ГЛАВА IX ПЕРСЕЙ И МЕДУЗА
ГЛАВА IX ПЕРСЕЙ И МЕДУЗА
Иногда мы смотрим на нечто красивое с ощущением, что это может нам повредить. Мы восхищаемся этой красотой, но без радости. Впрочем, слово «восхищение» здесь неуместно: скорее мы «почитаем» предмет или существо, чья притягательность оборачивается для нас отвращением. Произнеся слово «почитание», мы возвращаемся к Венере. Существует также высказывание Платона об отказе различать красоту и испуг.[1] И тогда нам приходит на ум слово «оцепенение»: оно мешает нам спасаться бегством от того, чего нужно избегать, и заставляет «почитать» даже сам страх до такой степени, что мы, с риском погибнуть, предпочитаем его нашей собственной безопасности.
Такова история Медузы: три чудовища обитали на дальнем Западе, за пределами мира, на границе Ночи. Два из них были бессмертны — Стено и Эвриала. Третье было смертно и звалось Медузой. Вместо волос у них были змеи, вместо зубов — клыки наподобие кабаньих; руки их были из бронзы, а крылья из золота. Глаза их злобно сверкали. И кто бы ни встретился с ними взглядом, бог или человек, он обращался в камень.
У царя Аргоса была дочь-красавица, которую он безмерно любил. Она звалась Данаей. Оракул предрек, что, если она родит сына, тот убьет своего деда. Потому царь заключил дочь в подземный чертог с бронзовыми стенами.
Зевс проник к ней под видом золотого дождя. Так родился Персей. Царь горько плакал. Он вышел на морской берег. Он приказал посадить Данаю с ребенком в деревянный сундук и бросить его в море. Сундук попался в сети рыбаку. Тот взял к себе мать с сыном и воспитал ребенка. Случилось так, что тиран Полидект влюбился в Данаю и возжелал овладеть ее телом. Персей сказал тирану, что, если тот повременит со своим желанием, он подарит ему голову чудовища с женским ликом.
Горгона (Медуза) убивала своим взглядом. Тот, кому удалось бы спрятать в мешок эту голову с убийственным взглядом, получил бы священное звание «повелителя страха» (mestor phoboio).[2] Какое же лицо было у Медузы? Оно было широким и круглым, как львиная морда, с расширенными застывшими глазами, с густой гривой волос, вздыбленных и извивающихся, словно тысячи змей, с бычьими ушами, с разверстым ртом, где торчали страшные кабаньи клыки. Язык ее высовывался наружу и свисал на щетинистый подбородок.
Персей знал, как выглядит Медуза; он схватил свое копье, надел на руку щит и пошел навстречу смерти. У западной окраины мира он повстречался с Граями;[3] их также было три, и они делили один зуб на троих, передавая его из рук в руки, когда пожирали добычу. И глаз у них был один на троих, и они передавали его одна другой, чтобы видеть то, что они пожирали.
Персей ринулся на них, вырвал этот единственный глаз, схватил] единственный зуб, узнал тайну нимф. У нимф он похитил четыре волшебные вещи, охранявшие от смертельного взгляда Медузы. Первой из них была кипёё — шапка бога мертвых, сшитая из волчьей кожи и делавшая человека невидимым (ибо смерть «накрывает живых капюшоном мрака»). Второю были крылатые сандалии, позволявшие в единый миг облететь весь мир, вплоть до подземных его обиталищ. Третьей была kibisis — сумка или, вернее, мешок для отрубленных голов. И наконец, последней был harpe — узкий острый серп, тот самый, который послужил Крону для кастрации его отца.
Персей достигает жилища Медузы. Он принимает все предосторожности, чтобы избежать ее взгляда. Во-первых, он решает проникнуть в страшную пещеру ночью, когда уснувшие Горгоны смыкают веки. Затем, когда он входит в темный грот, он устремляет взгляд в сторону, противоположную той, где может находиться Медуза. И наконец, он протирает свой бронзовый щит.
Так Персей избежал взгляда на Медузу в тот миг, когда напал на нее: он глядел в свой щит, как в зеркало. Увидев свое отражение в этом щите, Медуза в ужасе окаменела сама.
Тогда Персей, все еще не снимая волшебной шапки (кипёё) И по-прежнему устремляя взгляд в темную глубину пещеры, поднял свой серп. Он отсек голову женщины с женским ликом. Глядя в сторону, он на ощупь схватил голову Горгоны-Медузы и бросил ее в свой kibisis. Персей преподнес голову богине — покровительнице города Афине, которая прикрепила ее в центре своей эгиды (щита).
Три Горгоны — чудовища-отшельники, иначе не скажешь. Они обитают вдали от богов и людей, на краю мира, не только на границах ночи, но на границе земли и моря. Когда приходит время, они предшествуют смерти.
Горгона произвела на свет волка с пятьюдесятью головами, бронзовоголосого Цербера, сторожа «гулких обиталищ» (echeentes domoi) Персефоны. Две женщины, знаменитые в греческом мире, одна «похищенная», другая «похищающая», — сестры. Это Елена и Персефона.
В истории древних греков похищение (и по причине любви, и по причине смерти) стало разделяться на eros и pothos довольно поздно. Pothos — это не сожаление и не желание. Pothos — и простое и трудное понятие. Когда человек умирает, его pothos рождается у оставшегося в живых: он непрестанно посещает его мысли. Имя (опоша), образ (eidolon) умершего навещают души живых и возвращаются в свое невидимое, нежеланное обиталище.
Нечто подобное происходит и с тем, кто любит: имя и образ предмета любви тревожат душу и проникают в грезы и сны влюбленного с таким же неуловимым и неодолимым упорством, вплоть до того, что заставляют вздыматься фаллос спящего в момент его любовных грез.
Существуют три крылатые фигуры — Гипнос, Эрот, Танат. Сегодня люди различают сон, иллюзию (видение) и призрак. В Древней же Греции они составляли одну, единую способность, одновременно и неосязаемую и всепроникающую, посещать душу человека. Эти три крылатых божества повелевали одним и тем же похищением, не связанным с физическим присутствием и социальным статусом. Персефона, похищенная повелителем ада, и Елена, похищенная троянцами, являют собой жертвы одного и того же похищения, где смешаны воедино сон, желание и смерть. Слово harpyes происходит от глагола harpazein (похищать). Сирены и гарпии — одинаково грозные силы, уносят ли они во сне, похищают ли в желании или пожирают в смерти. Сон — тот же бог, даже более могущественный, чем смерть и желание.
Образ грезы возвышается тогда во сне. Это гипноз Гипноса. И если даже прерывистый сон осенен грезою, то какая «великая греза» осеняет вечный сон смерти?! Какой великий образ посещает лежащего в могиле?!
Третий фрагмент Алкмана еще более точно определяет сходство этих трех трудноразличимых сил: «Желание (pothos), которое обессиливает все члены (lusimeles), делает взгляд женщины еще более изнуряющим (takeros), нежели Гипнос и Танатос».[4] Этот эротический, гипнотический и «танатический» взгляд и есть взгляд Горгоны, повергающий в оцепенение.
Этот взгляд и составляет тайну римских фресок.
Древние римляне очень боялись чужого прямого взгляда, приписывая ему магическую недобрую силу (invidia). По верованиям древних, глаз, который видит, бросает свет на видимое. Взгляд и то, что он видит, встречаются на полдороге — как атомы взгляда и атомы сада в проеме узкого окна в истории Цицерона и архитектора Веттия Сира. И так же, как древние римляне делили любовное поведение на активное и пассивное, так и активное, пристальное разглядывание казалось им жестоким, сексуальным, злонесущим. Взгляду, который несет страх, Горгониеву, цепенящему взгляду отвечает внезапный ночной мрак. Мифы отражают эти злонамеренные, пугающие, убийственные, цепенящие взгляды. В романе Апулея чиновники понуждают рассказчика поднять покрывало, которым накрыты три трупа. Он отказывается. Тогда чиновники приказывают ликторам схватить рассказчика за руки, заставить его снять покрывало и смотреть. Рассказчик, пораженный недвижностью и пораженный испугом, произносит про себя obstupefactus — слово, которое наилучшим образом определяет позы и лица на римских фресках. Затем рассказчик продолжает: «Я замер (fixus) в той же позе, в какой снял саван, похолодев, как камень, и уподобившись статуям или колоннам театра. Я словно попал в ад».[5] Человек obstupefactus превращается в imago — изображение на могиле. Взгляд Дианы, застигнутой в лесу, во время купания, превращает нескромного соглядатая в оленя. Медуза в своей пещере на краю мира убивает, подняв веки. В «Исходе» (XXXIII, 20) сам Бог говорит Моисею: «Non poteris videre faciem meam, non enim videbit me homo et vivet» (Лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых). Смотреть прямо в лицо запрещается. Смотреть на солнце — значит сжечь себе глаза. Смотреть на огонь — значит опалить себе лицо. Тиресий — человек, увидевший сцену первого соития, ставший одновременно и мужчиной и женщиной,[6] членом мужчины в лоне женщины, — ослеп. Увидеть женщину обнаженной или мужчину, готового к совокуплению, означает увидеть ту же сцену. В «Книге Левит» (XVIII, 8) этот аргумент, изложенный еще более сжато, звучит вполне ясно: «Наготы жены отца твоего не открывай (turpitudinem uxoris patris tui); это нагота отца твоего» (turpitudo patris tui). Тот, кто увидит Горгону Медузу, высунувшую язык изо рта, разверстого в rictus terribilis; тот, кто увидит женское лоно (зев наготы), как оно есть; тот, кто увидит «Цепенящее», тотчас застывает в окаменении (в эрек ции) — это и есть первая форма скульптуры.
В 1898 году в Приене, что в устье Меандра, напротив Самоса, два немецких археолога нашли при раскопках множество маленьких глиняных статуэток, вид которых крайне их озадачил. Это были грубо вылепленные женские фигурки; широкое плоское лицо переходило прямо в живот с зияюшим отверстием чрева и парой коротких ног. Оба «рта», и верхний и нижний, почти сливались. Это была жрица Баубо,[7] чревоголовая женская богиня. Olisbos (кожаный или мраморный фасцинус) также назывался по-гречески baubon. Как и Приап, этот языческий идол в женском обличье одновременно и пугает и вызывает смех.
Вот легенда Баубо: когда Деметра потеряла свою дочь Персефону, похищенную Аидом, она, в своем материнском горе, начала блуждать по свету, закутавшись с головы до ног в темный пеплос. Деметра пришла в Элевсин, но отказывалась от всего — от еды, от питья, от речи. Жрица Баубо сказала: «Ego de luso» (Я освобожу ее). Баубо задрала свой пеплос, обнажив чрево, и тем рассмешила Деметру. Так Баубо положила конец посту великой богини, и та согласилась принять пищу — kykeon, смесь вина, воды и муки, — которую приготовила для нее Метанира.[8]
Баубо показывает нам лицо-чрево, застывшее в terribilis rictus (устрашающий смех зарождения, невидимого для самцов). Описанное задирание пеплоса по-гречески называется anasurma. Anasurma Приапа, чей вздыбленный член приподнимает тунику, нагруженную фруктами, соответствует anasurma Баубо, которая своим жестом возвращает плоды земле (или, иначе, возвращает свое лицо земле, чьей повелительницей является Деметра).
Малый ребенок впервые видит окруженное волосами женское лоно, откуда он появился на свет. Открытая vulva повергает того, кто ее видит, в оцепенение эрекции. Таков миф о Горгоне, о Медузе, о Баубо. Цепенящее и Завораживающее близки друг другу.
Миф о Баубо — это миф о задранной одежде. Женское лоно, показанное другой женщине, вызывает смех. Это ludibrium. Сказать, что солнце встает, что цветы и злаки произрастают, что деревья обременены фруктами, значит сказать, что пенис стал фаллосом. Это значит: вот он — Фасцинус.
Прямому, уничтожающему взгляду отвечает уклончивый взгляд Римских женщин. Уклончивый, испуганный, стыдливый взгляд женщин напоминает о взгляде хитрого Персея, а также о запрете смотреть назад (миф об Орфее) и запрете смотреть прямо (миф о Медузе).
Всякий подглядывающий за богинями превращается в человека ночи — слепого или мертвого, либо в зверя.
И если взгляд на половой орган служит причиной изгнания во мрак желания, сна или смерти, нужно прибегнуть к уловке, которая спасет взгляд от этого цепенящего, смертоносного «столкновения» с тем, что не имеет имени. Нужно спасти себя с помощью отражения — на щите, в зеркале, на картине, в воде ручья Нарцисса. В этом, кажется мне, и заключается двойная тайна уклончивого (ибо он изображен на стене) взгляда римских женщин.
Караваджо, живший в первой половине XVII века, говорил: «Всякая картина — голова Медузы. Можно победить ужас изображением ужаса. Всякий художник — Персей». И Караваджо написал Медузу.
Завороженность означает следующее: тот, кто видит, больше не может отвести взгляд. Во встрече двух пристальных взглядов — как в мире людей, так и в мире животных — таится цепенящая смерть.
Маска Горгоны — это маска самой зачарованности; это маска, заставляющая окаменеть добычу перед хищником; это маска, что неодолимо влечет воина к смерти. Это маска, превращающая в камень живого человека. Это маска адского смеха с разверстым ртом, из которого рвется крик агонии в вакханалии Гадеса. Когда Еврипид описал буйную пляску вакханок Гадеса, он уточнил, что речь идет о пляске волков или диких псов, которых Лисса[9] заставляет кружиться под мелодию флейты, называемую «Испуг» (Phobos). Еврипид добавляет: «Это Горгона, порождение ночи, с ее цепенящим взглядом и стоглавыми змеями на голове» (Геракл, 884).
У Гомера Горгона смотрит и с эгиды Афины и со щита Агамемнона. По Гомеру, это лицо, устрашающее врага и сеющее смерть. Гомер говорит,[10] что лицо Ужаса сопровождается Испугом, Паникой и «Преследованием, что леденит сердце». В «Илиаде» голова Горгоны — это лик воинственной ярости (menos), несущий гибель врагу, это тройной смертельный клич во время атаки. В Спарте Ликург приказывал юношам,[11] выходящим из эфебии, носить длинные волосы, дабы казаться более мощными и «более устрашающими» (gorgoterous). Молодые воины-лакедемоняне отпускали длинные волосы и, умастив их маслом, разделяли на две пряди, чтобы они выглядели «еще ужаснее» (phoboterous).
В «Одиссее» (песнь XI), когда Улисс спускается в ад, толпа мертвых, объятая ужасом, издает вопль. Улисс признается: «Безумный страх, что Персефона пошлет мне, из бездны царства Гадеса, чудовище с цепенящим взглядом Горгоны, овладел мною». Тотчас Улисс отвел глаза и бросился назад.
Признание Улисса в «Одиссее» может дать нам ключ к разгадке тайны этой маски. Существует две маски — маска смерти и маска Phersu. Phersu в переводе с этрусского означает «носитель маски смерти».[12] Этрусское слово Phersu могло стать греческим Персеем. Имя Phersu обнаружено рядом с маской в так называемой гробнице Авгуров в Тарквиниях, которую датируют 530 г. до н. э.; то же имя написано рядом с kunee — шапкой из волчьей кожи, что носил Персей. Тогда этрусское Phersipnai может соответствовать греческому имени Персефона. У Апулея, когда Психея спускается в ад, драконы, «чьим глазам назначено вечно бодрствовать, никогда не закрываясь; чьи зрачки постоянно обращены к свету», внезапно устремляют на нее взгляд; Психея обращается в камень (mutata in lapidem). Это вечно открытые глаза трупов. Маска смерти — это маска трупа, закрывающая в агонии лицо живого. Таковы общие корни дурного глаза, глаза смерти, единственного глаза прицелившегося лучника. Воин натягивает лук, прищуривает один глаз, широко раскрывает другой и впивается взглядом в того, кому несет смерть. Этому единственному глазу соответствует либо отражающий взгляд единственного глаза вульвы, либо циклопический глаз фаллоса (щит-вульва или копье-фаллос).
В храме Ликосуры,[13] в Аркадии, справа от алтаря было вделано в стену зеркало. Молящийся видел в нем вместо своего лица мрачную, неясную (amudros) маску смерти. Греческое amudros служило определением призрака. В зеркале верующие видели в отражении собственную смерть. Зеркало Ликосуры отсылало живым образ смерти. Взгляд Медузы несет смерть тому, кто зачарован. В храме Ликосуры говорили, что вода зеркала ясно отражает лишь богов.
Lycosoura переводится с греческого как «святилище волков».[14]
Согласно верованиям древних, зеркала никогда не повторяют облик того, кто в них отражается; их темная вода (зеркала, как и Щиты, делались из бронзы) всегда отсылает человека к иному, а не реальному миру. Зеркало — это загадочный единственный глаз. Мужчина и женщина, глядящие друг другу в глаза или в единственный глаз полового органа каждого из них, суть зеркала. Так любовь, когда она порождает плоды, порождая детей, порождает «отражения родителей», которые умножают род человеческий; эти отражения переживают их самих и воспроизводятся в них самих, как отражения. Именно в этом смысле коитус — это первое зеркало, прародитель отражений.
Психея созерцает невыносимую красоту мужчины, которого обнимает каждую ночь во тьме. Ибо невыносим фасцинус взгляду женщины. Как невыносима для силы мужчин зачаровывающая эрекция. Ибо тотчас эрос и психея исчезают. Ибо тотчас Эрот, cтав птицей, вылетает в окно и садится на ветвь кипариса.
Реальное присутствие не видимо никому, если не считать единственного, циклопического взгляда воздетого фасцинуса. Нам подтверждает это грубоватый стих Марциала: «Мой таран глух (mentula surda), но хоть он и одноглаз (lusca), видит он прекрасно (illavidet)».[15] Желание «оскорбляет» реальность. Единственный глаз греков, Циклопа, Фасцинуса — это реальное, которое проникает в то, что реальность отвергает. Марциал говорит, что глухой (surdus) глаз фасцинуса видит. Более, чем глухой, — «нелингвистический», «неграмотный» (illiteratus), добавляет эпикуреец Гораций в своем VIII, очень странном, грубо-выразительном и крайне антистоическом эподе. Единственный глаз фасцинуса не способен прочесть человеческую речь: «Ты осмеливаешься, женщина, столетняя развалина с черными зубами, с изборожденным морщинами лбом, ты чьи иссохшие ягодицы (aridas nates) скрывают зияющую дыру, более омерзительную, чем зад (podex) коровы, готовой к случке (crudae bovis), ты осмеливаешься спрашивать меня, отчего член мой не вздымается (enervet)? Уж не думаешь ли ты, что ежели в твоем доме, на шелковых подушках (sericos pulvillos) разбросаны труды стоиков (libelli Stoici), мой член обязан уметь прочесть их? Уж не надеешься ли ты, что книги возбудят его? Что фасцинус мой (fascinum) от этого чтения воспрянет? Нет, ежели хочешь, чтобы он воздвигся высоко над моим презрительным лобком, соси (ore)!»