ЭНСК. ВЕСЕЛЫЕ РЕБЯТА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭНСК. ВЕСЕЛЫЕ РЕБЯТА

За две трети столетия до появления Академгородка Новосибирск возник именно там, где возник, согласно законам будущих советских шестидесятников, — таковым по сути своей был тогдашний физик-лирик, инженер и писатель Николай Гарин-Михайловский. На прокладке Транссибирской магистрали в начале 90-х годов XIX века он руководил изыскательской партией и выбрал место для железнодорожного моста через Обь. В пятидесяти километрах к северу по реке стоял город Колывань, перевалочный пункт Московского тракта, богатый и даже отчасти каменный, — редкость для деревянных сибирских городов. Колыванские купцы со всеми основаниями надеялись, что мост перекинут у них, но Гарин решил его строить в глухом бору. Колыванцы изумились и предложили огромную взятку, которую Гарин отверг. Выбранное им место неподалеку от сельца Кривощеково было ничем не примечательно, кроме того, что находилось ровно на 55-й параллели.

Единственный мотив — пифагорейская красота цифры. Колывань добавляла полградуса и красоту нарушала. Доводы практического разума Гарина не поколебали, он уехал и возникший вокруг моста Новониколаевск — будущий Новосибирск — впервые увидел только через семь лет, в 1898-м, по пути в Корею, куда отправился за сказками.

«Город — никогда не плох. Город — святыня, потому что он „множество“». Эта сильная мысль Розанова додумывается в разных городах, являющих собою стечение тысяч ноль и усилий. Зрительно: средоточие направленных в одну точку стрел, как на военных картах. Возникший таким множественным образом конгломерат не может быть случаен, неверен, зряшен, «плох». На стрелах — даты и имена: потоки тех, кто, накатывая волна за волной, ваял город. Город как цельность проходит скорее по части скульптуры, а не архитекторы. Не строится, а лепится. Так вылепилось в 30-е конструктивистское нечто, призванное стать правильным, освобожденным от прошлого, городом без лица — Новосибирск, Энск.

В безымянности сокращенного самоназвания конечно, ирония, но в еще большей степени — гордыня. Так приподнимает себя до некоей вообще поэзии автор анонимного сборника стихов — быть может, оттого, что больше гордиться нечем. Энск сразу поставил себе две пятерки, расположившись на своей широте, — ив качестве незыблемого отличника успокоился насчет обретения индивидуальности. По сути, дело было сделано. Тем более что силы, брошенные сюда в 30-е, понимали строительство столицы Сибири как задачу не локальную и даже не общегосударственную, а коммунистически-космическую. Не до городского лица, когда меняется облик земного шара.

Вдохновляло гностическое ощущение пластичности бытия, на практическом уровне — мичуринское. Советское общество к 30-м годам состоялось, воспринималось как несомненная данность, но осознавало себя незавершенным, несовершенным — требовалось развитие вширь (мировая революция, забота о дальнем, как у Мандельштама: «… Покуда на земле последний жив невольник») и вглубь (германовский Лапшин «Ничего, вычистим землю, посадим сад и сами еще успеем погулять в том саду»). Окружающий мир представал как проект, который следовало воплотить — что важно, воплотить с нуля. У Заболоцкого: «Когда плоды Мичурин создавал, /Преобразуя древний круг растений, /Он был Адам, который сознавал/Себя отцом грядущих поколений». Величие конечного результата казалось полностью зависящим от творческого энтузиазма исполнителей. Платонов: «Всякая система работы — лишь игра одинокого ума, если он не прогревается энергией сердца всех работников». Мир можно соорудить сызнова, а что необходимо — наладить, проявив выдумку и терпение. В этом смысле жена не отличается от паровоза: «Да ничего, она умильная… Может, потом застервеет… — Не застервеет: воспитаем, отрегулируем». Платоновские герои «создают себе нужную родину на месте долгой бесприютности».

Вот они, главные слова — «нужная родина».

Здания, которые понастроили вдоль Красного проспекта конструктивисты, возведены для чего угодно, кроме того, чтобы в них уютно жить и спокойно работать. Новосибирский гений места архитектор Крячков (больше тридцати строений) и его коллеги поставили в центре города то, что может занимать, удивлять, поражать, но не радовать. Как бы узнать, радовались ли они сами, сооружая «Стоквартирный дом», Крайисполком, Сибревком, Госбанк, Городской торговый корпус?

Объектом внимания становится все, что не развалилось с течением времени: сказывается подспудная зависть человека к вещи — нам такой сохранности не дано в любом качестве. На обрубок римского водопроводного желоба глядишь с трепетом, никакого Пантеона не надо. Почтительно входишь в жилой «Дом с часами», Красный проспект №11, «единственное в городе сооружение галерейного типа, ставшее визитной карточкой города», — и внезапно понимаешь, что попал в барак, только шестиэтажный. Не нужно врать, это барак, он не галерейного, он галерного типа.

По верхнему периметру зала ожидания вокзала «Новосибирск-Главный» — балюстрада: галерея с гостиничными номерами. Внушительно, но номера без сортиров, и командированные в исподнем идут по нужде на виду у пассажиров. Внизу дивно переместились статуи. Ниши, в которых они стояли, пустуют, а скульптуру перенесли на перрон, и теперь поезда встречает полный парковый комплект: девушка с книжкой, школьник со скрипкой, пионерка в салюте, младенец с флажком.

Поездов много, только на Москву — восемь свой через Тюмень и Киров, и транзитом — томский, кемеровский, иркутский, хабаровский, владивостокский, улан-баторский, пекинский. Большие деньги в Новосибирске делаются на перевозках и торговле. Так было изначально. Полезных ископаемых тут нет, из заметных промышленных изделий на память приходят магнитофоны «Комета» и «Нота», электробритва «Бердск». В 65-м фабрика «Соревнование» стала выпускать плащи «болонья», с руками не отрывали. 80-е отмечены сибирской пепси-колой, местным «кубиком Рубика», наборами мягкой мебели «Муза», лучше не вспоминать. С одной стороны, на Москву восемь поездов, с другой — дорога двое суток. География помогает жить вольнее. Здешние наместники и наиболее смышленые жители знали это всегда. Новосибирск — сам столица. Соперники — Красноярск, Омск — отпали даже формально: после указа о федеральных округах вопрос о сибирской столице решен окончательно. Город приосанился. В ресторане гостиницы «Сибирь» — «традиционное русское ассорти из копченой рыбы, устриц и осьминогов». Как часто водится в России, своего словно стесняются, хотя за окном — Обь без осьминогов, но со стерлядью, осетром, нельмой, тайменем. На рынке — жемчужные горы кедровых орешков, завалы сушеных белых грибов, облепиха, клюква. От пуза барсучьего жира — впрочем, это от бронхита, воспалений легких и пр.: «С горячим молочком, по ложечке, по ложечке, все как рукой». А вот «Тарол Волкова» — меткие гранулы в пакетике: «Тут оболочка вкусная, таракан ее ну очень любит. А как съест, понимаете, у таракана поднимается температура тела и он умирает». Как же, в Хиросиме небось выжил. «Возьмите тогда мелок от тараканов, тоже очень хороший». Мелок называется «Машенька», знал бы Набоков.

Народ приветливый, как и обещает современный путеводитель: «Не стесняйтесь обратиться с вопросом к местным жителям — ив городах, и в деревнях люди всегда славились гостеприимством. После постепенного исчезновения из обихода распространенного в советское время обращения „товарищ“ в области пока не установились новые нормы обращения. Поэтому вы вполне можете начать свой вопрос с обращения „девушка“, „молодой человек“ или неопределенного „скажите, пожалуйста“». Поздним вечером в баре гостиницы «Сибирь» взъерошенный мужчина донимает барменшу: «Скажите, пожалуйста, девушка, вы знаете, мой друг, вон сидит, у него мечта была, знаете, с сибирячкой познакомиться, ну не познакомиться, а вот время провести, чтоб с настоящей сибирячкой, как бы это сделать?» Барменша, не поворачиваясь, говорит: «Большое дело. Выйдите в вестибюль, они там сидят, сибирячки эти, и недорого».

В ресторане «Мехико» знакомят с поваром, ведут смотреть подсобные помещения в бывшем бомбоубежище, долго рассказывают о преимуществах принудительно-приточной вентиляции, после еды провожают до двери метровой толщины. С новым знакомым Сашей Ложкиным заходим в чистенькое кафе-мороженое «Баскин энд Роббинс». Играет радио, хорошенькая девушка за прилавком вскидывается: «Ой, послушайте тоже, я погромче сделаю». Тихонько подпевает:

А у тебя же мама педагог,

А у тебя же папа пианист,

Да у тебя же все наоборот,

Какой ты на хер танкист.

Песня кончается, девушка задумчиво говорит: «Я вот тоже одного знаю, мать у него сосудистый хирург, отец сосудистый хирург, а сам — просто страшное дело».

«Баскин энд Роббинс» — центр империи, правда бывшей. Напротив — часовня свт. Николая, напоминающая о том, что когда-то на новосибирскую столичность работала сама имперская конфигурация. На Красном проспекте к 300-летию дома Романовых поставили часовню, обозначающую географический центр России. После того как ее разрушили, на фундаменте постоял «Кузнец нового счастья», потом недолго — Сталин. Часовню восстановили в 93-м, но центр к тому времени сместился в неведомые места, где не то что имперских, вообще никаких следов нет.

Новосибирск возводили с впечатляющим размахом. Монументальной площади Ленина впору быть центром чего угодно, хоть бы и земного шара. Доминирует театр с огромным железобетонным куполом. Сцена рассчитана на тысячу человек: кем это и когда написаны такие «Аиды»? Внутри — деревянный амфитеатр, неожиданно напоминающий ренессансные театры Италии. На фоне красного бархата статуи — Гермес с Дионисом, амазонки, Дорифор, Эйрена с младенцем Плутосом и другие актуальные в Сибири персонажи: лихое безоглядное вписывание в мировой контекст. И разумеется, имперский охват: здание должно было объединить театр, цирк, планетарий, водную пантомиму и кино. Задумано, чтобы сквозь зал проходили демонстрации, которым махали бы из амфитеатра руководители и общественность. Двухтонная люстра. Трехтонный занавес. Нужная родина. Эту энскую безликость бесчеловечного масштаба — можно любить, ее и любишь как часть самого себя: не лучшую, вряд ли погордишься, но неотъемлемую, не скроешь.

Не по человеку скроенные советские города куда более выносимы, если они возводились на голом месте, а не шли свиньей по живому, сдвигая в небытие то прежнее, что не внедрялось, в вырастало. В этом смысле почти безгрешен исторически новенький Новосибирск, который мне показывает Саша Ложкин, архитектор, знаток и патриот города. В то время я еще не читал «Список разного звания лицам, самовольно заселившимся на боровом месте по обеим сторонам р. Каменки, впадающей справа в реку Обь, против села Кривошековского. Составлен по 6-е июля 1894 года» и не знал, что в перечне 347 первых новосибирцев значится крестьянин Костромской губернии Андрей Ложкин. О нем сказано: «Никаких занятий на железной дороге не имеет. Землянка на берегу р. Каменки (на двоих)». Таких в списке много. Ну ладно, «занятий не имеет» Алексей Бардаков, «дом старый», или Яков Голякин, «барак из горбылей от шпал», в землянке ютится Ложкин, но вот на что построил «дом новый, сосновый» Давыд Сердитов из Пермской губернии, «ничем не занимается»? Там был свой, заложенный еще авантюрой Ермака особый расклад авторитета и зажиточности. Эти люди (последний из ярких — расстрелянный здесь в 21-м барон Унгерн) отдаленно, но все же походили на тех, кто селился на американском Дальнем Западе, — минус полнота свободы, плюс полно начальства. В конце XIX века одним из кратковременных оазисов воли и шанса казались стройка моста через Обь и возникающий вокруг город. Свободой от начальства была география — необъятная, непредставимая, невыносимая география России, пустой от Урала навылет.

Такой делянкой свободы среди тайги — буквальной и метафорической — стал учрежденный в 1957-м и построенный в тридцати километрах к юго-востоку от города новосибирский Академгородок. Сейчас от него осталась легенда, то есть подлинная реальность. Что делалось по научной части в здешних исследовательских институтах — наверняка важно, хотя и непонятно, но гораздо важнее, что вся страна знала: здесь проходит большой КВН по научному обоснованию оптимизма.

Когда я поделился своими карибскими впечатлениями о «Веселых ребятах» со знатоками советской ностальгии — Сергеем Гандлевским и Тимуром Кибировым, даже они не вполне поняли: «Ну да, сплошной восторг, а ты раньше не знал? Почему, чтобы ощутить это, нужно посмотреть фильм на Багамских островах?» Так получилось, подтвердилась правота Шкловского с его теорией остранения.

Для того тоже снимал фильм Александров, сочиняли песни Дунаевский с Лебедевым-Кумачом, пели Орлова и Утесов — чтобы выйти с шумящей в ушах мелодией «Легко на сердце от песни веселой» на палубу теплохода, совершавшего в Карибском море круиз для участников славистской конференции, увидеть черных людей в белых штанах под кокосовыми пальмами, услыхать дребезжанье банджо, почуять запах чуть подгнившего задень манго на лотках вдоль причала. Такое, по выражению того же Шкловского, «обновление сигнала», усугубление нереальности происходящего — возвращало к некоей норме после безумия, бушевавшего полтора часа на телеэкране в салоне шлюпочной палубы. Без подобного радикального остранения трудно осознать явление «Веселых ребят», да и весь феномен советского оптимизма. Взглянуть со стороны — и изумиться кромешной чистоте позитивных эмоций.

Сам факт наблюдения изменяет наблюдаемый объект. Потому и полезно субъекту залезть на пальму в совершенно другом полушарии, чтобы не испытывать давления собственного опыта, чтобы не возненавидеть всех этих никогда не бывших на свете кумачовых лебедей, с одной стороны, а с другой — не возлюбить их слишком пылко как отзвуки своего неизвестно бывшего ли, но оттого еще более дорогого прошлого.

«Веселые ребята» — один из главных культовых фильмов советской эпохи. Александровская картина могла бы войти в призовую тройку — например, вместе с «Чапаевым» и «Семнадцатью мгновениями весны». Пожалуй, претендовала бы и на первое место: «Веселые ребята» стали предметом обожания и многократного пользования — то есть культом, даже без двух вспомогательных козырей. В фильме нет безусловного сильного героя — как Чапаев и Штирлиц, и нет идеи преодоления, нет катарсиса. В «Веселых ребятах» — ничего, кроме веселых ребят, то есть беспримесной идеи необоснованного святого оптимизма.

Поразительно, но снятая в 34-м году картина первая советская музкомедия — была в самом деле внеидеологична, там нет прославления доктрины или строя. Какие именно слова поет Утесов: «Нам песня — что — помогает?» Десять из десяти ответят: «Строить и жить». Но пастух Костя выпевает другие слова — «жить и любить», это потом песню отредактировали. Нет в первом варианте куплета «Шагай вперед, комсомольское племя», это потом добавили. Иной был первоначальный замах — мир менять, а если племя не комсомольское, то уж не шагай? Или не вперед? Забота была о всех племенах — карибских тоже. Под постороннее банджо удается расслышать первозданный текст, в других обстоятельствах слишком сливающийся с Гимном Советского Союза.

Услышать надо, ведь только внеидеологический оптимизм и стоит внимания:когда смеются по приказу — нет загадки. Как точно написал Кибиров: «Люди Флинта с путевкой обкома что-то строят в таежной глуши». Осмысленная романтика, идейно направленное веселье — все более или менее ясно. Но вот откуда бралась та ненагруженная эмоция, которую отчасти иронически, отчасти завистливо пытались возродить ранние шестидесятники, вроде Саши Зеленина из аксеновских «Коллег»: «Как хорошо, что земля — шар!», вроде героя фильма «Я шагаю по Москве»: «Бывает все на свете хорошо, в чем дело, сразу не поймешь». Однако постсталинские времена были уже декадансом оптимизма. В культуру хлынул поток искренности и лирики, неотделимой от грусти: «Опять мы с тобой повздорили… Молчишь, не глядишь и куришь все, тянешь свой „Беломор“». Правда, существовала принципиальная установка на разрешимость коллизий: произнесем «Давай никогда не ссориться» — и не будем. Но уже не казалось, что всего только и нужно — выйти вместе на лыжную прогулку в синих байковых шароварах. Жизнь сложна: «Смотри, даже солнышко хмурится», но все-таки: «Пусть в счастье сегодня не верится — не беда, не беда, давай навсегда помиримся, навсегда, навсегда».

Эдита Пьеха могла восклицать: «Человек идет и улыбается, значит человеку хорошо!» — но давала и разъяснение: «Может, он в свой город возвращается, может, путь зовет его большой». Идеологии нет, но ощущается потребность хоть в какой-то мотивации поступков и чувств, а не просто — «мы будем петь и смеяться, как дети».

Более того, в веселье отыскивалось прикладное назначение. «Чудо-песенка» Лядовой, в которой изрядную часть текста составляют свист и слова «Тара-тара-тара-тара-трам-па-пам», заканчивается прямым указанием: «И вот теперь я вам советую: ведь жизнь идет, летят года — не расставайтесь никогда вы с песней этою и пойте все ее всегда».

До разброда 60-х — в сталинистской эстетике оптимизм преобладал идейно нагруженный. «Привальная-веселая» Лебедева-Кумача: «Песня колет, песня рубит, песня с нами ходит в бой. Ох, не любит враг, не любит нашей песни боевой!» или полная щедрого задора песня Мурадели-Михалкова: «Оборона — наша честь. Дело всенародное. Бомбы атомные есть, есть и водородные!» На этом фоне выделяется ничем не замутненная радость «Веселых ребят». Если в «Чудо-песенке» слышна рекомендация психотерапевта, то в александровской комедии фигурируют не врачи, а пациенты.

В «Веселых ребятах» — явственные симптомы невротика: экстатичность, импульсивность, увлеченность идеей до умоисступления, хаотичность движений и высказываний, тотальная неадекватность. Речь идет не об эксцентрической неадекватности, на которой построены все комедии положения, но о мировоззренческой, когда отвергнутый влюбленный пастух не вешается, как кажется сначала, на дереве, а влезает на него, чтобы спеть в ветвях о том, «как хорошо на свете жить».

«Сердце, тебе не хочется покоя», — родным хрипловатым баритоном заводит Утесов, а за ним весь народ, и вдруг сердце сжимается от острого странного ощущения: что-то не так. Не может человек всерьез не желать себе покоя, самим Пушкиным приравненного к счастью.

Речь допустимо вести и о более тяжелых вариантах, чем истерический невроз: об извивах и фазах маниакально-депрессивного психоза — веселье без логического обоснования, некритическом отношении к действительности, неспособное представить негативное развитие событий. Если больной в состоянии осознать свою болезнь, но продолжает быть повышенно оптимистичен, то возникают сомнения в порядке ли лобные доли мозга, возможно, имеет место их недоразвитие, или травма, или опухоль. В «Веселых ребятах» и других памятниках эпохи — шизофренические симптомы так называемого нарушения порядка общественных кругов, когда социальная проблематика становится важнее и ближе, чем личные и семейные дела («жила бы страна родная, и нету других забот»). Установка на исключительность своей страны и народа преисполняет особым эгоцентрическим восторгом, безмерной верой в себя, чреватой как тиранией на всех уровнях — от семьи до государства, так и готовностью к жертве — кто бы этой жертвой ни оказался.

Павлик Морозов, Александр Матросов, Зоя Космодемьянская и множество других альтруистических невротиков созданы и воспеты сталинской культурой. Созданы и за это воспеты или воспеты и тем созданы — правильный порядок слов установить так же невозможно, как подлинный ход событий. Можно лишь попытаться понять, что лежало в основании общественного нездоровья — того бездумного оптимизма, который нашел высшее воплощение в «Веселых ребятах».

Смеховая стихия в этом фильме особая. Григорий Александров, съездивший накануне с Эйзенштейном в Штаты, много позаимствовал у Мака Сеннета, братьев Маркс, Ллойда, Китона, не говоря о Чаплине. Но часто у Александрова смех вызывают не трюки и ситуации, а сама наэлектризованная до болезненности атмосфера оптимистического подъема, когда челюсти сведены заранее и хохот возникает самопроизвольно, каскадом — как кашель в том же кинозале. Запад был поражен: «Москва смеется» (под таким названием «Веселые ребята» шли за границей). Чаплин говорил: «Американцы знали Россию Достоевского, теперь они увидели большие сдвиги в психологии людей. Люди бодро и весело смеются. Это — большая победа. Это агитирует больше, чем доказательство стрельбой и речами». Таково пропагандистское воздействие внеидеологических приемов, и зря Эйзенштейн называл фильм своего приятеля «контрреволюционным». Картина была вполне революционная — в том смысле, что воспроизводила дух преобразований: захотим сделать несправедливый строй справедливым — сделаем, скажем «давай никогда не ссориться» — помиримся. Безудержный восторг от себя и всего окружающего — крайнее проявление мироощущения, при котором все подчинено рациональному анализу и все вопросы имеют ответ. Как говорил Базаров Аркадию: «Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду?» Просветительская философия, уверенность в постижимости всех явлений — основа оптимизма, который мог принимать такие тревожно-причудливые формы. Утопических высей пытались достичь рациональными средствами, и на этом пути произошло смешение понятий: «жизнеутверждающий смех» стал жанровой принадлежностью не искусства, а самой жизни, из которой успешно изымалась всякая метафизика. Материалистическое (на словах, в мыслях, на деле) общество разделяло пафос позитивизма с режиссером Александровым, композитором Дунаевским, поэтом Лебедевым-Кумачом, пастухом Утесовым, домработницей Орловой и другими «веселыми ребятами». Гимн первой организации, в которую вступал советский человек, начинался словами: «Мы веселые ребята, наше имя — октябрята».

Справа и слева — институты Академгородка. Мы идем по проспекту Академика Лаврентьева со Светланой Павловной Рожновой, которая помнит здесь все в деталях, даже первый в СССР конкурс красоты, устроенный в 62-м в клубе «Под интегралом». Институтские параллелепипеды унылы: просто рабочие места. С какой-то фантазией построены лишь первые жилые дома, красновато-желтые, с виду уютные. Спасают деревья: множество дивных берез в самом Городке и по дороге сюда. Жизнь шла внутри, 60-е ориентировались на аскезу 20 — 30-х, и в конце концов, проклятые народом хрущебы — доведенный до отчаяния конструктивизм. Выдуманный физик из образцового шестидесятнического фильма «Девять дней одного года», недоуменно спрашивающий: «Зачем мне квартира?» — не совсем уж выдуман. См. «Понедельник начинается в субботу» бр.Стругацких. «К Стругацким относились с легкой иронией, но книги их были здесь в каждом доме», — говорит Светлана Павловна. Ирония понятна: так относится прототип к герою. Однако веселый и лихой оптимизм, порожденный знанием, да еще и знанием того, что всё можно узнать и всё узнаем вот-вот, если не к вечеру, то завтра, — в книжке Стругацких передан. Мимо стоящего в торце проспекта Института ядерной физики сворачиваем к легендарному клубу «Под интегралом», то есть к зданию столовой, где клуб размещался. Первый этаж называли Знаменатель, второй — Числитель. Тут шли неслыханные дискуссии — да весь Городок пользовался благами просторной географии: в 65-м, через полгода после снятия Хрущева, собирались, чтобы обсуждать «Кому вы доверяете по политической информации — ТАСС, Голосу Америки, Би-би-си, Пекину?» Или: «При каких условиях демократия является фикцией и как с ней бороться?» Или: «Зачем комсомол стране, зачем комсомол нам?» Вольная жизнь Городка оказалась короткой, как и все укороченные Прагой советские 60-е. Тут и Праги не дождались: в 59-м еще громили вейсманистов и морганистов в Институте цитологии и генетики («нет боевых товарищей мичуринского направления»), а уже в феврале 68-го погнали с работы тех веселых и находчивых, кто подписал письмо в защиту арестованных диссидентов. Вскоре прикрыли клуб «Под интегралом» — после мартовского фестиваля бардов, на котором вместе с Юрием Кукиным победил Александр Галич.

Навстречу, как рояль из кустов, выходит Леонид Боярский, основатель клуба «Сигма», конкурента интегральцев. Знакомимся, и Рожнова с Боярским немедленно вступают в спор, длящийся, как становится понятно, десятилетиями. «Понимаете, — апеллирует „Сигма“ к новому человеку, — их закрыли, конечно, грубо и несправедливо, но они сами пришли бы к концу через год-два: у них водка текла рекой!» — «У кого это водка текла рекой?!» Дискуссия в том самом стиле: сочетаются ли интеллектуальность и духовность с выпивкой? Доводы горячи, эмоции свежи. В конце 70-х на 55-ю стрит между Восьмой авеню и Бродвеем, в книжный магазин Мартьянова, организатора первого покушения на Ленина, приходил Коверда, убийца Войкова. Давние приятели не могли простить друг другу партийной принадлежности: Коверда был кадетом, Мартьянов — левым эсером. Они подолгу хрипло переругивались, стоя среди ящиков с отрывными календарями, отмечавшими даты тезоименитств, потом садились рядышком и ели из баночек фруктовые смеси.

В Академгородке говорят не просто «поехать в город», как принято повсеместно, но даже — «поехать в Новосибирск», начисто отстраняясь, обосабливаясь. В том числе во времени. В вестибюле Дома ученых, где выступали все знаменитости страны, и сейчас вывески кружков — языковых, музыкальных, коллекционерских. Время от времени — КВН. Та Стругацкая жизнь еще поддерживается геройскими усилиями, но кругом не только тайга, но уже и Силиконовая тайга — попытка ответа на калифорнийскую Силиконовую долину. Иная жизнь, в которой тоже понедельник начинается в субботу, но потому, что понедельник — каждый день. Будни не праздники, будни — будни. Их будничную цель простого внятного благосостояния, маленькую и непонятную, как чип, не разглядеть из космоса новониколаевских и академгородковских основоположников. В центровой гостинице Новосибирска — неоконструктивистской коробке недавней польской постройки — вечер с участием руководящих людей города. Пожилой проверенный оркестр в усах, лысинах, красных бабочках. В разгар танцев на эстраду поднимается губернатор и берет микрофон, у него приятный баритон, у него правильный кабацкий репертуар: «Как упоительны в России вечера…», «Когда простым и нежным взором…», «Призрачно все в этом мире бушующем», «Тормози, моя Зизи…», у него блаженная улыбка и томно прикрытые от занятия любимым делом глаза.

Среди танцующих пробираются высокие молодые люди в черном, шепчут на ухо избранным. Избранные поднимаются в номер местного олигарха, единственный в отеле четырехкомнатный «президентский» люкс. На низком столике — виски той марки, которую окружение олигарха называет не иначе как «Ваня Ходок», разновидности «блэк лейбл». В вазах — фрукты. Олигарх говорит только о футболе, увлеченно, со знанием дела, отмахиваясь от других тем. По отмашке помощника из соседней комнаты выходит струнный оркестр: две скрипки, альт, виолончель. Кое-как звучит Вивальди. Не очень важно как, потому что все четыре исполнительницы — юные, хорошенькие, в прозрачных пеньюарах на голое тело.

Господи, снова КВН. Вечный, неизбывный, не о нем ли писал Василий Розанов: «Милая русская привычка говорить, писать и даже жить не на тему. Вы не замечаете этого, что почти все русские живут не на тему? Химики сочиняют музыку, военные — комедию, финансисты пишут о защите и взятии крепостей, а специалист по расколоведенью попадает в государственные контролеры, выписывает из Вологды не очень трезвую бабу и заставляет все свои департаменты слушать народные песни». Они, извращенные временем, но по сути неизменные, физики-лирики: олигарх-футболист, бляди с Вивальди, губернатор на эстраде.

Тихо плывет над замирающим Энском, над мерцающей Обью, над сумеречной географией родины: «Как упоительны в России вечера».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.