Борец и клоун. Вожди

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Борец и клоун. Вожди

После Сталина у страны оказалось сразу несколько новых вождей. Дело вовсе не в чехарде, которую устроили в борьбе за власть Маленков, Хрущев, Берия, Молотов, Каганович и примкнувший Шепилов. Дело в том, что много лет Сталин выполнял роль политического, интеллектуального, нравственного ориентира – в одиночку. Он заместил всех предшествующих и сопутствующих ему кумиров, в результате отменив их за ненадобностью. Марксизм нашел свою вершину и окончательное воплощение в его трудах, покрыв тенью забвения самих основоположников. Так же затмился образ Ленина: «Сталин – это Ленин сегодня»30. Рядом с вождем были, в лучшем случае, соратники, в худшем – замаскировавшиеся враги. Они обступали Сталина на фотографиях и трибунах, ничуть не заслоняя его.

Когда Сталина отменили, оттесненные им вожди бросились занимать хорошие места. Одновременно вынесли из Мавзолея Сталина и в Охотном Ряду открыли памятник Марксу. В том же номере «Правды», где на первой странице сообщалось о выносе тела, на 10-й – толпы оживленных москвичей гуляли вокруг лохматой гранитной глыбы31. Становилось понятно, что история не только вычеркивает, но и восстанавливает. В это время в страну заново пришли Маркс и Энгельс: считалось, что их гибкая и тонкая философия не имела отношения к ее практическому извращению Сталиным. Скорее в эпоху западничества уместно было вспомнить, что немецкие мыслители – соотечественники явившихся в те же годы Ремарка и Белля.

Однако Маркс и Энгельс были вождями второстепенными. В целом же изъятие Сталина из жизни происходило как реабилитация Ленина. Постановление XXII съезда гласило:

Признать нецелесообразным дальнейшее сохранение в Мавзолее саркофага с гробом И. В. Сталина, так как серьезные нарушения Сталиным ленинских заветов, злоупотребления властью, массовые репрессии против честных советских людей и другие действия в период культа личности делают невозможным оставление гроба с его телом в Мавзолее В. И. Ленина32.

Легко заметить, что из всех сталинских преступлений на первом месте стоят нарушения ленинских заветов. За языческим ужасом, которым веет от этого текста, просматривается основная идея: Сталина не выносят – это Ленин выталкивает его из Мавзолея, Ленин не хочет лежать с ним рядом. В лавине разоблачений, обрушившейся на Сталина, самые весомые удары достаются ему от Ленина: тот, оказывается, все знал – и о грубости своего преемника, и о непригодности к роли генсека. Непригодность – в духе 60-х – имелась в виду отнюдь не профессиональная, а нравственная. 60-е Сталина отвергали как человека аморального33.

Совсем иным был Ленин. 60-е открыли Ленина-человека, хотя об этом уже предупреждал Маяковский: «Он, как вы и я, совсем такой же…» Но о ленинской человечности забыли, потому что долго длился период божестваСталина: доброго, а в 60-е выяснилось – злого. Богов устали бояться, и вновь обретенный Ленин пошел по стране невзрачным, но очень хорошим человеком. Лениниана достигла кульминации к 1970 году, в дни столетнего юбилея вождя, разрядившись пышным фейерверком анекдотов. Но это было потом, а в начале об Ильиче вполне серьезно рассказывали истории, позже ставшие анекдотическими зачинами: «Известно, что Владимир Ильич, будучи человеком удивительной скромности, терпеть не мог пышных торжеств, юбилейных речей, адресованных ему подарков»34. Портной излагал длинную неинтересную историю, в которой вся информация сводилась к тому, что у Ильича было только одно пальто35.

Взамен демонического Сталина предлагался человеческий Ленин. Доступность второго была всегда полемична, напоминая о недосягаемости первого. При этом никого не смущало, что имя Ленина упоминалось теперь так же часто, как и имя Сталина36: почему не поговорить о хорошем! И говорили – много, горячо, разнообразно. Бунтарь Вознесенский требовал убрать портрет вождя с ассигнаций37, нонконформист Чичибабин мечтал: «Я хочу быть таким, как Ильич!»38, диссиденты боролись с властями с помощью Ленина, и совсем по-бабьи причитала у памятника поэтесса Румянцева:

На перекрестке четырех ветров

Ладонь твоя широкая застыла.

…Я подойду, я застегну твое пальто,

Чтобы тебе теплее было…39

Человеческий облик вождя породил множество ленинских легенд: он оказывался самым деликатным, самым остроумным, самым спортивным, даже самым красивым40. И главное – самым простым. После небожителя Сталина было страшно заманчиво застегивать на Ленине единственное пальто.

Защитный френч выглядел не роскошнее Ильичевой кепки, но в 60-е обнаружили тиранический характер Сталина в его суровости, недемократичности, надменности, себялюбии41.

Стилевые изменения во всем мире вызвали к жизни демократических, доступных, простых лидеров. Кастро обходился без услуг шофера. Обаятельный Кеннеди сменил холодноватого генерала Эйзенхауэра. И то, что, «желая упрекнуть, а не похвалить Хрущева, Сталин однажды назвал его «народником»42, приближало вождя 60-х к Ленину, а от Сталина отдаляло. Никто, правда, не называл Хрущева Лениным сегодня, но и в простоте его не сомневался.

Идейная смута 60-х, вызванная свержением кумира43, естественно не доверяла кумирам вообще.

На волне тяги к человечности появился уже не оживший, а по-настоящему живой человек – Никита Сергеевич Хрущев.

Поразительна противоречивость фигуры Хрущева. Если многочисленные трактовки Сталина отличаются одна от другой разными ответами на вопросы «как?» и «почему?», то когда речь идет о Хрущеве, неясно даже – «что?». Диаметрально противоположны мнения о его уме, чувстве юмора, особенностях характера и темперамента, способностях руководителя. Неясно – в чем его конкретные достижения. Неясно – хуже или лучше стало при Хрущеве.

Человек из народных низов, он остался таким до конца жизни, хотя всю ее провел на самых верхах советской власти. Помимо этого определяющего качества – подлинной народности, Хрущев был еще плотью от плоти своего времени – эклектичного, неопределенного, поэтического. Трудно даже сказать, кто кого породил: Хрущев 60-е или 60-е – Хрущева. Так или иначе, он был, несомненно, самой характерной личностью эпохи, затмевая ярким своеобразием современных ему художников, ученых, артистов. Хрущев ярок даже в том, что было ему непривычно и чуждо: например, в изящной словесности. В бессвязном многословии речей, в безграмотной путанице мемуаров вспыхивают перлы оригинальной образности и элегантного словоупотребления. Ему принадлежит лучшая формулировка «оттепели», точная и глубокая: «Возросли потребности, я бы даже сказал, что не потребности возросли, возросли возможности говорить о потребностях»44.

Разумеется, и в своем основном деле Хрущев проявлял талант. Он явил собой новый тип руководителя, открыто берущего игру на себя. Прежде сила и порядок, реальная, будничная власть сосредотачивались в руках некоего собирательного образа: начальник отдела кадров, домоуправ, дворник. Что-то серое, облеченное запретительными полномочиями. Известно, что Советским Союзом правит вахтер. С этим советский человек сталкивается в школе, где директор заискивает и учителя лебезят перед пожилой угрюмой женщиной с метлой и ключами. Вовсе не рабочий и колхозница, как утверждали скульптор Мухина и газеты, а вахтер и уборщица осеняют жизненный путь. Коридорные в гостиницах, проводницы в поездах, швейцары в ресторанах, вохровцы на проходной, санитарки, приемщицы, продавцы – все они серьезно и неторопливо вершат свой будничный суд. Их речи значительны и немногословны: «Местов нет!» – встречают и провожают человека на земле нянечка в родильном доме и кладбищенский сторож.

Против карикатурной безымянности власти (каждая кухарка может управлять государством!) восстал Хрущев, став лидером не закулисным, не кабинетным, а явным, сценическим, первополосным. Может быть, в нем жило унизительное воспоминание о последнем дне Сталина, когда он с Берией, Маленковым и Булганиным трясся от страха, не решаясь выйти к полумертвому вождю, и послали подавальщицу Матрену Петровну. От нее и поступили судьбоносные сведения к наследникам сверхдержавы45.

От парализующей власти Матрены Петровны Хрущев стремился избавиться всей силой своей буйной натуры. Но противоречие – возможно, ключевое – состояло в том, что он-то и был Матреной Петровной: с косностью, невежеством, суеверием и предрассудками.

С одной стороны, Хрущев был адекватен динамичной эпохе, с другой – консервативной массе.

Драматический конфликт 60-х в целом и самого Хрущева в частности заключался в разрыве между стилем времени и застойностью механизмов общественной, политической, экономической, культурной жизни. Как будто сверкающую полировкой и никелем стереоустановку принесли в дом, где нет электричества.

На яркие картины импрессионистов смотрели люди в душных костюмах черного бостона. Хрущев же такое противоречие игнорировал, потому что не мог его заметить: ведь это он сам стоял в черном костюме.

Хрущев был слишком живым и страстным человеком, чтобы обладать способностью взгляда со стороны. Для этого нужен аналитик, а он был – как впоследствии стало известно – волюнтаристом.

Хрущев следовал известным образцам: «…Разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим…» Стилевые противоречия его не пугали.

Хрущев вообще мало чего боялся, будучи заполошно, по-блатному, бесстрашен. Его истерическая – впрочем, и историческая – решительность проявлялась не раз: в реорганизации КГБ, свержении Берии, расправе с оппозицией, освоении целины, внедрении кукурузы, жилищном строительстве («хрущобы»), угрозе войны Англии и Франции в Египте, сокращении армии, разоблачении Сталина на XX и XXII съездах. Характерно, что крупнейшее свое международное поражение Хрущев потерпел тоже по-блатному – взятый «на испуг» президентом Кеннеди во время кубинского кризиса.

Загоревшись новой идеей, Хрущев не знал удержу и стеснения в ее воплощении. Если состязаться с Америкой по мясу, молоку и маслу – то уж и обогнать ее за 3–4 года. Если налаживать связь теории с практикой – то расселить Тимирязевскую академию по селам: «Нечего им пахать по асфальту»46. Если сажать кукурузу – то от субтропиков до Заполярья.

При этом «сказать» для художественно-революционного мышления Хрущева – и значило «сделать». Он охотно позволял себе увлечься потемкинскими деревнями, умиляясь початками величиной с «трехдюймовый снаряд» («В кукурузных джунглях однажды заблудилась группа школьников, кто-то предложил даже вызвать вертолет»47). В одно время в Советском Союзе появились конфеты, пиво, колбаса из кукурузы48 и анекдот:

– Вы слышали, Нобелевская премия по сельскому хозяйству присуждена Хрущеву!

– Ну да! А за что?

– Как же, он первый человек, который умудрился посеять зерно в Сибири, а снять урожай в Канаде!49

Подсчитывать результаты – скучно50. Интересно – творить.

Сочетая в себе творческую импульсивность преобразователя с «матрен-петровниным» консерватизмом, Хрущев был худшим из догматиков. То есть он считал догмой любую из своих мимолетных гипотез и требовал этого от других.

По сути, его главной догмой была гибкость и множественность. Но – в очерченных устоявшимся мировоззрением рамках.

Хрущев был человеком широким, но плоскостным, а не трехмерным. Он не умел помещать свои смелые начинания в контекст эпохи в целом. Он видел их локально – оттого и придавал такое большое значение каждой из инициатив, оттого и верил в нее беззаветно, оттого и возлагал слишком радужные надежды, всякий раз считая, что найдена панацея от всех бед.

Импульсивный догматизм Хрущева был в стиле 60-х. Сменились лозунги, но не методы. Новые идеи внедрялись по старинке. За новое общество боролись крикливо, хвастливо, обязательно «во всенародном масштабе», желательно с привлечением руководящих органов, непримиримо, нетерпимо, зло. На руинах сталинизма снова строили методами Беломорканала.

Однако этот глобальный конфликт 60-х осложнялся новым этическим комплексом: политика отделялась от морали. Для Сталина такого разделения не существовало: «Государь, если он хочет сохранить власть, должен приобрести умение отступать от добра и пользоваться этим умением смотря по надобности»51. После разоблачения культа личности для нового «макьявеля» места не было, и Хрущев явно подчеркивал свою непохожесть на прежнего вождя. Он резко сократил правительственную охрану, перечень руководителей давал по алфавиту, хвалился, что не репрессировал никого из побежденных оппозиционеров52, удивлял своей демократичностью западных лидеров53. Они судили по Сталину, а Хрущев жил, постоянно дискутируя с ним. Разница между двумя вождями проявлялась в их вкусах: Сталин и Хрущев оба пополняли свое знание о стране просмотром кино. Но Сталин смотрел художественные фильмы, а Хрущев – кинохронику54. Установка на правдоподобие, столь характерная для 60-х, была свойственна в полной мере и Хрущеву.

Он назойливо маячил перед публикой именно потому, что предыдущие вожди прятались за кулисами. Громогласность против умолчания, публичность против келейности – все это были варианты основной оппозиции «правда – ложь».

Только советских людей поражал новизной государственный деятель как публичная фигура. Иностранцы же признали в Хрущеве своего.

Если в 56-м году он вызывал привычную усмешку (а у своей интеллигенции – мучительный стыд), разгуливая с Булганиным по Англии, вроде Бобчинского с Добчинским55, то уже вскоре, войдя в силу, – не тушевался и не уступал политикам Запада. Во всяком случае, те ощущали стилистическое родство с советским премьером. Британский парламентарий мог сказать: «…Их можно было бы обменять, и Макмиллан так же хорошо подошел бы к Кремлю, как Хрущев – к Даунинг-стрит, 10»56. Ему вторил Линдон Джонсон: «Вступайте к нам в сенат, г-н Хрущев… Вы были бы выдающимся сенатором»57. Невозможно себе представить подобную шутливость в разговоре со Сталиным (да и – по другой причине – с Брежневым). Для Хрущева же не могло быть лучшего комплимента. Он был единственным советским лидером, который во всех своих действиях соотносился с самим фактом существования Запада. Ему часто не хватало исторического мышления, но географическую карту он видел хорошо. Понимая, что на ее площади двоим не разойтись, он хотел диалога с Америкой и не боялся его, в отличие от своих предшественников и соратников, которые предпочитали обиженно не общаться – потому что все равно обманут58. Страдая тем же известным российским комплексом, Хрущев тоже был уверен, что обманут, но еще больше верил в себя. Запад был его навязчивой идеей, его дьявольским соблазном, его сладким ужасом – как и для всей страны в 60-е.

Смесь самоуничижения с гордыней – источник переживаний Хрущева. Хорошо, что Эйзенхауэр приглашает в Кемп-Дэвид, или это они насмешку строят? Будут американцы встречать по протоколу или нарушат, и как тогда быть?59 И как заносчиво и жалко он заявляет журналисту: «Я приехал не лаять. Я – Председатель Совета Министров величайшего в мире социалистического государства… Вежливость должна быть, а то вы привыкли всех тыкать и мыкать», уверенный, что уж после такого реприманда ему точно устроят пакость:

Н. С. Хрущев. То, что мы говорим сейчас, передается в эфир?

Д. Саскайнд. Да.

Н. С. Хрущев. Вы хитрый американец. У вас есть микрофон. Вас слушают, а меня, наверное, нет?60

Хрущеву очень нравился Запад. Именно поэтому ему так хотелось, чтобы его признали равным. Именно поэтому провал в кубинском кризисе стал решающим поражением Хрущева, от которого он так и не оправился. Уже на пенсии, сочиняя мемуары, он заново переживал осенние события 62-го года и тешил себя рассуждениями, что и Америке было несладко, рассказывая лубочные истории о том, как Роберт Кеннеди «оставил послу свой телефон и просил звонить в любое время. Когда он говорил с послом, он чуть не плакал: «Я, – говорит, – детей не видел (у него было шесть душ детей) и Президент тоже. Мы сидим в Белом доме, не спим – и глаза красные-красные»61. Вот она, российская мечта: чтоб Запад в ногах навалялся.

Будучи самым влиятельным в стране западником, Хрущев охотно заимствовал из-за рубежа все что мог – от перестройки Арбата до столовых самообслуживания, от картонных пакетов для молока до кощунственной переделки ленинской формулы: «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны плюс химизация народного хозяйства». (Теперь все надо было делать из иноземных полимеров и сдавать химию в гуманитарные вузы.)

При этом переимчивый Хрущев не забывал добавить, что на самом-то деле мы сами и у нас все – лучше. И если не прямо сейчас, то обязательно – вскорости. В нем жили одновременно Александр I и атаман Платов. Рассматривая «всякие цейхгаузы, оружейные и мыльнопильные заводы», он не давал «показать над нами во всех вещах преимущество и тем славиться…»; ахал, глядя на «буреметры морские, мерблюзьи мантоны пеших полков, а для конницы смолевые непромокабли», и сам же держал «свою ажидацию, что для него все ничего не значит»62. По-александровски тяготея к иностранному: «Мы высоко оцениваем вашу продукцию», он не забывал по-платовски добавить: «Только не хвастайтесь… Мы рассчитываем обогнать вас в этом деле»63.

Открытый идеям преобразователь и самодовольный ретроград, Хрущев был тем самым русским мальчиком, исправляющим по своему вкусу карту звездного неба.

Размашисто талантливый, Хрущев отличался в неожиданных областях: например, он, путавший «кислоту» с «кислородом», придумал способ помещения ракет в подземные шахты64 и, как говорят, новый тип снегоуборочной машины. При этом, не обладая регулярными знаниями и общей культурой, Хрущев многое сделал неуместно, не вовремя, не так: слишком поспешно разгонял армию, слишком рьяно руководил культурой, слишком широко сажал кукурузу. Вероятно, он не знал, что «презрение государи возбуждают непостоянством, легкомыслием», и не догадывался, что «добрыми делами можно навлечь на себя ненависть точно так же, как и дурными»65. Такое неведение характерно: рациональным мышлением Хрущев, как и вся его эпоха, не обладал.

Хрущев не умел мыслить схемами и моделями, хотя теоретически понимал, что для государственного человека это необходимо. Но даже тогда, когда он пытался быть хоть чуточку «макьявелем», человеческие симпатии в нем преобладали:

Он (академик Лаврентьев. – Авт.) мне нравился за простоту свою: это был ученый, который ходил в кирзовых сапогах. Я как раз не говорю, что это главное качество ученого… Пусть он даже будет в цилиндре, не признанном в нашем обществе головном уборе66.

По этому причудливому пассажу, достойному Зощенко, как раз видно, насколько равнодушен к идее пользы государственный деятель Хрущев, насколько важнее для него личность, суть, душа.

Диалог никогда не был для него отвлеченным понятием: он понимал его дословно – как разговор двоих. Его не изощренный науками ум не оперировал абстракциями, за идеей он видел личность, и только это его и трогало. Хрущева в самом деле интересовало, что думает Эрнст Неизвестный о Пикассо, а Евтушенко – о современной живописи;67 он всерьез спрашивал американского корреспондента, сколько тому лет, и сетовал на его невоспитанность68. Хрущев, как истинный борец, постоянно как бы мерялся силами – с Кеннеди или Сталиным, постоянно сопоставлял свою личность с другими. В поединках Хрущев часто побеждал, противопоставляя мастерству – напор, энергию, интуицию69. Его неорганизованный и неряшливый ум мог выхватывать из проблемы нечто существенное, основополагающее: так, он обвинил художниковмодернистов в педерастии, основываясь только на их работах. Аргумент жизненной силы Хрущева бил несправедливо, но обидно: сразу в корень – в имитацию акта творения.

Сам-то Хрущев был, несомненно, творец, художник. Его речи, выступления, интервью следует ценить, как «Евгения Онегина» – по лирическим отступлениям. Эти отходы от протокола и этикета ставили в тупик западных политиков и комментаторов, которые никак не могли понять: несдержанность это или холодный расчет70. Что имел в виду советский лидер, когда на вполне официальном уровне назвал Мао Цзэдуна «старой калошей», болгар – иждивенцами71, а американскому представителю в ООН заявил: «Чья бы корова мычала, а ваша молчала»72.

Эта эксцентрика органична: Хрущев не строил политику, не играл в политику – он в ней жил. То есть был естественен, как всегда. В его безумии не было системы. Непредсказуемость его поэтического мышления, как в лирических стихах, вела основную тему по извилистому пути прихотливых ассоциаций. С трибуны ООН он мог в течение шести минут излагать два длинных анекдота из жизни царской России73, в Заключительном слове на XXII съезде рассказывать потрясенным сталинскими преступлениями делегатам о вкусе слоновьего мяса и охоте на тигров74, а американским миллионерам – про верблюда75. Хрущев спешил поделиться с другими тем, что было интересно ему самому. Регламентировать свою мысль ему, видимо, не приходило в голову. Истории на всякий случай жизни ему – мастеру не дефиниции, а аналогии – нужны были для зачина. Хрущев начинает политическую речь по-швейковски ошеломляюще:

Обращаясь к мэру города (Нью-Йорка. – Авт.) Роберту Вагнеру, он с добродушной улыбкой говорит: «Я чуть было не удержался и не назвал Вас Робертом Петровичем Вагнером. Когда я работал в молодости на заводе, управляющим у нас был инженер, которого звали Роберт Петрович Вагнер76.

И – все: тема Роберта Петровича больше не возникает.

Все эти причуды, не помещавшиеся ни в дипломатический протокол, ни в просто этикет, были именно поэтической вольностью. Причем не рассчитанным эпатажем футуриста, а спонтанным есенинским коленцем. И знаменитое громыханье ботинком по трибуне ООН было лишь добавочным выразительным средством – так горячий человек, не справляясь с потоком слов, помогает себе мимикой и жестами.

У клоунов есть два амплуа – белые и рыжие. По сути дела, все политические и общественные фигуры – это белые клоуны: расчетливые лицедеи, меняющие маски по сценарию и жестко запрограммированные правилами игры. Хрущев же выступал в другом жанре, раскрыв мощный потенциал «рыжего». Неуправляемость, непредсказуемость, анархия – все то, что до испуга смешит детей в рыжих клоунах, – в полной мере проявилось на международной арене. Наделенный даром импровизации, взрывной, артистичный, талантливый во всех своих благих и безумных делах – Хрущев был великим рыжим клоуном, повергающим страну и мир в смех, отвращение, гнев, восторг.

Его сын был прав, когда сказал на похоронах: «…Он никого не оставил равнодушным. Есть люди, которые любят его, есть и такие, которые его ненавидят, но никто не мог пройти мимо него не обернувшись»77.

Творец и герой 60-х, Хрущев был противоречив, как его эпоха. Обладая революционным пафосом, он, как и вся «потешная» революция 60-х, оставил скорее ощущения, чем достижения. Если вехи сталинской эпохи незыблемы – метро, балет, война, – то от Хрущева остались дома «хрущобы», шапки-«хрущёвки», воздушная кукуруза. Но если Сталин создал тотальный стиль, то Хрущев внедрил в советскую жизнь не менее важное – эклектику, бесстилье. То есть внес идею альтернативы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.