БУХТА БЛАГОПОЛУЧИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БУХТА БЛАГОПОЛУЧИЯ

Для девятнадцатиместного самолета, совершающего рейсы из Архангельска на Соловецкие острова, ветер слишком сильный. О ветре говорят потом, сначала важно врут: «Воздушное судно заправляется». Судна приходится ждать четыре часа в аэропорту Васьково. Универсальный пейзаж: пыльная площадь, глухая бетонная стена в причудливых разводах мочи понизу и однообразных похабных рисунках повыше, сортирная облицовка здания администрации, облупленная веселенькая мозаика с колбами и космонавтами. Главный городской аэропорт не здесь, отсюда летают в Вожгору, Койнас, Лопшеныу, Олему, Летнюю Золотицу. На Соловки. До Архангельска долгий путь поездом. На остановках вдоль вагонов снуют местные с дарами северной земли: пиво, эскимо, кока-кола. Раз попались пироги с рыбой. «Какая рыба-то?» — «Как „какая“ — путассу! Филе!» Зачем-то полчаса стоим у покосившегося бетонного навеса. В дождь туда набилось десятка два хмурых мужиков, над ними знак географии: «Платформа Миздрюки». Вокруг Миздрюков — ржавые вагоны, на каждом таинственная надпись, прерванная сварным швом: ЩЕ ПА. Никак по-французски. Как всегда в новых местах, примеряешь окружающее к себе, представляя возможные извивы судьбы, воображение тормозит с жалобным визгом: про жить и умереть в Поселке 23-го квартала. На остановке в Емце проводы с музыкой, «по последней, как говорится, на ход ноги», наказы наспех: «Дверь закрывай, комары налетят. Собачку корми, котят и крысу не забывай». Уходят под грохот большого транзистора. Проводницы осуждают «Да если б там мелодия была, я б сама слушала! А то ведь как сваи забивают, как сваи!» — «Сваи, сваи, точно сваи». На десять минут можно выйти в Коноше. Блеклая летняя полночь. Сорока годами раньше ровно это примерял к себе ссыльный Бродский: гигантские штабеля березовых стволов, длинное белое здание вокзала, состав из Воркуты, на западе — лимонный отсвет за вершинами сосен.

Соловки на четыре градуса севернее: в конце июня солнце в полночь стоит на ладонь над лесом. В полдень — немного выше, одинаково светло. Все видно в соловецкую ночь.

У Зосимо-Савватиевского монастыря — и со стороны морской бухты Благополучия, и со Святого озера — впечатляюще крепостной вид. Стены сложены из огромных валунов в ярких рыжих лишаях. Толщина — до семи метров, высота — до десяти, башни — до семнадцати. Никогда (как в случае с Кирилло-Белозерским) не понадобилась Соловецкая крепость для отражения иноземного врага. Не считать же фарсовый эпизод Крымской войны, когда британские фрегаты «Бриск» и «Миранда» захотели купить у монастыря продукты. Монахи не знали морской сигнальной азбуки и не поняли, о чем там машут флажками, тогда англичане попытались привлечь внимание холостым выстрелом. Монастырь ответил боевыми залпами, завязалась перестрелка. Английские ядра отскочили от валунов, и получилась героическая оборона.

Единственная настоящая битва на Соловках шла между русскими и русскими — когда монастырь, не принявший реформ Никона, выдержал восьмилетнюю осаду царских войск. Продержались бы и дольше: запасов зерна, грибов, сушеной рыбы масла хватало, работала мельница, из Святого озера поступала вода. Но был и предатель: монах Феоктист указал вход. Тех, кто не погиб в бою, казнили, тела выбросили на берег Долгой губы, где они вмерзли в январский лед, а весной растворились в Белом море.

Все на соловецкой земле кажется знаком и пророчеством. За два с половиной столетия до СЛОНа (Соловецкие Лагеря Особого Назначения) здесь убивали соплеменников и отказывали единоверцам в погребении. На иконе XVII века — основатели монастыря Зосима и Савватий. Между святыми — нечто трапециевидное, что истолковывается почему-то как улей, символ обшинножительства. На улей не похоже, пристальный взгляд легко различает окно с решеткой — еще одно пророчество о лагере? Впрочем, к XVIII столетию здесь уже были зэки. Политические наперечет, зато известные: автор «Домостроя» Сильвестр; агент Ватикана Никола де Мелло; потешный заместитель Грозного Симеон Бекбулатович; граф Петр Толстой, доставивший царевича Алексея из Италии в Россию на казнь; последний запорожский атаман Кальнишевский; двоюродный дядя Пушкина Павел Ганнибал; еще предок — лишенный имени фальшивомонетчик и смутьян «бывший Пушкин», четырнадцать лет просидевший и умерший в каземате № 19 под Иконописной палатой. До 1798 года не существовало тюремного помещения, узники содержались в кельях, во внутристенных казематах, в нишах крепостных стен. Традицию возобновил СЛОН: зэки были везде. Тоже известные: о. Павел Флоренский, Дмитрий Лихачев, Олег Волков.

Главный же знак соловецкого мучительства дан изначально, в видении о Секирной горе. Вот как это излагается в «Истории русской церкви»: «Раз Савватий пел с другом своим воскресную всенощную и вышел покадить крест, поставленный перед кельей. Неожиданно слышит он крик и вопль и в смущении спешит в келью сказать о том Герману. Оградясь крестным знамением, Герман идет на голос крика и видит только рыдающую женщину. „О чем ты так плачешь?“ — спросил он. „Я шла к мужу, — отвечала она, — и вдруг встретились мне двое юношей светлых, с гневом стали жестоко бить меня и говорили: бегите отселе, не для вас это место, сонмы иноков будут здесь славить Бога, — бегите, чтобы иначе скорая смерть не постигла вас. И мгновенно исчезли они“. Герман рассказал старцу, что узнал, и оба прославили Господа за Его дивную волю».

История, на редкость неприглядная, трактуется как предписание Соловкам быть местом богослужения, а не мирской жизни. Но не отодвинуть мысль о том, что за полтысячи лет предсказано: на Секирной горе будут сечь. Там и устроила штрафной изолятор. Стоим у подножия Секирки, слушая объяснения гида, который вдруг прерывает речь: «Не надо трогать цветы, вы ведь вырвали с корнем, зачем же?» Гид прав, но снова: как встроить в свои впечатления и ощущения трогательное отношение к незабудкам и кувшинкам в местах, где беззаботно убивали тысячи человек? На Соловках красиво и соразмерно. Безмятежные озера с окунями и налимами окружены елями, соснами, осинами, березами — все по-северному невысокое, домашнее. Аккуратный каменный очаг с решеткой для шашлыка — гид опытным глазом определяет: «Лагерная». Под ногами — кустики черники, брусники, голубели (языковой гибрид голубики с гонобобелем). Нет змей. Правда, комары — тридцать видов. Из зверья никого крупнее рыжей лисы и завезенной из Канады ондатры. Правда, человек. На морском берегу к воде выходят «танцующие березки» — диковинные волнистые деревья, словно декорации детского спектакля с нестрашной лесной нечистью. Стволы извилистых берез белые и кремовые — кажется, такой цвет называется палевым. Ах, маменька, вам нейдет палевый. Да все тут нейдет тому, что было! Какой же режущий диссонанс в соловецкой гармонии. Или такова и есть подлинная музыка этой земли, этой страны? Не хуже ведь она, хоть и не лучше других, отчего ж так исторически неудачлива и несчастна?

Нет больше на свете места, где исступленная легкая жестокость так неразделимо перемешалась с памятью о подвигах веры, с томительной природной прелестью, с рукотворным каменным величием. В Спасо-Преображенском соборе окна размещены асимметрично на разных уровнях, что создает неповторимый ритм.

Наклоненные вовнутрь стены и сужающиеся кверху грани центрального барабана дают иллюзию большей, чем есть, высоты. Но и по реальной высоте здесь помещались в три яруса нары тринадцатой карантинной роты. Редкостная акустика собора оборачивалась пыткой: люди сходили с ума от непрестанного круглосуточного шума, когда каждый звук и шорох оглушительно отдавался во всех углах.

Спасо-Преображенский собор, как все главное на Соловках, — творение игумена Филиппа, в миру Федора Колычева. Умный и умелый хозяин, Филипп понял выгоду солеварения и соляной торговли — монастырь стал крупнейшим поставщиком в России. Вели промысел наваги, сига, беломорской семги, ценимой гурманами и теперь соловецкой селедки. Полсотни из пятисот озер Большого Соловецкого острова соединили каналами в единую систему, завели рыбные садки. Началось каменное строительство. Когда Иван Грозный затребовал Филиппа к себе, сделав митрополитом Московским, тот повел себя самостоятельно и дерзко. Публично осудил террор Грозного, отказав ему в благословении, и уже через два года последовала ссылка, а еще через год Малюта Скуратов лично задушил первого и, по сути, единственного в русской истории иерарха, открыто пошедшего против власти. На Филиппе стояла соловецкая печать несчастья.

Об игумене Колычеве в монастыре рассказывают охотно, события же новейшей истории не то что замалчиваются, но не слишком проговариваются. Девушка-экскурсовод произносит в одно слово: лагерьособогоназначения. «Лесопосадки были осуществлены во времена лагеряособогоназначения». Понятно, что для нее это нерасчленимо, как некий иностранный — немецкий, допустим — сложносоставной термин, который положено в нужном месте произнести, не вникая в суть. Другая на вопрос о лагерных обстоятельствах с досадой, что перебили на интересном, говорит: «Знаете, я не люблю перемешивать историю». Кто ж любит, это она сама…

Лагерный раздел в исторической экспозиции соловецкого музея сделан усилиями Юрия Бродского, который впервые приехал на острова в начале 70-х, а потом уже и поселился здесь, женившись на соловчанке. Он написал подробную и добротную книгу «Соловки. Двадцать лет Особого Назначения», полную уникальных документов и фотографий. Я листал ее у Юрия дома, то есть не книгу, а рукопись: она вышла по-итальянски и по-польски, издать по-русски не получалось никак. Время не то. Бродскому прямо сказали: «Вы все чекистов обличаете, а кто у нас президент?» Лагерное прошлое Соловков коробит и церковь, и власть. Даже этот музейный раздел 1923 — 1939 годов собрались вывести за пределы монастыря и поселка — на Кирпзавод. Дивный парадокс: единственное капитальное здание на Соловках, не использованное для лагерных нужд, — тюрьма. Ее строили на территории бывшего кирпичного завода, но тут в предвидении войны лагерь упразднили.

Капитальных сооружений, помимо монастырских, на острове немного. Зато целы СЛОНовские бараки. Среди них, в окружении волнистых берез, у высокого деревянного креста — серый камень с серой надписью «Соловецким заключенным»: вот и все, чем отмечен Соловецкий лагерь на Соловецких островах.

В бараках продолжают жить, не очень-то задумываясь, что тут было прежде. Преемственность — не здешняя категория: до середины XX века не было коренного населения. Монастырь, в отличие от большинства материковых обителей, не обрастал жильем ремесленников и разнорабочих — сюда приезжали лишь посезонно. Лагерь же был лагерем: не до жизни. И сейчас-то на Соловках чуть больше тысячи постоянных жителей. Но то, что называется инфраструктурой, имеется: почта, банк, АТС. Барачное здание детского сада выкрашено небесно-голубым, а поверх размалевано дикими здесь готическими шпилями из братьев Гримм и пугающе похотливыми русалками простенках. В наш автобус, идущий на Секирку, подсаживаются школьники: на каникулах работают по расчистке межозерных каналов от бурелома. Подростки с ножовками, топоров им не дают, топор — серьезный и опасный инструмент. В поселке представлены все общепринятые социальные категории: от интеллигентов до бомжей. Малолетние побирушки рассказывают, что мать была учительницей, а теперь вот встать не может, всю разбило, нужны деньги на хлеб и контурные карты. С картами придумано неплохо, поэтическое вранье оплачивается щедрее. Машин на острове немного, но попадаются; кто-то живет в добротных домах красного кирпича, однако преобладает длинная серая доска: и давних основательных построек, вроде бывшей гостиницы «Петербургской», и лагерных бараков и служб.

В бараках — кафе, столь пышно переименованное из столовой с появлением стойки бара, промтоварный магазин, продуктовый. Все дороже, чем в Архангельске, цены почти московские. Традиция: в лагерной лавке, устроенной в монастырской часовне преп. Германа, цены были в полтора-два раза выше общесоветских. «Мне свеклы кило и майонез „Ряба провансаль“, две штуки», — «Ой, Сима, тебя не узнать, ты как туристка». Сима, в новом желтом, полыценно улыбается: «В Кеми брала». На дверях магазина — объявления об отправке судов. По маршруту Соловки — Кемь ходят «Печак», «Нерха», «Анна-Мария», «Савватий» — три часа ходу. Поездом от Москвы до Кеми — сутки. (В 20-е зэков везли девять дней, из Ленинграда — шесть: на всю дорогу по килограмму хлеба и по две селедки.) Через Кемь сюда добраться проще и надежнее, чем самолетом из Архангельска. Кемская пристань — отдельный населенный пункт с элегантным именем Рабочеостровск. Это Попов остров, где был Кемперпункт, пересылка: плоские камни без единого дерева, со стороны моря колючка, с суши высокий забор. Отсюда на Соловки зэков отправляли пароходами, бывшими монастырскими, для паломников: «Глеб Бокий» — бывш. «Архистратиг Михаил», «Новые Соловки» — бывш. «Соловецкий», «Нева» — бывш. «Надежда». За вычетом «Бокия», названного в честь куратора СЛОНа, переименования — скромные. Была еще баржа «Клара Цеткин» на буксире. По самим Соловкам географическая чистка прошла радикальнее. Озеро Белое назвали Красным, Крестоватое — Комсомольским, Игуменское — Биосадским, Святое — Кремлевским. После того как история, вопреки пожеланиям экскурсовода, перемешалась, уже и неясно — что правильнее. Уж очень режет слух бухта Благополучия.

От Кемского причала с которого в бухту увозили зэков, целы только сваи, настил сгорел в 2000 году. Здесь охрана играла в дельфина. С криком «Дельфин!» указывали на кого-нибудь из строя, тот обязан был сразу прыгать в воду, если замешкался — стреляли. Еще развлекались подсчетом чаек. Выбранная жертва должна была во всю силу легких кричать: «Чайка — раз! Чайка — два! Чайка — три!» — и так до обморока от надрыва. Не просто, не тупо, с выдумкой, с полетом. Народ-поэт.

Чайка вписана в историю Соловков. Начальник лагеря Эйхманс за убитую чайку отправлял в штрафной изолятор — на Секирку. Соблюдая экологическую осторожность — незабудки бы не растоптать, — поднимаемся на 70-метровую высоту Секирной горы, где в XV веке совершена была первая соловецкая экзекуция: ангелы высекли ни в чем не повинную жену рыбака. Утрамбованная дорога ведет к храму: церковь Вознесения стоит на самой вершине, видная издалека с моря, над куполом — стеклянный фонарь маяка.

Воспоминания дважды попадавшего в СЛОН Олега Волкова: «Для тех же, кто сидел на острове, не было страшнее слова. Именно там в церкви на Секирной горе, достойные выученики Дзержинского изобретательно применяли целую гамму пыток и изощренных мучительств, начиная от „жердочки“ — тоненькой перекладины, на которой надо было сидеть сутками, удерживая равновесие, без сна и без пищи, под страхом зверского избиения, до спуска связанного истязуемого по обледенелым каменным ступеням стометровой лестницы: внизу подбирали искалеченные тела». О «жердочках» известно из множества свидетельств. И о «комариках» — голого связанного человека выставляли на съедение комарам, всем тридцати соловецким видам. И о «вычерпывании озера» — на лютом морозе заставляли переносить ведрами воду из одной проруби в другую под окрики «Досуха! Досуха!» Как же изобретателен богоносец в святых местах. Что до лестницы на Секирной горе, то бывший зэк Михаил Розанов («Соловецкий лагерь в монастыре») и Юрий Бродский полагают и обосновывают, что регулярными такие казни не могли быть — возможно, один-два случая, которые обросли вымыслом. В этой добросовестной объективности — отдельный леденящий ужас. Особенно когда глядишь с лестницы вниз. Лестница на месте — ступени, кстати, деревянные: Волков на Секирке, к счастью, не был. К концам перил прибита доска: «Проход запрещен». Ну, слава Богу. С этой высоты глядел Максим Горький: «Особенно хорошо видишь весь остров с горы Секирной — огромный пласт густой зелени, и в нее вставлены синеватые зеркала маленьких озер; таких зеркал несколько сот, в их спокойно застывшей, прозрачной воде отражены деревья вершинами вниз, а вокруг распростерлось и дышит серое море».

Горький прибыл на Соловки в 1929 году, в такие же июньские дни солнцестояния: «Хороший ласковый день. Северное солнце благосклонно освещает казармы, дорожки перед ними, посыпанные песком, ряд темно-зеленых елей, клумбы цветов, обложенные дерном. Казармы новенькие, деревянные, очень просторные; большие окна дают много света и воздуха… Конечно, есть хитренькие, фальшивые улыбочки в глазах, есть подхалимство в словах, но большинство вызывает впечатление здоровых людей, которые искренно готовы забыть прошлое».

Где он был? Что за помрачение ума и таланта, которыми был наделен этот человек? Отчего не насторожила фальшь в глазах, если уж ее заметил? Ясно: дорожки, клумбы, отрепетированные вопросы — быстро и умело выстроенная очередная потемкинская деревня. Но ведь это же Горький — человек незаурядного дара проницания, ведающий жизнь и ее низы, как мало кто из бравшихся за перо. Есть верные свидетельства того, что он знал правду, а что подозревал ее — вне всяких сомнений. Наверное, наверняка он не мог сказать правду публично, но на своей высоте положения мог ничего не сказать. Однако благостные картинки Соловков соперничают со светлыми фресками и витражами его московского дома, подаренного Сталиным особняка Рябушинского на Спиридоновке. Не хочется думать, что в этом дело: дом Горького в Сорренто — немногим меньше и роскошнее, а уж вид из окна понаряднее. Да и не тот калибр этого человека — просто купить Горького не удалось бы. Тиражи и слава у него были мировые: так что почет — хоть и козырь, но вряд ли решающий. Он вернулся на родину своего родного языка и своего главного читателя — вот естественный писательский мотив, вернулся после сомнений и споров с близкими и с самим собой, зная, что жертвует и рискует многим. Шел всего лишь первый год советской жизни Горького, требовалось убеждать себя в верности сделанного выбора, глаз и ухо отсекали все то, что могло уколоть и укорить неправильностью совершенного поступка.

Психологически такая избирательность восприятия объяснима, понятна. Он переступил границу государственную и иные — и доказывал себе, что по ту сторону, где он теперь, все в порядке. Оттого и увидел с Секирной горы одно лишь благолепие, оттого смотрел на Соловки и на все большие советские соловки с птичьего полета. Да еще плакал все время от умиления — какая уж там точность взгляда сквозь линзу слезы?

«Суровый лиризм этого острова, не внушая бесплодной жалости к его населению, вызывает почти мучительно напряженное желание быстрее, упорнее работать для создания новой действительности». Каково в этом болезненном самозаводе писательское словосочетание — «бесплодная жалость»?

Олег Волков: «В версте от того места, где Горький с упоением разыгрывал роль знатного туриста и пускал слезу, умиляясь людям, посвятившим себя гуманной миссии перевоспитания трудом заблудших жертв пережитков капитализма, — в версте оттуда, по прямой, озверевшие надсмотрщики били наотмашь палками впряженных по восьми и десяти в груженные долготьем сани истерзанных, изможденных штрафников».

Горький не захотел увидеть этих ВРИДЛО — «временно исполняющих должность лошади», зато посмотрел и послушал в бывшей трапезной для богомольцев концерт силами заключенных: Россини, Венявский, Рахманинов, Леонкавалло. На Соловках Горький обосновал привилегированность «социально близких» уголовников по сравнению с «врагами народа»: «Рабочий не может относиться к „правонарушителям“ так сурово и беспощадно, как он вынужден отнестись к своим классовым, инстинктивным врагам, которых — он знает — не перевоспитаешь». И подвел итог: «Мне кажется, вывод ясен: необходимы такие лагеря, как Соловки».

Статус писателя в России потому и был так высок, что его спрашивали обо всем, всему лучшему в себе были обязаны книгам, как сказал тот же Горький, но время от времени (подобно Василию Розанову, возложившему именно на писателей вину ни больше ни меньше — за революцию) и спрашивали за все. Оттого Волков не прощает и Пришвина, посетившего Соловки вслед за Горьким: «Лакейской стряпней перечеркнул свою репутацию честного писателя-гуманиста».

Михаил Пришвин тоже поднимался на Секирку, любовался видом, нашел метафору («остров как решето»), а в окончательных выводах пошел даже дальше: «Мне бы очень хотелось, чтобы в будущем здесь, в Соловках, устроился бы грандиозный санаторий для всего Севера… В будущем доктора не станут всех посылать на южные воды и виноград, а в ту природу, в ту среду, где человеку все понятно, близко и мило».

Доктора сами решали, кого куда посылать. Как раз в те времена, когда замечтался Пришвин, комиссия ГПУ проверяла на Соловках «деятельность надзорсостава и медперсонала»: «Одного неумершего доктор Пелюхин направил в могилу, но „покойник“ начал как бы вылезать из могилы, а санитары сказали, что доктор лучше знает, жив ты или умер».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.