VIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII

Казалось бы, выполнение этого последнего предложения не будет особенно затруднительным. Верно, придется при этом чем-то пожертвовать, но зато, может быть, мы будем в большем выигрыше и избегнем большой опасности. Но этого бояться – как бы не подвергнуть культуру еще большей опасности. Когда святой Бонифаций срубил дерево, которое саксы считали священным, то окружившие его ожидали ужасающего события как следствия такого святотатства. Оно не последовало, и саксы приняли крещение.

Если культура установила заповедь не убивать соседа, тобой ненавидимого, стоящего тебе поперек дороги или обладателя желанных благ, то это произошло, очевидно, в интересах человеческой совместной жизни, которая иначе была бы неосуществимой. Ибо убийца навлек бы на себя месть родственников убитого и глухую зависть тех, кто имел не меньшую склонность к такому насилию. Он, очевидно, недолго наслаждался бы своей местью или своим грабежом, а имел бы все шансы в скором времени также быть убитым. Даже в том случае, если бы он защищался от отдельного противника благодаря исключительной силе и осторожности, он был бы повержен объединением более слабых. А если бы такого объединения не состоялось, то убийства продолжались бы бесконечно, и кончилось бы тем, что люди сами себя истребили бы. Это было бы тем же положением между отдельными лицами, какое и сейчас существует между отдельными семьями на Корсике, вообще же продолжается лишь между нациями. Одинаковая для всех опасность ненадежности жизни объединяет людей в общество, отдельному человеку убийство запрещающее, но сохраняющее за собой право общественного убийства того, кто этот запрет нарушил. Тогда это – правосудие и кара.

Это рациональное обоснование запрета убийства мы, однако, людям не сообщаем, утверждаем, что этот запрет установил Бог. Мы, таким образом, отваживаемся на догадку о его замыслах и находим, что и он не хочет, чтобы люди взаимно себя истребляли. Поступая так, мы придаем культурному запрету совсем особую торжественность, но при этом рискуем, что выполнение закона будет зависеть от веры в Бога. Если мы воздержимся от такого шага и не будем больше приписывать Богу нашей собственной воли, а удовольствуемся лишь социальным обоснованием, то мы, правда, откажемся от преображения культурного запрета, но зато и не подвергнем его опасности. Но мы выиграем и нечто другое. Путем своего рода диффузии или инфекции характер святости, неприкосновенности – хотелось бы сказать потусторонности – распространяется с немногих больших запретов на все дальнейшие культурные установления, законы и предписания. Однако зачастую этот ореол святости им совсем не к лицу; часто они не только взаимно обесценивают друг друга, вынося, в зависимости от времени и места, противоположные решения, но и в остальном обнаруживают все признаки человеческой недостаточности. Легко различить, что является в них продуктом близорукой боязливости, выражением черствых интересов или следствием недостаточности предпосылок. Критический к ним подход в нежелательной степени снижает уважение и к другим, более оправданным, культурным требованиям. Неблагодарной задачей является точное определение границ между тем, чему способствовал сам Бог, и тем, что, скорее, вытекает из авторитета всесильного парламента или муниципального совета; и было бы, несомненно, полезнее вообще пропустить упоминание о Боге и честно признаться в чисто человеческом происхождении всех культурных установлений и предписаний. Вместе с обязательной святостью рухнули бы и окостенелость, и неизменность этих заповедей и законов. Люди поняли бы, что эти законы не столько для того, чтобы господствовать над ними, сколько для того, чтобы служить их интересам; у них создалось бы к ним более дружественное отношение, и они ставили бы себе целью не уничтожение их, а только улучшение. На пути, ведущем к примирению с давлением культуры, это было бы важным шагом вперед.

Однако наша речь в пользу чисто рационального обоснования культурных предписаний, т. е. их приведения к социальной необходимости, внезапно прерывается здесь одним соображением. Как пример, мы выбрали возникновение запрещения убийства. Но соответствует ли наше изложение этого запрещения исторической правде? Боимся, что нет: оно, скорее, кажется рационалистической конструкцией. Как раз этот отрезок истории культуры человечества мы изучили с помощью психоанализа и, на основании наших трудов, должны сказать, что в действительности было иначе. Даже у современного человека мотивы чисто рассудочные плохо справляются со странными побуждениями; насколько же бессильнее эти мотивы должны быть у человеческого животного первобытных времен! Может быть, его потомки и сегодня безудержно убивали бы друг друга, если бы среди убийств не было одного убийства, а именно – убийства праотца, вызвавшего непреодолимую, чреватую последствиями эмоциональную реакцию. Эта реакция создала заповедь – не убий, которая в тотемизме ограничивалась заместителем отца, позднее распространилась на других и еще и сегодня осуществлена не всецело.

Но согласно заключениям, которых мне здесь не надо повторять, праотец этот был прообразом Бога, образцом, по которому позднейшие поколения создали божественный образ. Таким образом, религиозное толкование верно – Бог, действительно, участвовал в возникновении этого запрещения; его влияние, а не социальная необходимость, создало запрещение. И перенесение человеческой воли на Бога вполне законно: ведь люди знали, что они насильственно устраняли отца, и из реакции на это злодеяние возникло намерение – впредь всегда уважать его волю. Таким образом, религиозное учение сообщает нам историческую правду, хотя и несколько видоизмененную и замаскированную; наше рациональное представление эту правду отрицает.

Теперь мы замечаем, что сокровищница религиозных представлений заключает в себе не только удовлетворение желаний, но также и важные исторические реминисценции. Какую несравненную полноту мощи должно давать религии это взаимодействие прошлого с будущим! Но, может быть, благодаря одной аналогии мы поймем что-то еще другое. Нехорошо отрывать понятия далеко от той почвы, на которой они произросли, но мы все же должны сказать о некой аналогии. Мы знаем, что дитя человеческое не может проделать своего развития в направлении к культуре, не проходя через то более, то менее отчетливую фазу невроза. Причина этому в том, что ребенок не может рациональной умственной работой подавить столь многие из непригодных для дальнейшего притязаний первичных позывов: он должен обуздать их актами вытеснения, за которыми, как правило, стоит мотив страха. Большинство этих детских неврозов стихийно преодолевается с ростом ребенка, особенно детские неврозы навязчивости. Остатки их позднее должно устранять психоаналитическое лечение. Точно так же следовало бы предположить, что человечество в целом в своем мирском развитии попадало в положения, аналогичные неврозам, и притом по тем же причинам: во время неведения и интеллектуальной немощи человечество приходило к столь необходимому для совместной жизни людей отказу от первичных позывов лишь под воздействием чисто аффективных сил. Следы процессов, происходящих в древние времена и сходных с процессами вытеснения, потом еще долго оставались в культуре. Религию можно было бы считать общечеловеческим неврозом навязчивости: как и у ребенка, она произошла из Эдипова комплекса, из отношения к отцу. Согласно такому пониманию вопроса, можно было бы предвидеть, что отпадение от религии должно произойти с роковой неумолимостью, характерной для каждого процесса роста, и что именно теперь мы находимся в центре этой фазы развития.

В этом случае наше поведение должно было бы последовать примеру разумного воспитания, которое не сопротивляется предстоящей перемене, а старается ей содействовать, в то же время умеряя насильственность ее прорыва. Разумеется, сущность религии не исчерпывается этой аналогией. Если, с одной стороны, она приносит навязчивые ограничения, какие приносит лишь индивидуальный невроз навязчивости, то, с другой стороны, она заключает в себе систему иллюзий, рожденных желаниями и с отрицанием действительности, что изолированно можно обнаружить только при аменции – блаженной галлюцинаторной спутанности. Все это, разумеется, лишь сопоставления, с помощью которых мы силимся понять социальный феномен; индивидуальная патология не дает нам в этом полноценной параллели.

Неоднократно указывалось (мной и особенно Т. Рейком), до каких деталей можно проследить аналогию религии и невроза принуждения и какое количество особенностей и судеб созидания религии можно объяснить этим путем. С этим хорошо согласуется и то, что набожный человек в высокой степени защищен от известных невротических заболеваний: восприятие общего невроза избавляет его от вырабатывания личного невроза.

Признание исторической ценности известных религиозных учений повышает наше к ним уважение, но не обесценивает нашего предложения изъять их из мотивировок культурных предписаний. Наоборот, при помощи этих остатков истории нам открывалось понимание религиозных тезисов как невротических пережитков: теперь мы можем сказать, что, наверное, настало время (как и в аналитическом лечении невротика) заменить последствия вытеснения результатами рациональной умственной работы. Можно предвидеть, что при этой переработке дело не ограничится отказом от торжественного преображения культурных предписаний и что всеобщий пересмотр кончится упразднением многих из них, но об этом едва ли стоит сожалеть. Поставленная перед нами задача примирения людей с культурой будет, таким образом, в значительной степени разрешена. Об отказе от исторической правды при рациональной мотивировке культурных предписаний нам жалеть не нужно. Ведь истины, содержащиеся в религиозных учениях, настолько искажены и так систематически маскируются, что люди в целом не могут признать их за правду. Здесь то же, что с ребенком, когда мы ему говорим, что новорожденных приносит аист. И этим мы говорим правду, скрытую под символом, так как мы-то знаем, что эта большая птица означает. Но ребенок этого не знает; ухо его улавливает только искажение, он считает себя обманутым, и мы знаем, как часто его недоверие к взрослым, его строптивость связаны именно с этим впечатлением. Мы пришли к убеждению, что лучше перестать говорить подобную, символически завуалированную правду и, приспосабливаясь к интеллектуальному уровню ребенка, не отказывать ему в ознакомлении с реальным положением вещей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.