по уровню грамотности взрослого населения (как и по другим показателям) уступали ведущим государствам Азии в 2 раза и более, а к началу промышленного переворота превзошли их в 3 – 3,5 раза.

Достижения в гуманитарной сфере обеспечили комплексный исторический прорыв, оставивший позади сельскохозяйственный кризис. Одновременно они рационализовали чувство превосходства и ориентацию на экстенсивный рост, подкрепленный техническими достижениями.

Власть европейских держав, распространявших огнем и мечом свет разума среди отсталых народов, охватила всю планету, естественные ресурсы которой попадали под контроль метрополий. Вместе с социально-экономическим благополучием и потребностями росла вера граждан в нравственный прогресс и вечный мир, построенный на безусловном превосходстве Западной культуры, европейских ценностей и ума. Вуйны в дальних краях казались не более чем захватывающими приключениями бравых солдат. Напомню (см. раздел 1.1): во всех колониальных войнах XIX века европейские потери составили 106 тыс. человек, тогда как потери их противников исчислялись миллионами.

К началу ХХ века резервы экстенсивного роста были исчерпаны, но до отрезвления оставалось еще далеко. О том, что инерция экстенсивного роста и соответствующие настроения продолжали доминировать, можно судить не только по дальнейшим событиям, но и по множеству официальных, мемуарных документов и косвенных данных. Жажда все новых успехов и достижений рождала в умах политиков, интеллигенции и масс радостное ожидание то ли «маленькой победоносной войны», то ли «революционной бури» [Человек…, 1997]. Наглядной иллюстрацией к сказанному могут служить фотографии, датированные августом 1914 года (начало Первой мировой войны!), на которых изображены многотысячные толпы восторженных манифестантов на улицах Петрограда, Берлина, Вены и Парижа.

Так и вышло (см. раздел 1.1), что суммарные военные потери европейских стран за XIX век составили около 5,5 млн. человек – по нашим расчетам, порядка 15% всех мировых жертв, – а в ХХ веке – до 70 млн., т.е. не менее 60%. Потребовались две мировые войны, Хиросима и многолетнее «равновесие страха», чтобы Европа психологически перестроилась. Надолго ли?…

Сопоставление множества кризисных эпизодов прошлого и настоящего позволяет обобщить некоторые психологические наблюдения. Когда инструментальные возможности агрессии превосходят культурные ограничители и начинается экстенсивный рост, общественное сознание и массовые настроения приобретают соответствующие свойства. С ростом потребностей усиливается ощущение всемогущества и вседозволенности. Формируется представление о мире как неисчерпаемом источнике ресурсов и объекте покорения. Эйфория успеха создает нетерпеливое ожидание все новых успехов и побед. Процесс покорения, а значит, и поиска умеренно сопротивляющихся врагов, становится самоценным, иррациональным и нарастающим.

Близость желанных целей усиливает мотивационное напряжение («феномен градиента цели»). Согласно же закону оптимума (закон Йеркса – Додсона), эффективность простой деятельности пропорциональна силе мотивации, но эффективность сложной деятельности при чрезмерной мотивации падает. В этом один из источников опасности.

Как известно из экспериментальной психосемантики, эмоциональное напряжение уменьшает размерность сознания [Петренко В.Ф., 1982]. Снижается когнитивная сложность субъекта, мышление примитивизируется и проблемные ситуации видятся элементарными, в то время как объективно с ростом технологических возможностей задача сохранения социальной системы становится более сложной. Иначе говоря, индекс в числителе уравнения /I/ не только не растет соразмерно знаменателю, но, напротив, падает. Углубляющийся таким образом культурный дисбаланс снижает внутреннюю устойчивость общества.

Изучая предпосылки революционных кризисов, американский психолог Дж. Девис [Davis J., 1969] показал, что им всегда предшествует рост качества жизни и опережающий рост ожиданий. В какой-то момент удовлетворение потребностей несколько снижается (часто в результате бурного демографического роста, или неудачной войны, которая мыслилась как «маленькая и победоносная»), а ожидания по инерции продолжают расти. Разрыв порождает фрустрации, положение кажется людям невыносимым и унизительным, они ищут виновных – и агрессия, не находящая больше выхода вовне, обращается внутрь социальной системы. Эмоциональный резонанс провоцирует массовые беспорядки [Назаретян А.П., 2001]. Часто это становится завершающим актом в трагикомедии предкризисного развития.

Автору этих строк доводилось много работать с графиком Девиса, примеряя его к разным странам и ситуациям, и убедиться в его эвристической продуктивности [Назаретян А.П., 1998]. Мой опыт позволяет добавить, что эта модель применима и к большим сообществам, типа государств и цивилизаций, и к малым, действующим внутри большого сообщества [1] ; сегодня она с определенными оговорками применима и к мировой цивилизации.

В разделе 1.1 приведены факты, которые в совокупности своей демонстрируют заметный сдвиг в общественном сознании второй половины ХХ века. Забрезжила надежда, что культуры западного типа уже выработали прочный резерв рационального контроля над инстинктивными импульсами линейной экспансии.

Но, к сожалению, ход событий в 90-х годах, после победы одной из сторон в холодной войне, показывает, что степень зрелости политического мышления даже в самой продвинутой из современных культур не отвечает требованиям, налагаемым растущим технологическим потенциалом. Эйфория успеха в очередной раз обнажила атавистический инстинкт и запустила психологические механизмы силовой экспансии. В отсутствие соразмерного сопротивления среды заметно снизились политический интеллект и способность комплексно оценивать последствия сиюминутно соблазнительных действий, а соответственно, качество принимаемых решений.

В годы холодной войны американские спецслужбы демонстрировали образцы политической технологии, проводя подчас тонко продуманные операции для достижения четко поставленных целей. Это обеспечивалось участием в подготовке операций специалистов по политической психологии, страноведению и культуре (см. об этом [Назаретян А.П., 1998]). Перестав же ощущать соразмерное сопротивление среды, стратеги начали терять голову. Их интерес к сотрудничеству с психологами и культурологами заметно ослаб, а решения делаются импульсивными, самонадеянными и плохо продуманными.

Когда в ответ на взрывы американских посольств в августе 1998 года последовала безадресная стрельба ракетами – до выявления конкретных преступников и их местонахождения, – это подозрительно напомнило реакции первобытного человека: при исчезновении сородича считается несомненным, что виновно соседнее племя и требуется в ответ убить кого-нибудь из его представителей [Першиц А.И. и др., 1994]. Инстинкт овладения пространством оказался сильнее рациональных доводов и при решении о расширении НАТО на восток, хотя до 80% научных аналитиков США предупреждали о его экономической и политической контрпродуктивности.

Кульминацией процесса в 90-х годах стало нападение на Югославию (март 1999 г.). Даже удивительно, какой плоской моделью руководствовались западные политики при подходе к сложнейшему конфликту, как мало знали о регионе люди, принимавшие решение о начале военных действий. (Из ученых-гуманитариев по-настоящему были востребованы только правоведы, получившие задание юридически обосновать вторжение, но так и не сумевшие вразумительно это сделать).

Правило психодиагностики: если в какой-то из значимых тематических областей интеллектуальный уровень рассуждений субъекта заметно снижается, за этим следует искать скрытый патогенный фактор [Обуховский К., 1972]. В нашем случае снижение когнитивной сложности отчетливо прослеживается не только в политических действиях, но также в приемах идеологической и пропагандистской рационализации.

По данным американских психологов [Kris E., Leites N., 1953], даже во время Второй мировой войны одномерные смысловые конструкты, связанные с безусловной демонизацией противника, систематически использовались только советской и отчасти немецкой пропагандой, тогда как западные союзники строили апелляции в прагматическом ключе. В 1939 году У. Черчилль, бывший тогда военным министром, подвергся публичным упрекам только за то, что позволил себе назвать нацистов «гуннами».

Дело не столько в том, что уровень пропагандистской аргументации опустился до манихейского уровня, сколько в том, что он оказался приемлемым для общественного сознания. Удовлетворяясь односторонней информацией и прямолинейной агитацией, люди не искали альтернативных источников и не задавали себе самых очевидных вопросов. Например, почему следует столь бескомпромиссно защищать интересы косовских албанцев, но не кипрских греков, выселенных из своих домов в результате внешней военной интервенции, не сербских беженцев, насильственно вытесненных из сопредельных стран, и не курдов, подавление прав которых в Турции превосходило по жестокости репрессии против косоваров? Или: как бы действовал на месте С. Милошевича демократический президент, если бы в страну проникли сотни тысяч нелегальных иммигрантов, стали бы вооружаться, убивать и изгонять коренных жителей и требовать отделения части территории?

Задумавшись над подобными вопросами, непредвзятый наблюдатель убедился бы, что спасение албанцев – не более чем предлог, и сербы выбраны в качестве объекта агрессии просто потому, что были сочтены достаточно слабыми и «чужими». А средневековая («домакиавеллиевская») аргументация, связывающая военную агрессию исключительно с моральными резонами, – самообман, убожество которого и составляет самый опасный аспект ситуации. Коль скоро масса американских и европейских граждан (выделенные слова в норме абсолютно не сочетаемы) так легко поддалась гипнозу бого-дьявольских образов, приходится предположить, что люди были «обманываться рады». Т.е. общество бессознательно ожидало и жаждало врага, которого ему и преподнесли на блюдечке.

В 1991 году подготовка одобренной ООН операции по освобождению захваченного Кувейта вызвала в Европе волну антивоенных демонстраций. А в 1999 году неспровоцированная агрессия против суверенного государства без санкции гражданских международных организаций по большей части сопровождалась активным или пассивным одобрением. Это очень тревожный симптом, свидетельствующий о том, что за прошедшие 8 лет созревшее прежде чувство потенциальной опасности и ответственности вытеснялось до боли знакомым ощущением всемогущества и безнаказанности. И что выработанные западной духовной культурой терпимость, способность к пониманию оппонента и вкус к компромиссу не выдержали испытания глубоко скрытыми и удивительно легко рационализуемыми импульсами агрессии.

На этом фоне не выглядят случайными и ряд других событий и процессов в последующие годы. В их числе то, что наметившееся было снижение военных расходов США сменилось в конце 90-х годов обратной тенденцией.

В наших статьях, опубликованных по следам югославских событий, и в первом издании этой книги (июль 2001 года) говорилось, что рассуждения журналистов и политологов об экономических выгодах войны и далеко идущих планах НАТО сильно смахивают на попытки рационализовать действия, побуждаемые, прежде всего, иррациональными мотивами, и «понять умом» народы и политические элиты, объятые эйфорическим ощущением всемогущества. Что очередной успех относительно «малой кровью», вероятнее всего, толкнет политических и военных лидеров НАТО на новые авантюры, на поиск новых побед и новых достаточно слабых врагов. И что за этим будут стоять не продуманные стратегии, а вышедший из-под сознательного контроля угар экстенсивного роста. Наконец, что, по «классическому» сценарию, военная машина НАТО должна рано или поздно столкнуться с адекватным противодействием или внутренне расколоться на конфликтующие блоки и рухнуть, погребя под собой европейскую (а при нынешнем потенциале военных технологий, едва ли не всю планетарную) цивилизацию.

Позже я ознакомился с книгой американского историка С. Маттерн [Mattern S., 1999], в которой проводятся недвусмысленные параллели между настроениями современных американцев и граждан Римской империи на взлете ее могущества. Исследовательница выявила отчетливые признаки предкризисного синдрома в поведении римлян: потребность военных успехов сделалась самодовлеющей, заслонив экономическую, геополитическую и прочую целесообразность. Этот невроз навязчивых состояний стал далекой предпосылкой, а затем и преддверьем цивилизационной катастрофы (см. также [Васильев В.С., 2003]).

По тому, как складываются события, приходится с болью в сердце констатировать пренеприятное обстоятельство, и эта констатация только конкретизирует выводы разделов 1.2 и 2.6. Развивающийся на наших глазах политический терроризм – бич современного общества – приобретает такое же драматически воспитательное значение, какое в ХХ веке имела атомная бомба, а в прежние эпохи – огнестрельное, стальное, бронзовое, дистанционное (охотничий лук) оружие и прочие шедевры человеческой изобретательности. Во всяком случае, зимой 2002/2003 года, когда США готовили войну в Ираке, массовая оппозиция ей в Западной Европе, да и в Америке, была несравненно интенсивнее, чем в 1999 году. Я не вижу более убедительного объяснения причин этого обстоятельства, чем усилившийся страх перед террористическим возмездием.

Комментировать быстро текущую политическую ситуацию уместнее в газетной статье, чем в книге. Отметим только, что, как показал опыт последних полутора десятилетий, даже с учетом значительных культурных подвижек, общественное сознание в странах Запада остается, совсем по Ф. Ницше, «человеческим, слишком человеческим». Оно трудно выдерживает испытание успехом, поддается иррациональной эйфории, испытывая ту же бессознательную тоску по драматическим событиям и острым эмоциональным переживаниям, какая была характерна для поколения belle йpoque в преддверье Первой мировой войны (см. подраздел 2.8.2). Культура все еще не выработала достаточно эффективных внутренних противовесов, которые могли бы заменить соразмерное сопротивление геополитической среды, а следовательно, человечество пока не доросло до бесполюсной самоорганизации мирового сообщества.

Одним из важнейших параметров антропогенного кризиса является его глубина. Чем больше объем ресурсов для экстенсивного роста и чем, следовательно, дольше не поступает отрицательная обратная связь от среды, тем прочнее выработанные стереотипы деятельности и меньше шансов на успешное разрешение кризиса [Люри Д.И., 1994]. В итоге может окончательно обнажиться синдром Homo prae-crisimos («хлеба и зрелищ»), который не раз в истории предварял крушение процветающих цивилизаций.

Повторим, драматизм состоит не только в умножении человеческих жертв. Растущие «знания массового поражения» (Б. Джой), освобождаясь от контроля государственных и прочих формальных органов, либо будут компенсированы революцией в сферах гуманитарной культуры и психологии, либо приведут к такому снижению устойчивости глобальной цивилизации, при котором сползание к пропасти станет необратимым.

Но вернемся к опыту «оптимистических трагедий». В период катастрофы срабатывает закон поляризации , о котором рассказано в разделе 2.1. Напомню, одни реагируют самоубийствами, умственными расстройствами, ожесточением и социально-нравственными патологиями; другие – напряжением творческих сил и «альтруистическим перевоплощением». В тех случаях, когда позитивно акцентуированной части населения удается сыграть решающую роль, общество выходит из горнила преображенным.

Сравнивая состояния культуры до и после антропогенных кризисов, мы замечаем, что успешное преодоление кризиса каждый раз обеспечивалось комплексом сопряженных изменений по всем выделенным ранее параметрам.

· Возрастала удельная продуктивность технологий – объем полезного продукта на единицу вещественных и энергетических затрат. Это типичный признак перехода от экстенсивного к интенсивному развитию: при монотонном увеличении массы потребляемых ресурсов эффективность их использования снижается [Люри Д.И., 1994], а более совершенные технологии обеспечивают «рост КПД общественного производства или, что то же самое, уменьшение приведенных энергозатрат на единицу общественного продукта» [Голубев В.С., Шаповалова Н.С., 1995, с.69].

· Расширялась групповая идентификация, усложнялись организационные связи, росла внутренняя диверсификация общества. Как внутреннее разнообразие влияет на удельную эффективность производства, мы обсуждали в Очерке I, ссылаясь на работу выдающегося экономиста и социолога Ф. Хайека [1992]. В настоящем очерке (разделы 2.5 и 2.6) отмечена зависимость от этого параметра экологической и геополитической устойчивости общества. Все это частные выражения общесистемного закона Эшби, который подробнее анализируется в Очерке III.

· Увеличивалась информационная емкость мышления – когнитивная сложность, охват отражаемых зависимостей и т.д. Обсуждению опосредованной связи этих интеллектуальных качеств со сложностью технологий и социальных отношений посвящены разделы 2.4 – 2.6.

· Совершенствовались приемы межгруппового и внутригруппового компромисса – система культурных ценностей, мораль, право, методы социальной эксплуатации, цели и формы ведения войны; в итоге политические задачи, как и хозяйственные, могли решаться ценой относительно меньших разрушений.

· Тем самым складывались условия для нового роста населения, а также социальных потребностей и притязаний, и… начиналась дорога к следующему эволюционному кризису.

* * *

Авторы книги [Арманд А.Д. и др., 1999] убеждены в большей эффективности послекризисных состояний системы по сравнению с докризисными состояниями, «хотя критерии этой эффективности еще предстоит сформулировать» (с. 49). Думаю, мы уже готовы к тому, чтобы указать такие сравнительные критерии, используя категориальный аппарат теории систем и синергетики.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.