Похождения бравого солдата Гашека во время третьей мировой войны
Похождения бравого солдата Гашека во время третьей мировой войны
30 апреля. Родился Ярослав Гашек (1883)
В мировой литературе очень немного подлинно великих эпосов и уж подавно мало героев, чьи имена сделались нарицательными. «Одиссея» («Илиаду» знают хуже и цитируют реже), «Божественная комедия», «Дон Кихот», «Робинзон Крузо», «Легенда об Уленшпигеле», «Мертвые души», «Похождения бравого солдата Швейка» и «Властелин колец». Русские могли бы к этому добавить дилогию о Бендере и булгаковский роман о Мастере, но в мире их знают хуже. Все великие эпосы были написаны о странствующих хитрецах и их туповатых спутниках. Одиссей со своей вечно пьяной и жрущей командой, сводящей на нет все его великие начинания, Алонсо Кихано с Панчой на осле, Уленшпигель с Ламме на осле же, Робинзон с Пятницей в лодке, Чичиков с Селифаном в бричке, Фродо с Сэмом и Швейк без ансамбля, сам, бля, один, бля. Это чрезвычайно показательный случай: у Швейка нет ни своего Одиссея, ни своего Дон Кихота, ни Робинзона, ни даже собственного путеводного Гэндальфа. Тут можно бы раскинуть какие-нибудь интеллектуальные спекуляции насчет автора, якобы сопровождающего Швейка во всех его странствиях пространными комментариями о том, что хорошо и что плохо, но, если от спекуляций отказаться, приходится признать, что в XX веке Швейку приходится разгуливать одному. Ведомый сделался главным героем, потому что все ведущие — от Одиссея до Чичикова — в этом путешествии сдохли бы уже в первых главах, несмотря на всю свою хитроумность. Пришли иные времена, взошли иные имена.
«Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны» — загадочный роман загадочного Гашека. Сегодня роман о Швейке перестал быть кладезем цитат для интеллигенции, настольной книгой призывника и утехой дембеля в его свободные минуты (впрочем, в армейских библиотеках эту книгу старались не держать, равно как и написанную по ее мотивам хеллеровскую «Уловку-22»). Да и вообще, сказать по чести, великие книги, чьи герои сделались фольклорными персонажами, читать очень трудно. Я искренне удивился, когда «Дон Кихот» по последнему опросу ЮНЕСКО получил лавры лучшего в мире романа. Можно перечитывать Толстого и Достоевского, не лишен увлекательности Тургенев, есть о чем поспорить с Мелвиллом и даже со Свифтом, по кускам хорошо перечитывать «Улисса», есть любители на Пруста, Кафку и Платонова, но покажите мне человека, перечитывающего «Дон Кихота», и я поклонюсь ему в ноги. Дело не в том, что эта книга временами натужлива и не смешна, барочно затянута и изукрашена, а просто в том, что все самое главное о герое и его спутнике там рассказано на двухстах страницах, разбросанных по обоим томам, и этого экстракта вполне довольно. Едва ли современный человек станет для удовольствия читать «Одиссею». Исключение составляет гениальная «Легенда об Уленшпигеле», которую автор этих строк искренне считает лучшей книгой на свете, но согласимся, что в большинстве своем великие романы-странствия из разряда актуального чтения перешли в разряд литературных мифов. Мы знаем, что это очень хорошо, но читать этого не станем.
Тем не менее «Похождения Швейка» — книга подлинно великая и заслуживающая серьезного разбора, потому что автор ее, сам того не понимая, набрел на довольно занятную литературную технику. Когда стиль адекватен материалу, все минусы обращаются в плюсы. «Швейк» — однообразная книга, но чего вы хотите от армейского романа? Он затянут, но и служба затянута; он груб и циничен, весь юмор тут вертится вокруг дерьма, часто собачьего, но и это на пользу; наконец, это самая правдивая в истории книга о войне, потому что на Первой мировой, описанной Гашеком, занимаются чем угодно, кроме войны, — и девяносто процентов любой армии действительно делают что угодно (чаще всего всякую ерунду), пока десять процентов убивают солдат противника и занимают города. Так что роман Гашека прекрасен еще и тем, что он параллелен заявленной теме, никак не пересекается с ней (из Швейка такой же солдат, как и из самого Гашека) и, как диктует истинная адекватность, все события в этом романе происходят в какой-то отдельной реальности, которая параллельна человеческим ценностям и целям, но никак с ними не пересекается. Разговоры о патриотизме, морали и Боге не вызывают тут ничего, кроме оглушительного хохота — и у персонажей, и, надо признать, у загипнотизированного читателя; лично у меня в этом романе две любимые цитаты. Первая — из проповеди фельдкурата Каца:
«Бог есть бытие… которое стесняться не будет, а задаст вам такого перцу, что вы очумеете!»
И вторая — реплика Швейка, узнавшего, что его вместе с поручиком Лукашем переводят на фронт:
«Так точно, господин обер-лейтенант, страшно доволен! Как это будет прекрасно, когда мы с вами оба падем на поле брани за государя императора и всю августейшую семью!»
Высоких чувств — блаженств и даже страданий — тут не может быть в принципе; даже мученика на церковной фреске здесь мучат именно тем, что вонзают пилу ему в задницу, а на лице его читается не ужас и не боль, а лишь туповатое недоумение: «Как же дошел я до жизни такой?» Все тут швейки, отличающиеся друг от друга только степенью идиотизма.
Вероятно, это первый роман в истории мировой литературы, в котором идей нет вообще, поскольку они существуют где-то очень далеко от своих якобы носителей; первый роман о тотальной бессмыслице — в самом буквальном значении слова, потому что одни смыслы скомпрометированы, а другие упразднены. Скучно читать книги представителей «потерянного поколения» — их авторы очень много пыжатся, представляя себя демоническими персонажами, жертвами эпохи, трагическими тенорами и «всякая такая вещь», как говаривал Окуджава, перечисляя неприятные ему явления. Ужасны эти окопные мальчики, тщедушные, с торчащими ключицами, злые на весь мир, начисто лишенные юмора и рассказывающие немецким проституткам в немецких же барах в голодное и непременно холодное время:
«А ты знаешь, как было там, под Верденом?! Фрицу, моему лучшему другу… знаешь, какой он был, Фриц?! Ничего ты не знаешь… Фрицу оторвало все… все!»
Рано или поздно должен был появиться писатель, который бы рассказал, как оно было на самом деле; и более антивоенной книги в самом деле не появлялось, потому что никакое описание ужасов войны не может быть так ужасно, как описание ее бессмысленности и скуки. Действие «Швейка» происходит в тюрьме, в плену, в сумасшедшем доме — в самых скучных и гнусных местах на свете; никакой романтики в описываемом нет и никакого трагизма тоже, а есть одна невыносимая пошлость и тягомотина, которой становится наконец столько, что ржать начинаешь взахлеб, неудержимо. На этом приеме потом многие работали. Скажем, когда Додин делал инсценировку калединского «Стройбата», у него там один капитан минут пятнадцать кряду что-то говорил о рвотных-блевотных массах — не помню уже, в какой связи. Первые пять минут это было смешно, вторые пять — скучно, а на третьи в зале начиналась истерика. Юмор «Швейка», собственно говоря, не особенно пригоден для цитат — это вам не россыпь одесских афоризмов и издевательских дефиниций в «Двенадцати стульях» и не булгаковские репризные диалоги, и даже не мэнеэсовский фольклор братьев Стругацких. Блесток, собственно говоря, немного. Книга берет массой — повторами, количеством, фугообразным построением, когда одни и те же темы (дерьмо, рвота, тюрьма, вши, собаки) начинают звучать в сложных переплетениях и с не правильной периодичностью, но крещендо, т. е. по нарастающей; все истории Швейка, рассказанные обязательно мимо темы и кассы, без повода и смысла, смешны именно своей чудовищной растянутостью и неуместностью. Сходным образом писал потом Хеллер, который в известном смысле пошел дальше Гашека, да и таланта у него, надо полагать, было побольше, — аналогичное фуговое построение, задалбывающее читателя до колик, применил он в дилогии о Йоссариане, этом ирландском Швейке из романов «Уловка-22» и «Настающее время» (так перевел бы я «Closing Time», непереводимое в принципе). Интересно, что Хеллер тем же слогом и в той же манере написал потом о современном среднем американце (великий роман «Что-то случилось»), о царе Давиде (неплохой роман «Бог знает») и о Сократе (замечательный роман-эссе «Вообрази картинку»). Как ни странно, сработало; так что Гашек набрел на действительно живую традицию — стоит только представить себе жизнь среднего американца, библейскую или средневековую историю таким же скучным адом, как казарменный быт. В России сейчас нечто подобное делает Роман Сенчин, чья проза о быте мелких «новых русских» или средних провинциалов сначала заставляет скучать, а потом хохотать (и, думаю, автор рассчитывает именно на такой эффект).
Во всяком разговоре о Швейке неизбежно возникает вопрос, следует ли считать героя идиотом; один советский критик, доведший до абсурда ура-революционный подход к Гашеку и его творению, написал даже вот что:
«Швейк только носит на себе маску идиота, которая позволяет ему издеваться над всеми святынями церкви и военного культа. (Тут как раз и получается классический Уленшпигель, которого хлебом не корми — дай поиздеваться над святынями культа. — Д.Б.) Швейк начинает выступать как подлинный революционный агитатор, прячущий свое истинное лицо под маской преувеличенной покорности».
Если считать революционную агитацию одним из проявлений идиотизма, тогда — да, как ни ужасно такое предположение; но если бы Гашек довел своего Швейка до русского плена, а потом и до комиссарства у большевиков, то есть заставил бы его пройти этапами собственного большого пути, мы узнали бы много интересного о русской революции и книга до перестройки не была бы издана по-русски, а имя Гашека ассоциировалось бы у советского читателя с Оруэллом, Каутским и Троцким. Конечно, бравый солдат Швейк никакой не революционер и уж тем более не агитатор. Он в самом деле идиот, достойный и типичный представитель массы, кроткий, хитрый, себе на уме; Платон Каратаев, который, отвернувшись от Пьера, в следующую секунду забывал о нем. Ежели бы Каратаева не убили, если бы он не стал трагическим персонажем, из него получился бы идеальный Швейк для хорошего, правильного романа о грозе двенадцатого года. Швейк наделен всеми чертами идеального солдата — Гашек, думается, издевательски откликался таким образом на «запрос эпохи», изображая подлинного героя войны. Швейк покорен, исполнителен, всегда ровно весел, доволен, «очень мил» (Гашек постоянно называет его «невинным и милым»), готов исполнить любое поручение, вплоть до прихотей истеричной барыньки; никогда ни по кому не тоскует, всегда умеет добыть еды, тупо затверживает все, что ему скажут, и все умеет делать — от выбивания ковров до перекраски собак; думается, если бы случилась такая надобность, он проявил бы отличные навыки и в стрельбе, и в потрошительстве, но до этого все никак не доходит. Идеальный военнослужащий Швейк только и может стать героем правдивого эпоса о войне, потому что в центре такой книжки возможен не Бог, не царь и не герой, а исключительно идиот — главное действующее лицо любой массовой сцены. Выводя на сцену этого человека толпы, Гашек как художник поступил честнее и радикальнее, чем Джойс со своим Блумом и Музиль с «Человеком без свойств»: Швейк — это апофеоз, предельный случай, великолепный в своей незамутненной чистоте. Это главный герой XX века, потому что его единственная задача — выжить. Какие, в задницу, идеалы! Он одинаково органичен в великосветской гостиной, в казарме, на заседании парткома, на дипломатическом рауте, в постели аристократки, в окопе… Трудно представить его только в бою. Но в бою он почти никогда и не участвует.
«Ныне, — сказал вольноопределяющийся, — на военной службе никто уже не верит в тяжелую наследственность, а то пришлось бы все генеральные штабы запереть в сумасшедший дом».
XX век — век Швейка, а начавшийся XXI — век Швейка в квадрате, дошедшего до степеней известных и утратившего последние представления о леве, праве, верхе и низе. Против этого Швейка у меня нет никакой злобы. Он прекрасный человек, добрый, кроткий, почти святой. Почти уже не человек. Известно же, что и христианство, и дзен предполагают лишь одну, но радикальную духовную практику — доведение всего до абсурда; в этом смысле человек толпы, кидающийся с утроенным рвением исполнять любые приказы и низвергать любого умершего начальника, безусловный христианин. Беда только в том, что о Христе он понятия не имеет, а дороже всего на свете ему собственная задница. Получается такой христианин без Христа, дзен-буддист без Будды, всадник без головы, Вавилон без башни, солдат без Отечества — высшая и наиболее жизнеспособная ступень человеческой эволюции.
Что за человек был Гашек, непонятно. Ясно только, что он был человек умный. Дурак бы такого героя не нанюхал и приема не изобрел.
Он был довольно посредственный фельетонист, во всем подражавший Марку Твену, а иногда и прямо передиравший у него кое-какие темы. К любым высшим ценностям, политике, религии и прочему идеализму относился в высшей степени подозрительно, а уж после возвращения из России его от таких разговоров просто тошнило. В России он оказался вот при каких обстоятельствах: долго уклоняясь от мобилизации, разнообразно кося, прячась на квартире своего будущего иллюстратора Йозефа Лады и пр., он все-таки был в 1915 году призван (накануне призыва страшно надрался и пел своим немузыкальным голосом военные песни). Воевать ему не хотелось абсолютно, и при первой возможности он решил сдаться русским. Возможность скоро представилась — в одном прифронтовом лесу он напоролся на группку русских, которые желали при первой возможности сдаться Австро-Венгрии. Делать нечего — их было больше. Гашеку пришлось отвести их в расположение своей части, получить за пленение серебряную медаль и звание ефрейтора. Еще несколько раз он пытался таким образом плениться, но всякий раз не брали. Своих кормить нечем. В конце концов его взяли-таки в плен осенью пятнадцатого года, и начались его скитания по России — доехал он аж до Дарницы, что под Киевом, потом оказался под Оренбургом, а потом по предложению русских властей ездил по разным лагерям военнопленных и агитировал чехов сражаться против своих. Ремесло, как ни крути, малопочтенное даже для человека, который изо всех сил ненавидит войну и свою буржуазную Родину; этот эпизод его биографии у нас старательно замалчивали или смягчали, поскольку трудно было примирить прокламированный советский пацифизм с обязательным для совка почитанием Отечества. Конечно, когда оно чужое и буржуазное, на него можно плюнуть и растереть, но когда свое… Наш человек по идейным соображениям изменить не может. Наш если изменил, то продался. Между тем Гашек был нормальным чешским власовцем, что в эпоху кризиса всех ценностей более чем естественно: все хороши. Ну вот, агитировал он, как умел, и даже газету какую-то издавал (он вообще был большой любитель журналистики, при удобном случае тут же издавал газету — и для военнопленных, и для красных чехов, и даже для бурятов, к которым занесла его комиссарствовать бурная большевистская судьба). Потом примкнул к большевикам, оказался в Саратове, был комиссаром в Бугульме; по сохранившимся свидетельствам, принимал участие в репрессиях (но ведь и Бабель принимал участие в деятельности красных в Конармии, то есть в боях, расстрелах и грабежах; тут надо разбираться, я не верю, чтобы Гашек лично расстреливал попов, — не та пассионарность, другой нужен характер). В Татарии он женился на девушке из типографии — широкой, дебелой и почти неграмотной Саше Львовой, которая ни слова не знала по-чешски (а он знал русский так, что писал по-нашему фельетоны, и недурные). Зато она его выходила, когда он лежал в тифу. Разведен он в тот момент, правда, не был, но с первой женой давно не жил.
Говорят, он вернулся в Прагу в 1920 году единственно потому, что большевики не одобряли его пьянства, а он, в свою очередь, не мог не пить; и не то чтобы он заливал таким образом тоску и раскаяние вследствие своего участия в репрессиях, а просто он очень любил выпить. В русских его фельетонах никаким раскаянием не пахнет: с русскими жить — по-русски выть. Правда, и никакого восторга по поводу большевизма или марксизма в его цикле фельетонов «Как я был комиссаром в Бугульме» нет. Ну, был и был. Очередная глупость. Вернулся в Прагу, много пил, сидел по кабачкам и начал писать Швейка. Жена по-чешски не понимала, скучала. Скоро он уехал в Липнице, поселился там на постоялом дворе («Исполнилась мечта жизни — живу в трактире!»), выписал к себе жену и почти всю книгу написал за 1921–1922 годы. Со второй половины двадцать второго начал болезненно пухнуть (всегда был толстый, но крепкий, здоровый). Отказывали почки, болел живот, трудно становилось дышать, ходить — с осени он почти не вставал, но книгу продолжал диктовать. Умер 3 января 1923 года в начале всечешской славы, вскоре перешедшей во всемирную. Последние слова были: «Швейк умирает тяжело». Накануне смерти продиктовал завещание: девять шестнадцатых всех гонораров — второй жене, семь шестнадцатых — сыну от первого брака. Жена после его смерти вышла замуж за его лечащего врача — единственного чеха, которого знала; во время Второй мировой войны сошла с ума, умерла в шестидесятые годы.
Иллюстратор «Швейка», Йозеф Лада, вспоминает, что во внешности Гашека не было ничего героического, и даже на сатирика он не был похож: какая-то младенческая пухлость, ровная невинность, бесцветные кроткие глазки. Правда, открыв рот, он становился чрезвычайно интересным собеседником, пока не засыпал над кружкой. Смеялся надо всем, обожал солдатский юмор, хотя дружил со всей пражской богемой. Писал быстро и на любую тему. Человек был во всех отношениях амбивалентный: другой бы такую книгу не написал.
Впрочем, внимательный читатель всегда разглядит, что человек он был хороший, добрый, сентиментальный — попросту доведенный своей биографией до такой степени отвращения к жизни, какая и необходима, чтобы написать полноценный шедевр.
Гадать о возможном будущем Швейка бессмысленно. Он мог стать советским комиссаром, а мог — бело-чехом, а мог — спекулянтом. В любом случае в двадцатом году он вернулся бы в Прагу, пришел в кабак и сказал фразу, которой заканчиваются все страннические эпосы:
— Ну, вот я и дома!
Поскольку Гашек книгу не дописал, сказать эту фразу пришлось Сэму из «Властелина колец».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.