Глава пятнадцатая ЦЕРКОВЬ И ЖИЗНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятнадцатая

ЦЕРКОВЬ И ЖИЗНЬ

Наука или религия? — Монастырские будни. — Кто и за что критиковал и ругал церковь

Наука или религия?

Пока одни воровали, другие ломали головы над мировыми проблемами и научными идеями. Учёные мечтали о телевидении, стремились в небо и даже выше. Здесь, правда, в мозгах некоторых из них возникала путаница, поскольку всё внеземное для многих из них, в силу привычки, было областью обитания Бога. Один такой учёный по фамилии Зелёный в своей лекции, прочитанной в 1884 году, сообщил о том, что на Луне нет атмосферы и нет жизни, зато каждая планета — это мир, подобно нашей Земле, наполненный разумными существами. «Благость и мудрость Провидения, — говорил он, упиваясь собственной фантазией, — равно создали их способными как постигать дивную красоту небес, так и славить величие и могущество Бога!» На вопрос из зала о возможности столкновения Земли с кометой учёный ответил, что Бог этого не допустит, однако добавил: «Ежели Творцу Вселенной угодно будет уничтожить существование рода человеческого, то неужели Он сделал бы комету орудием своей воли? Ему достаточно одного слова, чтобы разрушить своё творение, того всемогущего слова, которое некогда вызвало из хаоса весь видимый нами прекрасный, открытый и величественный мир». Представляю, как вдохновил лектор аудиторию своим сообщением о том, что все планеты обитаемы! Особенно много говорили тогда об обитаемости планеты Марс. В начале XX века некоторые из учёных полагали, что на полюсах его зимой скапливается лёд, который летом тает, и вода по каналам перетекает на другой полюс, где зима, и там замерзает. Каналы, как полагали учёные, вырыли люди. Зачем? На этот вопрос отвечали так со временем, вследствие размывания горных цепей и отложения пород в бассейнах рек озёр и океанов, поверхность Марса стала гладкою. Гладкость поверхности угрожала цивилизации и культуре, ибо не стало горных хребтов, которые могли бы направить потоки воды от тающего на полюсах льда по руслам рек и ложбинам, и они могли затопить города и посёлки, а поэтому марсианам ничего не оставалось, как прорыть каналы. Существованию на Марсе мыслящих существ, подобных земным, по мнению ряда учёных, способствовал климат. «Предполагать, что на Марсе не существует подобных нашим метеорологических условий, — писал один из них, — мы не имеем никакого права». Кто лишил нас такого права, учёный не объяснил.

В стране открывалось всё больше школ, гимназий, училищ и университетов. Такие учёные, как вышеупомянутый Зелёный, совмещали, и не без успеха, науку с религией, другие — нет. В конце XIX века в Москве завлекать слушателей к себе стали интеллигенты. На квартирах и в библиотеках они выступали с лекциями. Нередко лекции эти сопровождались демонстрацией, как тогда говорили, «туманных картин» с помощью «волшебного фонаря». Церковь тоже решила не отставать от науки и позволила некоторым священникам вести внебогослужебные религиозно-нравственные собеседования с показом «туманных картин» в училищах и школах.

Наступило время, когда наука стала проникать во владения Церкви, а Церковь пользоваться достижениями науки. В Божьи храмы пришло электричество. В 1912 году в церкви Василия Кесарийского на 1-й Тверской-Ямской улице вместо восковых свечей в люстрах были установлены электрические. Более того, человек поднялся в небо. Что ни день — авиаторы устанавливали новые рекорды то на дальность полёта, то на его высоту, то на скорость. В 1913 году Б. А. Наугольников на самолёте «Фарман» (MF-7) и А. М. Габер-Влынский на «Ньюпорте» совершили перелёт по маршруту Москва — Подольск — Серпухов — Москва. Перелёт этот закончился благополучно, правда, мотор самолёта Наугольникова у самой Москвы заглох, однако авиатору удалось удачно спланировать и не разбиться. Его аэроплан опустился на деревья у Ваганьковского кладбища, и, как писала одна из газет, лётчик сошёл на землю, а его «Фарман» без малейшего повреждения повис, как подстреленная птица, на ветвях деревьев.

А в Божьи храмы пришло электричество. В 1912 году в церкви Василия Кесарийского на Тверской[80] после долгих хлопот удалось, наконец, вместо восковых свечей установить электрические. Препятствовали такой замене не учёные, а конкуренты — хозяева епархиального свечного заводика. С переходом этого большого храма на электрическое освещение они теряли немалую часть дохода.

Несмотря на все достижения науки и техники, люди, в эти достижения поверившие и отошедшие от церкви, были ещё далеки от совершенства, а в головах многих из них царила необычайная путаница. Трудно человеку оторваться от привычных представлений о жизни. Они крепко держат его, смущают силой общественного мнения. Ошибки и промахи безбожников доставляли клерикалам истинное наслаждение. Один из них незадолго до наступления XX века писал в газетной статье: «Развязным, безапелляционным, авторитетным тоном говорят у нас люди, драпирующиеся в плащ науки. Они снисходительны лишь к самим себе. В отношении же к другим людям, не разделяющим их мнения, они не знают пощады: одним они грозят „всемирным осмеянием“, других клеймят позорным именем „скорбных умов“ (как К. А. Тимирязев в предисловии к книге Вертело „Наука и нравственность“). Они, эти педанты и фанатики точности, эти замкнутые и узкие специалисты, хотели бы всё измерять лишь мерой своих специальностей… Они не хотят знать, что наука, как сказал западный учёный Дармстетер, „вооружает человека, но не направляет, освещает ему мир до последних пределов звёзд, но оставляет ночь в его сердце“. Они забывают или не хотят знать, — что ясно, например, даже и для Золя, — что если бы даже исчезли все религии, то и тогда религиозное чувство неизбежно создало бы новые религии даже при науке. Эрудиция далеко не то же, что наука, что можно очень много знать и, однако, не быть учёным. Наука не может ответить на вопросы, откуда мы приходим, для чего живём, куда уходим. Ни биология, ни химия не могут ответить на эти вопросы. Профессия биолога или физика сама по себе не доказывает превосходства их суждений сравнительно с суждениями других людей».

Возмущение автора такого выступления понять можно. Самодовольство какого-нибудь дилетанта от науки, презирающего накопленные за века существования человечества мысли, вполне могло его раздражать. Однако это не значит, что именно религии выпала честь ответить на вопросы: откуда мы приходим, для чего живём и куда уходим. На вопросы эти в XIX и XX веках пыталась ответить литература. Именно она, используя весь опыт человеческой жизни, включая и религиозный, помогала, как могла, людям понять смысл своего существования.

Что касается Золя, то его достаточно трезвые взгляды на вещи возмущали не только сторонников церкви. Совершенно несостоятельными они показались и Льву Николаевичу Толстому. В 1893 году он написал статью, назвав её «Неделание». В ней наш великий писатель отзывался на выступления Золя и Дюма-сына по поводу молодёжи и её отношения к науке, к труду, к миру. Толстой в статье приводит выдержки из речи Золя перед студентами университета, в которой тот возмущался тем, что науку отталкивают на прежнее место, то место, которое она занимала, когда считалась простым упражнением ума и не вмешивалась в сверхъестественное и загробное, которым занималась церковь. Золя в своей речи, как мы видим из приведённых отрывков, звал молодых людей верить не в Бога, а в науку и труд. «Работайте же, молодые люди! — говорил он. — …Будущий век принадлежит труду… Человек, который работает, всегда бывает добр… Я убеждён, что единственная вера, которая может спасти нас, есть вера в совершенное усилие. Прекрасно мечтать о вечности, но для честного человека достаточно пройти эту жизнь, совершив своё дело». В ответ на это Толстой, не без сарказма, замечает: «… Меня всегда поражало то удивительное, утвердившееся, особенно в Западной Европе, мнение, что труд есть что-то вроде добродетели… Золя говорит, что труд делает человека добрым, я же замечал всегда обратное: осознанный труд, муравьиная гордость своим трудом делают не только муравья, но и человека жестоким. Величайшие злодеи человечества всегда были особенно заняты и озабочены, ни на минуту не оставаясь сами с собой без занятий и увеселений». Что же касается науки, то её Толстой называл «суеверием настоящего», видел в ней лишь совокупность самых случайных, разнообразных и ненужных знаний и считал её средством отвлечения от проблем, как и мистику. В подтверждение своего мнения он приводил деятельность биржевого игрока, банкира, фабриканта, на предприятиях которых тысячи людей губят свои жизни над изготовлением зеркал, папирос, водки. «Все эти люди работают, но неужели можно поощрять эту работу?» — вопрошал «яснополянский старец». Вот религия — совсем другое дело. В статье «Что такое религия и в чём сущность её?» он писал: «Истинная религия есть такое согласие с разумом и знаниями человека, которое связывает его жизнь с этой бесконечностью и руководит его поступками». В науке же, согласно Толстому, «вместо самых естественных ответов на вопрос о том, что такое мир живых существ, растений и животных, разводится праздная, неясная и совершенно бесполезная болтовня, направленная преимущественно против библейской истории Сотворения мира, о том, как произошли организмы, что собственно никому не нужно, да и невозможно знать, потому что происхождение это, как бы мы ни объясняли его, всегда скроется для нас в бесконечном времени и пространстве. Разумный человек, — писал далее Толстой, — не может жить без религии именно потому, что разум составляет свойство его природы… Он устанавливает своё отношение не только к ближайшим явлениям жизни, но и ко всему бесконечному по времени и пространству миру понимая его как одно целое. И такое установление… и есть религия».

Прекрасно путаные мысли! В них прелесть и нелепость русской интеллигенции, не умевшей пришить оторвавшуюся пуговицу к собственным штанам, но претендующей на учреждение в мире всеобщей любви и гармонии. При таком высоком устремлении становится понятным предпочтение, оказанное Толстым Дюма-сыну.

Последний предсказывал, что люди очень скоро, испробовав всё, возьмутся за приложение к жизни закона «любви друг к другу» и будут охвачены «безумием, бешенством» любви. Толстому близки такие взгляды. «Любовь к ближнему, — пишет он, — выгодное, полезное и доброе дело… Для того, чтобы на Земле установилось царство Божие, нужно, чтобы все люди начали любить друг друга без различия личностей, семей и народностей… Людям стоит только остановиться в своей суете, и они тотчас увидят её бессмысленность».

Монастырские будни

За стенами Кремля находился Чудов монастырь. Основан он был в 1365 году при Дмитрии Донском, за 15 лет до Мамаева побоища. Здесь великие князья и цари крестили своих детей.

Когда первый день 1847 года «Высочайшим повелением» был объявлен днём 700-летия Москвы, митрополит Московский Филарет собрал в кафедральной церкви обители к молебному пению настоятелей других монастырей, протоиереев, членов Консистории и благочинных[81] и по окончании литургии и благодарственного молебна повелел по такому случаю устроить во всей Москве вседневный колокольный звон. Весь день 1 января 1847 года в Москве звонили колокола, призывая москвичей молиться и славить наступивший восьмой век существования их родного города.

1876 год ознаменовался буйством в этом монастыре монаха Андроника. В пьяном виде этот монах становился совершенно ненормальным. Однажды после вечерни он неистово кричал на крыльце какую-то чепуху, а за вечернею трапезой ломал ложки и бил посуду, сбрасывая её со стола. Не раз он бил стёкла в окнах келий монахов и послушников. Всего им были перебиты стёкла в окнах тридцати келий. Бил он стёкла и в своей келье, а выбив их, стал выбрасывать из окна вещи на улицу. Около окна тогда собралась толпа посмотреть на разбушевавшегося монаха. Пришёл и городовой. Насилу Андроника усмирили. После этого перевели его в келью, окно которой выходило во двор монастыря. Чтобы представить, как его действия выглядели со стороны, достаточно прочитать объяснения одного из монахов. Вот что он писал: «Я услышал на переходах шум и безобразную стукотню — это Андроник, перебив несколько окон келий моих соседей, куда его не пускали из страха быть изувеченными, добрался, наконец, и до меня. Конечно, и я, по примеру других соседствующих братий, и на этот раз, как и всегда, не отважился отворить дверь своей кельи для такого непрошеного гостя, который, судя по его поступкам, кажется, походит на животное, одержимое болезнью водобоязни. Только перестал звонок бить тревогу, послышался другой, более тревожный звук — это полетели осколки стекла моего окна, мгновенно разбитого палкою из собственной руки того же монаха Андроника».

Андроника призвали к ответу. Он признал нетрезвость и буйство «в желчном состоянии» и объяснил, что начал пить с горя, потому что был отстранён от крестного хода из Чудова монастыря в Успенский собор. Устранили же его от крестного хода по причине его нетрезвости и из опасения того, что он учинит во время него очередное безобразие. Монастырское начальство не раз сетовало на то, что справляться с хулиганами и пьяницами монастырям трудно. Монастырская стража не могла удержать Андроника и таких, как он, от отлучек из монастыря и «бесчиний».

Андроник же, несколько протрезвев и почувствовав, что над ним сгущаются тучи, взял гусиное перо и написал митрополиту Московскому и Коломенскому Иннокентию следующее письмо: «В ноябре месяце прошедшего 1875 года с соизволения Вашего Высокопреосвященства имел я счастье быть определённым в числе Братства Кафедрального Чудова монастыря. Благодаря Господа Бога и Великого Его Угодника Святителя Алексия, а также и всегда благословляя в душе священное имя особы Вашего Высокопреосвященства за оказанные мне столь великие милость и снисхождение, я утешал было себя надеждою — здесь, под кровом Святителя и Чудотворца, провести остаток скорбной моей жизни (а ему тогда и сорока лет не было. — Г. А), но к величайшему моему прискорбию, как я вижу ныне, таковое моё предположение совершенно несбыточно. По времени оказалось, что жизнь в шумном и душном городе Москве мне не по состоянию здоровья и не по силам, а особенно при отсутствии возможности удовлетворения необходимой для меня, по слабости груди, потребности дышать в летнее время чистым воздухом. Вследствие чего, повергаясь к священным стопам Вашего Высокопреосвященства, я осмеливаюсь просить отеческаго снисхождения к покорнейшему моему прошению: Всемилостивейший Отец и Владыка, благоволите сделать Архипасторское распоряжение о перемещении меня из Чудова в Спасо-Вифанский монастырь (в Сергиевом Посаде. — Г. А), где благотворное влияние воздуха при Божьей помощи, по молитвам и заступлению Преподобного Сергия, могут дать мне возможность исправить здоровье и пожить во славу Божию, для спасения многогрешной души своей, сообразно обетам, данным при пострижении в монашество. К сему прошению Кафедрального Чудова монастыря иеромонах[82] Андроник руку приложил».

Кончилось тем, что Андроника перевели в Екатерининскую пустынь. Это недалеко от подмосковного Видного. Пустынь находилась в здании, в котором при Сталине была известная тюрьма НКВД «Сухановка».

Смятение в душах московских монахов вызывали не только алкоголь, шум и духота города. События за стенами монастыря, книги, газеты, журналы, достижения техники, новые философские идеи не могли оставить равнодушными души, алкающие знаний и истины. Не минула чаша сия и иеромонаха Чудова монастыря Мефодия. В сентябре 1906 года он обратился с письмом к «Его Высокопреосвященству Митрополиту Московскому и Коломенскому и Свято-Троицкие Сергиевы Лавры Священнейшему Архимандриту Владимиру». Он писал о том, что вследствие крайне расстроенного здоровья дальнейшую монастырскую жизнь продолжить не может, и просил о сложении с него чина и сана и о возвращении «в первобытное состояние».

Пытаясь объяснить причины, побудившие монаха отказаться от своего сана, настоятель Чудова монастыря архимандрит Арсений писал митрополиту Владимиру: «Ввиду большой скрытности иеромонаха Мефодия, не могу ничего достоверного сказать — честолюбивые ли мечты его полонили или же какие-либо увлечения его расстроили… Что касается увлечений, то я проследил за ним следующее: слишком он увлекался книгами, — сначала духовного содержания, по преимуществу проповедями и историей монашества, а затем светского — например, он выписывал журнал „Самообразование“ и почитывал сочинения графа Толстого. Увлечения женщинами не замечалось. Правда, ему постоянно в церкви надоедала одна женщина, так что дело доходило даже до скандалов, например, она схватывала его руку, бросалась на плечи, но это его всегда сильно расстраивало, так что он просил меня его охранять. Недавно я получил анонимное письмо, в котором какая-то особа, почитающая о. Мефодия, просила меня убедить его не снимать рясы и, между прочим, писала о том, что по Москве идёт слух, будто он хочет жениться на вдове… Поведение о. Мефодия в настоящее время такое: полная холодность к церкви и эта холодность у него постепенно прогрессирует. В последнее время он кое-как служил. То он торопился до невозможности, когда совершал литургию, то, вынувши по служебнику частицы из просфор, отставлял их, не поминая никого о здравии и упокой. Теперь он в церковь не ходит, от всех послушаний отказался, сидит больше дома, к братии не ходит и к нему никто. Раздаёт и распродаёт все свои вещи».

Не хотелось монастырскому начальству потакать вольнодумцу, однако, в конце концов, было решено просьбу Мефодия удовлетворить и называть его впредь не Мефодием, а Семёном Копанским, сыном коллежского советника. Сам Семён до пострижения являлся запасным нижним чином и пользовался правами потомственного почётного гражданина. Чем он стал заниматься «в миру», уйдя из монастыря, неизвестно.

Архимандрит Арсений не случайно указал в своём отзыве о нраве иеромонаха Мефодия на то, что тот почитывает сочинения графа Толстого. Л. Н. Толстой был не в почёте ни у жандармов, ни у архиереев. Жандармы писали донесения о нём, изымали из издательств и типографий его статьи, страницы из его книг, Святейший синод отлучил его от Церкви за богоискательство и крамольные мысли. Даже члены Общества любителей духовного просвещения и те считали его «проводником лютеранских идей», а распространителей подобных толстовских идей — «проповедниками с Хитрова рынка».

У Церкви тогда, помимо проблем с такими вольнодумцами, были проблемы и посложнее. Особенно острой оставалась проблема раскольников, старообрядцев. Их в Москву вообще старались не пускать. Когда в 1895 году они в Москве решили устроить съезд, то полиция, в соответствии с циркуляром за 1890 год, признававшим такие сборища незаконными, устроила строгое наблюдение за проживающим в Рогожской части тульским купцом Степаном Васильевым Лёвшиным (он же раскольнический епископ Савватий), а мещанина Савву Тимофеева Малыгина — старообрядческого епископа Сильвестра, вообще в Москву не пустила. Совращение православных в раскол, совершение над ними треб по раскольничьему обряду и прочее считалось преступлением. Преступлением считались и похороны православного по старообрядческому чину.

Указ от 17 апреля 1905 года отменил почти все ограничения в отношении старообрядцев, однако стена, разделявшая православных, оставалась по-прежнему крепкой.

Старообрядцы, в свою очередь, тоже придерживались строгих правил. Они, в частности, женились и выходили замуж только за своих единоверцев. Не случайно старец-миллионер Семёнов, влюбившись в Марию Карловну — двадцатилетнюю немочку-протестантку, стал уговаривать её принять старообрядчество. Красавица согласилась, но с одним условием, и условием этим была свадьба. Семёнов не стал медлить. Достал большой чан и велел отвезти его домой, в Ваганьковский переулок. Здесь он приказал наполнить чан водой, сам проверил, не холодна ли она для купели, и с помощью приглашённых им лжеархиерея Антония и попов с Рогожского кладбища перекрестил рабу Божью Марию в рабу Божью Степаниду. Не успела Степанида растереть своё роскошное тело махровым полотенцем и переодеться, как наш миллионер повёл её к венцу. Ну а для свадьбы им был снят целый театр. Так старообрядцы получили ещё одну новообращённую, купец — красивую молодую жену, а Мария-Степанида — богатое наследство в недалёком будущем. И все были довольны.

Жизнь Церкви переплеталась с жизнью государства, которое тюрьмами и ссылками поддерживало незыблемость веры. На этот счёт в «Уложениях о наказаниях уголовных и исправительных» существовала, к примеру, статья 53-я, предусматривающая наказание за богохульство. В ней говорилось, что те, кто дерзит публично в церкви, поносит Бога и святую Церковь или ругается над Священным Писанием или святыми таинствами, — подвергаются лишению прав состояния и ссылаются в каторжную работу на заводах на время от шести до восьми лет, ежели они по закону не изъяты от наказаний телесных (дворяне), и наказанию плетьми через палачей для лишней степени наказаний сего рода с наложением клейм. За богохуление же без умысла оскорбить святыню, а по неразумению, невежеству или пьянству полагалось заключение в смирительном доме от одного года до двух лет, а за недонесение о богохульстве — год тюрьмы. С годами наказание плетьми и наложение клейм ушли в прошлое. Не всех это радовало. Кое-кто видел в этом уступку либеральным идеям и утверждал, что подобные послабления приведут к плохим последствиям.

Большинство людей священные книги не читали и о Священном Писании имели самое смутное представление. Вот как описывал М. Е. Салтыков-Щедрин морально-идеологическое состояние верующих той епархии, в которой он рос: «Говорили: будешь молиться — и дастся тебе всё, о чём просишь, не будешь молиться — насидишься безо всего. Самоё Евангелие вовсе не считалось краеугольным камнем, на котором создался храм, в котором крестились и клали поклоны… большинство даже разумело под этим словом известный церковный момент. Говорилось: „Мы пришли к обедне, когда ещё Евангелие не отошло“, или „Это случилось, когда звонили ко второму Евангелию“ и т. д. Внутреннее содержание книги оставалось закрытым и для наиболее культурных людей… вследствие общей низменности жизненного строя, который весь сосредоточивался около запросов утробы».

Прошедшие с той поры годы мало что изменили в отношениях между религией и простым народом. При таком положении нетрудно представить себе, какой ужас охватывал сельского жителя после слов священника о нечистой силе, какие картины рисовало ему его воображение. «Имя врага, — заунывно читал священник, — ад, князь тьмы, дьявол, человекоубийца, ложь и отец лжи, язык которого изощрён, как бритва. Он ловит в тайне, яко лев во ограде своей, змий великий, начальник тёмной власти, имеющий державу смерти. Он по зависти обольстил невинных прародителей наших. В мире явился грех и, как его следствие, как его оброк — смерть. Над людьми воцарилась смерть и держава дьявола. Смертный человек подпал под власть ада. Души умерших нисходили ко аду, томились в преисподней, пребывая в узах, как пленники Сатаны, и уже не ходили, а сидели во тьме и сени смертной, то есть оставили и надежду на избавление». Попробуй, переубеди человека, слушавшего все эти ужасы, в том, что всё это выдумки, когда вся эта жуткая картина только что стояла, как живая, перед его глазами. Многие в то время считали, и, наверное, не без основания, что без страха с народом нельзя. Полагали так же, как и теперь, что веру в Бога поддерживают чудеса, ибо только Бог может их творить, только необъяснимое способно говорить о существовании какой-то потусторонней силы. К тому же, что тоже немаловажно, чудеса способствовали улучшению материального состояния служителей культа, поскольку привлекали прихожан.

Бывало, священники, допустив оплошность, сами становились жертвой ими же внушённой людям веры. Писатель Ф. Сологуб вспоминал, как однажды поп, читая в церкви поминания, вместо того чтобы упомянуть княгиню Кочубей «за здравие», помянул её «за упокой». Ну, с кем не бывает, ошибся человек. Но ведь слово не воробей: вылетит — не поймаешь. Спиной батюшка почувствовал, что его будут сейчас бить, ведь в церкви находился муж княгини, Строганов, человек довольно крутого нрава. «Не успев даже осенить себя крестным знамением, священник, — писал Сологуб, — на прямых ногах, еле сдерживая себя, вышел из церкви, ну а тут уж бросился наутёк, подобрав рясу». Рефлекс сработал, и Строганов с палкою в руке кинулся в погоню за святым отцом. Догнал ли он его или нет, осталось тайной для будущих поколений, однако история эта послужила хорошим уроком для тех, кто невнимательно относился к исполнению своих служебных обязанностей.

Жить совсем без примет и предрассудков скучно, да и не получится, потому что приметы не зря называются приметами: это ведь то, что люди приметили за долгую историю своего существования. Ну а если не приметили, то, значит, сами придумали — так им душа велела. Вот, например, как бабы в деревнях погоду предсказывали: рыжая корова вперёд от стада пошла — к хорошей погоде, чёрная — к дождю. Ну а о чёрной кошке и говорить нечего — это почти наука.

Бывало, те или иные природные или физические явления воспринимались людьми как чудо, а бывало, людям просто что-нибудь мерещилось под влиянием тех или иных обстоятельств или в силу психического заболевания. Известно ведь, как психически больные люди чувствительны к явлениям окружающей жизни. До революции они видели чертей и ангелов, в сталинские и послесталинские времена обнаруживали за собой слежку работников МГБ, а потом, в годы освоения космоса, слышали голоса с других планет.

В 1872 году в Мариинской больнице для бедных, той самой, в одном из флигелей которой родился Ф. М. Достоевский, произошло довольно странное событие. А началось всё с того, что по случаю ожидаемого посещения больницы государем императором Александром II уборщица, протирая мокрой тряпкой нарисованную на стекле, над дверью в церковные хоры, икону с изображением Спасителя в терновом венце, повредила её, размазав краску. Одному из больных, турецко-подданному по фамилии Петро, было поручено на её месте нарисовать за 10 рублей новую икону с изображением Александра Невского. Решили это сделать в память 4 апреля — дня спасения драгоценной жизни царя во время покушения на него Каракозова. Петро вынул стекло и смыл с него изображение. Стекло же оставил в палате. На следующее утро больные палаты № 26, в которой лежал Петро, стали замечать проступившее изображение Спасителя, хотя никакой краски на стекле не осталось. Вскоре около изображения стали появляться медные деньги. Набралось 20 копеек Стекло поставили на прежнее место, а больные повесили и зажгли у него лампаду. Поклониться появившемуся на стекле образу приходили больные из других палат. Многие ломали голову над вопросом: как появился образ на стекле? Что это, следы масляных красок а может быть, нарисованный образ находится между двумя стёклами? Один утверждал, что рисунок был сделан до нанесения масляных красок другой — что нанесён он был металлическим карандашом, а третий — что кто-то тайно сделал рисунок, когда все спали. В конце концов, дело дошло до консистории и было решено подвергнуть икону испытанию. 30 июня 1875 года она была доставлена в Чудов монастырь в ящике с печатями отца архимандрита Вениамина из церкви Святой Троицы в Листах. Икону тёрли песком, мыли мылом, но изображение не исчезало, и только когда половину её опустили на всю ночь в эфир, на следующий день изображения не осталось. Правы оказались те, кто говорил, что не вся старая краска была смыта.

Ещё один таинственный случай произошёл в декабре 1877 года в Лефортове, на льду замёрзшего пруда у богадельни купца Ермакова. Там появилось изображение креста. Изображение измерили. Оказалось, что длина его составляет 8 аршин, а ширина — 1,5 аршина (примерно 5,7 метра на метр). «Изображение это, — как писал работник „компетентных органов“ того времени, — привлекая множество любопытствующих, начало служить к распространению толков, в особенности между раскольниками, о том, что появление изображения креста составляет чудо и что вода в пруде получила целебную силу, вследствие чего многие простолюдины начали употреблять эту воду как врачебное средство… Оказалось, что на всём пруду от множества пузырьков лёд представляется беловато-матовым, изображение же креста состоит из прозрачных полос. Сделанная при осмотре в основании креста, у берега, от которого он начинается, пробоина обнаружила, что прозрачная продольная полоса креста идёт над лежащею под нею на дне пруда чугунною водопроводною трубою. По всей вероятности, и поперечные полосы креста расположены над деревянными лежнями, положенными под трубу. Из этого можно заключить, что дно пруда пропитано веществом, издающим газовые испарения, от которых и образовались пузырьки во льду на всей поверхности пруда, кроме полос, идущих над трубою и лежнями, от чего полосы эти и остаются прозрачными. Так как изображением креста затронуты религиозные чувства простолюдинов, то я не признал возможным сделать распоряжение к уничтожению его, но, принимая во внимание, что распространяющиеся толки об этом явлении могут поселять в простолюдинах заблуждение, а употребляемая ими вода из пруда вредно повлиять на здоровье… полагал бы необходимым подвергнуть исследованию как действительные физические причины появления креста, так и воду, дабы результаты этого исследования через публикацию могли послужить к прекращению толков и заблуждений в среде простого класса людей». Пока решался вопрос о проведении исследований, наступило лето, лёд растаял и вопрос об исследованиях отпал сам собою, да и кто бы из «простолюдинов» стал читать эти исследования и верить им, ведь верующие не верят науке, так же как атеисты религии.

В наше время простолюдинов не стало. Теперь во всякую чертовщину верят просто люди, такие как мы с вами, имеющие какое-нибудь высшее образование. Оказалось, что оно суеверию не помеха. Так было и на рубеже прошедших веков.

Однажды, 23 сентября 1899 года, жена доктора, коллежского асессора Ерофеева, Надежда Николаевна поливала цветы в саду у своего дома в Еропкинском переулке на Пречистенке. Когда она, оторвав глаза от крокусов, подняла голову, то обомлела: перед нею, там, где на берёзе всегда торчал спиленный сук, воссиял яркий свет и появилась икона с изображением Пресвятой Девы, держащей на руках младенца. Надежда Николаевна бросила лейку и закричала: «Мама!» Закричала она так не потому, что так многие кричат при виде чего-то необычайного или страшного, а потому, что недалеко от неё, на скамеечке отдыхала, наблюдая за внуками, её любимая мамочка, жена статского советника, Вера Фридриховна Шрейдер. Вера Фридриховна с трудом оторвалась от скамейки, подошла к дочери, посмотрела туда, куда ей было указано, и без всякого восторга, а даже с каким-то возмущением спросила: «Зачем повесили икону на дерево?» Тогда дочка подвела мамашу ближе к дереву и им стало ясно, что никакой иконы на нём нет, а изображение Богоматери выступило на отрезанном сучке дерева. Тут уж Надежда Николаевна позвала мужа, а после этого все они стали звать няньку, горничную, Степана-дворника, а также квартировавшего у них художника из Петербурга, который углём запечатлел на листе бумаги изображение образа так, «как он его себе представил». После этого любопытная мамаша Шрейдер надавила на сучок, а вернее на икону, пальцем и из неё полились две струйки. Ерофеевы пытались вызвать священника, однако священника из ближайшего прихода не оказалось дома, а священник соседнего — прийти отказался. Вскоре икона исчезла, не оставив на сучке никаких следов, но оставив человечеству неразгаданную тайну. Слух о чуде в Еропкинском переулке дошёл до консистории. Там выслушали очевидцев и 9 декабря 1899 года приняли мудрое решение об отказе в признании чуда, с тем «чтобы не огласить то, что не должно быть оглашено». То ли консистория не хотела осложнять себе жизнь ненужными поисками пропавшей иконы, то ли считала невозможным из приличия оглашать своё мнение о домочадцах из Еропкинского переулка, сказать трудно.

Вообще с иконами постоянно происходили какие-то чудеса. То молния в них ударит и они обновятся, а потом окажется, что их просто помыли или заклеили свежей олеографией; то выступит на них что-то, то ли слёзы, то ли мёд. В январе 1850 года настоятель Златоустовского монастыря, архимандрит Леонид обратился к митрополиту Московскому и Коломенскому Филарету с письмом, в котором сообщал о том, что в иконостасе зимней церкви Пресвятой Троицы его монастыря есть икона святителя и чудотворца Митрофана Воронежского. И вот на сей иконе стала выступать мелкими каплями чистая и безвкусная жидкость в виде воды или пота, которая по значительном накоплении течёт тонкими ручьями. Сие явление не могло укрыться от внимания сторонних богомольцев, которые окружили её приношениями и зажгли множество свечей, а народ стал называть икону «мироточивою». Мещанин Михаил Яковлев (теперь бы сказали Яковлевич. — Г. А) Капустин, страдавший головными болями, как-то помолился у этого образа, перстом прикоснулся к истекающему от иконы елею, помазал оным чело своё, а потом попросил отслужить молебен святителю. Возвратясь же в свою квартиру, в ту же ночь получил полное исцеление от головной боли. После этого старший фельдфебель Московского полка Евграф Константинов Трияцкий, имеющий жительство близ Московского комиссариата, в котором получал разную амуницию для полка, сделался больным простудною лихорадкою даже и с горячкою. В сновидении он увидел святителя Митрофана Воронежского чудотворца, который пообещал ему здравие, если он отслужит в Златоустовском монастыре молебен Божией Матери перед иконой «Знамение» и ему. Пробудившись ото сна, Евграф рассказал о своём видении жене, Дарье Ивановне Трияцкой, которая пошла в монастырь, помолилась святителю Митрофану, и муж её через два дня выздоровел.

Московский митрополит дал благочинному распоряжение икону из церкви не выносить, иметь наблюдение над нею и о количестве приходивших к ней богомольцев еженедельно доносить, а в особенных случаях немедленно. Наблюдения показали, что капли жидкости на иконе появляться перестали, а богомольцы стали приходить к ней в малом количестве и то почти все — здешние. Высказывались даже некоторые подозрения в том, что руководство монастыря, распустив слухи о чудесах исцеления, желало тем самым устроить паломничество к иконе Митрофана Воронежского и пополнить с её помощью казну монастыря.

Желание обогатиться любым путём время от времени давало себя знать в поступках простых монахов. Одним из таких был монах Серафим из Данилова монастыря. В 1873 году пополз по Москве слух о том, что этот монах святой и обладает даром пророчества. Слухами этими заинтересовалась полиция и послала в монастырь своего человека. Переодетый полицейский чиновник, придя в храм монастыря, застал там сцену, которую описал в своём рапорте так: «По окончании литургии человек 200 прихожан отправились из церкви в келью Серафима, а так как она не могла всех вместить, многие оказались в сенях и на дворе, протискиваясь к отцу Серафиму. Пришедшие были большей частью женщины из купечества и простонародья. Серафим сидел в келье на диване за большим столом, на который входившие клали приношения и затем предлагали ему вопросы, которые касались желания проведать о счастье, убедиться — следует ли приступать к задуманному делу, где найти похищенное и т. д., а один из мелких торговцев, отозвавшись, что его совсем одолели суды, спрашивал, что ему в этом положении делать. Серафим держал себя таинственно, видимо стараясь поддержать пущенную об нём молву. Отвечал как бы неохотно, аллегориями, но иногда вовсе не кстати. Приходившие приближались к нему с благоговением, а некоторые женщины становились перед ним на колени. Приношения достигали значительных размеров».

Со временем подобную «деятельность» стали пресекать, однако грех стяжательства, как и грехи любострастия и пьянства монастыри не покидали, да и может ли вообще где-нибудь существовать человеческое общество, напрочь лишённое их? Не была избавлена от греха и жизнь духовного сословия за пределами монастырей. В начале XX века, как писал Варенцов в своих воспоминаниях, многие священники курили, играли в карты после всенощной, когда им следовало готовиться к литургии следующего дня, пьянствовали и даже совершали в пьяном виде литургию.

Стены обители не спасали от греха, если душа человека была ему открыта. Настоятельницей московского Рождественского монастыря в конце XIX века была игуменья Магдалина. В начале XX века её сменила игуменья Ювеналия. В монастыре в то время в чине послушницы проживала племянница игуменьи Магдалины, Варвара Ивановна Андреева, женщина алчная и необузданного темперамента. Как-то раз она, воспользовавшись болезнью тётки, которая к тому времени уже не была настоятельницей, но продолжала жить в монастыре, наняла несколько мужиков и в пять часов утра 10 октября 1906 года с их помощью пыталась вывезти с территории монастыря шесть сундуков с имуществом бывшей игуменьи. С большим трудом монахиням удалось предотвратить вывоз ценностей, и тогда алчная племянница приказала отнести все сундуки в свою келью. Вскоре выяснилось, что незадолго до этого Варвара Петровна, требуя у восьмидесятипятилетней тётки её денежные сбережения, угрожала ей смертью, душила и ломала руки, однако захватить 2 тысячи рублей, хранящихся в шкатулке, не смогла, так как предусмотрительная игуменья незадолго до этого передала эту шкатулку монахине Евсевии и та спрятала её в ризнице. Андреева требовала у Евсевии, чтобы она отдала ей деньги, но та сделать это категорически отказалась.

На защиту несчастной матушки Магдалины встал настоятель Сретенского монастыря архимандрит Никон. Он обратился за защитой к градоначальнику. Тот, в связи с этим, попал в довольно щекотливое положение. С одной стороны, имел место безобразный факт захвата чужого имущества, с другой — полиция не могла соваться в дела монастырские на основании своего устава. Церковь в своём кругу постановила сундуки, захваченные Андреевой, вернуть в келью бывшей игуменьи Магдалины, её деньги, хранящиеся в ризнице, Андреевой не давать, а саму послушницу из монастыря удалить. Но так красиво выглядевшее на бумаге решение воплотить в жизнь оказалось невозможно. Андреева сделала руки в боки и заявила, что сундуки она не отдаст и из монастыря не съедет. Нарушать монастырскую тишину насильственным выставлением послушницы из обители монашки не решились. Не решилась на это и полиция. Единственное, что мог предложить настоятельнице Ювеналии градоначальник, так это обратиться в суд. Пока выполнялась рекомендация градоначальника, наступил 1917 год и вопрос о дальнейшем проживании в монастыре послушницы Андреевой, впрочем, как и других его насельниц, отпал сам собой.

Большой город, полный суеты и соблазнов, — не лучшее место для уединения и молитвы. Не каждому дано устоять перед искушениями, тем более если против ограничений восстаёт плоть. Одной из жертв соблазнов ещё в 1891 году (а может быть, и раньше) стал иеромонах московского Богоявленского монастыря на Никольской улице Ириней. А началось всё с того, что дочь покойного капитана Корпуса жандармов Ольга Александровна Ломоносова, которой шёл тогда двадцать первый год, повадилась со 2-й Мещанской, где она жила близ церкви Святого Филиппа, ходить на вечерние службы в мужской Богоявленский монастырь. Почему юная дева избрала такую дальнюю обитель для своих вечерних бдений, сказать трудно. Возможно, до неё дошли слухи о привлекательности служившего там иеромонаха Иринея или кого-нибудь из причта, а может быть, в мужской монастырь она шла просто по зову пола — не в казарму же ей было идти. «Я иду молиться», — говорила она себе по дороге в храм, а, придя, забывала о Боге и не могла сдержать сердцебиения, встретившись глазами со жгучим взглядом монаха Иринея. Тот почувствовал на себе её взгляды и откликнулся на зов девичьего сердца. Накануне Воздвижения Креста Господня, когда Ольга выходила из церкви, Ириней подошёл к ней и спросил, почему она так рано уходит. Она ответила, что спешит на конку. Спустя несколько дней, 22 ноября 1891 года, во время всенощного бдения, перед праздником Введения во храм Пресвятой Богородицы, Ириней опять подошёл к ней и пригласил на прогулку. Она согласилась. Они долго гуляли по тихим и заснеженным улицам Москвы. Ириней предлагал ей руку и обещал содержать на свой счёт. Она смущалась и повторяла: «А как же я буду…» Но он уверял её в том, что всё будет хорошо. И вот, аккурат на пятой неделе Великого поста, в среду вечером, после литургии, он пригласил её к себе в келью пить чай. Когда она вошла, он запер за ней дверь и повалил на лежанку.

…Как хорошо и увлекательно начинаются многие романы и как скучно и пошло они заканчиваются! Не избежал такой печальной участи и роман в Богоявленском монастыре.

В конце мая 1894 года в обители произошёл скандал с участием наших влюблённых и некоторых других лиц. 31 мая Ольга Александровна подала прошение епископу об изнасиловании её монахом Иринеем, заразившим её к тому же дурной болезнью. Пытаясь хоть как-то оправдать себя, она в конце «прошения» прибавила: «…я вовсе не занималась развратом, а по неопытности своей увлеклась». Монастырское начальство, честно говоря, меньше всего волновало, по какой причине дочь жандармского капитана не устояла перед Иринеем. Ему не давала покоя грязь самого поступка, которой Ириней, к тому времени уже архидиакон, перепачкал всю монастырскую братию. Не мог настоятель монастыря не думать и о том, что скажут ему в консистории, как ехидно спросят его: «А куда же вы, владыко, смотрели, ведь четыре года во вверенной вам обители воздержания и молитвы, под вашим носом, процветал разврат! У вас, святой отец, монастырь-то мужской или женский, а может быть, общий? Уж не язычник ли вы, часом?» Что тут скажешь, как объяснишь? Одно было ясно: надо наказать этого Иринея так, чтобы другим неповадно было в монастырь баб таскать. Началось следствие.

Сам Ириней близость с девицей Ольгой отрицал. Отрицал он и то, что страдает дурной болезнью.

Как часто стыд и боязнь ответственности заставляют людей отрицать очевидные факты и уверять самих себя, что фактов этих не было. Ириней не представлял в этом смысле исключения из рода человеческого. Однако «выстроить линию защиты» Иринею помешал послушник Сергей Карелин, мальчишка, сопляк, которому он доверял как родному сыну. А рассказал этот послушник вот что: «Несколько дней тому назад он продавал в храме по просьбе Иринея вместе с ним свечи и увидел, как Ириней отошёл от ящика, подошёл к молодой девице, поговорил с ней и вышел. Девица вскоре тоже вышла, только в другую дверь. В четыре часа Ириней прибежал к нему и позвал в свою келью. Около кельи он заметил женщину, которая настойчиво и нервно говорила Иринею: „Отдай мне мои вещи“». В это время Ириней открыл дверь и все вошли в комнату. Там перед зеркалом стояла и поправляла на голове волосы та самая особа, с которой Ириней разговаривал в церкви. (Как вы догадываетесь, это была Ольга Ломоносова.) Женщина, вошедшая в келью вместе с ними, увидев Ольгу, накинулась на неё и схватила за волосы. Ольга вскрикнула. Мужчины стали защищать её и вырывать из цепких лап соперницы. Когда, наконец, им это удалось, Ольга оказалась в обмороке. Тут женщина напала на Иринея и стала бить его. Потом собрала свои вещи и ушла, хлопнув дверью.

Иринею ничего не оставалось, как опорочить своего послушника, и он в объяснении, данном настоятелю, называет его «халдеем опаляющим», собутыльником, пьяницей, таскающим с тарелок деньги в тёмных углах храма и пропивающим их со своими приятелями.

Однако ничто ему не помогло: монастырское начальство было уверено в его виновности, и отрицание им своей вины только усилило гнев настоятеля. Тогда Ириней стал перечислять свои заслуги, накопившиеся за 15 лет пребывания его в Богоявленском монастыре. Он назвал себя образцовым чтецом, хорошим певчим, умелым регентом, указал на то, что даже читал проповеди и что вообще десять лет был канонархом[83] и уставщиком[84]. Под конец он ударился в лирику и, став в позу оскорблённой невинности, изрёк смешанную со слезами и болью невинно оскорблённого сердца фразу: «… Приходит мысль, что взял бы суму да палку и пошёл бы куда глаза глядят, чтобы не видеть этого суетного и коварного мира… как прежде уходили святые отцы в пустыни и леса, где спасали душу и угождали Богу…»

Не Богу угождать был призван Ириней, а женщинам. Однако церковное начальство этого качества в нём не оценило, как не оценило оно и его откровений о непорочной многолетней службе во благо церкви и во имя святой веры. Решило оно отправить Иринея в Серпуховский Троицкий Белопесоцкий монастырь. Однако ему там не понравилось и, не спросив разрешения у настоятеля, он, как был, в монашеской одежде, что являлось совершенно недопустимым, 20 июня 1897 года вернулся в Москву и поселился в гостинице. Вернуться в монастырь он отказался, сославшись на то, что келья его в Троицком монастыре для жизни непригодна. Тогда его загнали в монастырь подальше. В решении консистории было сказано: «Отдать под строгий надзор настоятеля игумена Макария со старшею братиею, с тем чтобы о поведении его было доносимо консистории через каждые три месяца. За самовольное жительство в Москве лишить его права ношения клобука, мантии и рясы с отдачею в чёрные монастырские работы впредь до окончательного его исправления».