БЕСПОЧВЕННЫЕ ИНТЕЛЛИГЕНТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БЕСПОЧВЕННЫЕ ИНТЕЛЛИГЕНТЫ

Характерная особенность незападных стран – своеобразный общественный слой, получивший в Россия название интеллигенции. Термин "интеллигенция", войдя в быт, получил новые значения, соответствующие положению работников умственного труда в советские десятилетия. Однако первоначально интеллигент – это не всякий работник умственного труда, а специфический тип, возникающий где-то на полдороге между книжником древних и средневековых цивилизаций у. интеллектуалом Нового времени.

Некоторые западные словари определяют интеллигенцию так: "русские интеллектуалы, обычно в оппозиции к правительству". Несколько подробнее ту же модель развил царский министр внутренних дел Плеве в письме к Победоносцеву: "Интеллигенция – это тот слой нашего образованного общества, который с восхищением подхватывает всякую новость, и даже слух, клонящиеся к дискредитированию правительственной или духовно-православной власти, ко всему же остальному относится с равнодушием".

В таких определениях есть доля истины, но, разумеется, невозможно ограничиться чисто политической и отчасти даже полицейской характеристикой интеллигенции.

Интеллигенция трагически противостоит не только правительству, но и народу, во имя которого пытается выступать, и трудно сказать, от кого она дальше. Народ часто не умеет отличать интеллигенцию от режима, отечественного или иностранного, с которым она борется. Это проявлялось, например, во время холерных бунтов. А интеллигенция колеблется между презрением к невежественному народу и обожествлением его (начиная с русской концепции народа-богоносца, кончая китайским лозунгом: учиться у рабочих, крестьян, солдат).

Так же противоречива интеллигенция и во многих других отношениях. Она складывается в странах, где сравнительно быстро принялась европейская образованность и возник европейски образованный слой, а социальная "почва", социальная структура развивалась сравнительно медленнее. Интеллигент, вставший "в просвещеньи с веком наравне", вынужден действовать в "непросвещенной" обстановке, полуазиатской, или, если воспользоваться другим термином, – полуфеодальной. Отсюда трагическая расколотость в отношении к практике. Чернышевский высмеял ее в "Русском человеке на rendez-vous", а Добролюбов – в статье про Обломова, думая, что говорят только о дворянах. Но Герцен был прав, ответив им: "Все мы Онегины, если не предпочитаем быть чиновниками или помещиками". Замечательный русский мыслитель Г. П. Федотов считал характерным для интеллигенции "идейность задач и беспочвенность идей". Иначе, по-видимому, и не могло быть у европейски образованного слоя в неевропейской стране, народ которой сопротивлялся европеизации. Становясь революционером, интеллигент либо рассуждает о насилии, терроре, революционной диктатуре и проч., как Иван Карамазов, но действовать предоставляет Смердякову, либо сам берется за топор, как Раскольников, но тут же отшатывается от сделанного. Образы, созданные Достоевским, – вернее многих научных моделей исторического процесса. В жизни русской интеллигенции постоянно нарастают две тенденции: одна к действию во что бы то ни стало ("К топору зовите Русь"), другая, напротив, окрашена непреодолимым отвращением к грязи и крови истории (Лев Толстой и толстовцы). Один поэт пишет:

Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,

как у каждого порядочного праздника -

выше вздымайте, фонарные столбы,

окровавленные туши лабазников.

Другой отвечает:

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых костей в колесе,

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первозданной красе…

Отсюда, с одной стороны, постоянное этическое горение русской литературы, "бунт" Ивана Карамазова ("Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу… Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка…"), отсюда "Не могу молчать" Льва Толстого и проч. За это Томас Манн назвал русскую литературу святой, а Короленко, имевший возможность выбирать между украинской, польской и русской национальностью, выбрал русскую за гуманность (см. "Историю моего современника").

С другой стороны, все проблемы "больной совести" решительно отвергались деятельной, практически настроенной частью интеллигенции. В пьесе Билль-Белоцерковского герой стремительной походкой проходит мимо девушки, ждущей поезда на каком-то сибирском полустанке. "Что вы читаете?" – спрашивает он вполоборота. "Преступление и наказание", – кротко отвечает девушка. Герой пожимает плечами: "Одну старушку убили, а разговору сколько!"

На аналогичном контрасте построен роман Тагора "Дом и мир". Никхил, человек глубокий, чистый, гармоничный, двойник самого Тагора, хочет решить все вопросы жизни в духе любви. Шондип не верит в это и рвется к насилию. В нем есть что-то захватывающее, есть обаяние энергии. Бимола, в которой можно видеть воплощение народной души, на какое-то время увлекается Шондипом, но разочаровывается в нем и остается с Никхилом. В жизни не всегда так гладко кончалось.

С этим противопоставлением отчасти совпадает другое, имеющее, однако, самостоятельное значение. Интеллигенция одновременно порождает глубоко религиозный тип, ищущий обновления и очищения традиционной веры, и столь же убежденных атеистов, стремящихся разрушить веру во все трансцендентное до основания и утвердить на месте ее, в качестве предмета веры, научную теорию. Первый тип больше проявил себя в Индии – классической стране религиозных движений, второй – в Китае. В России обе тенденции были, кажется, одинаково сильны. Отсюда крутые переходы от богоискательства к атеизму – или от атеизма к религии: С. Булгаков, Н. Бердяев, Г. Федотов, С. Франк и др. Для западных интеллектуалов не характерно ни то, ни другое: Бог их как-то не мучил, по крайней мере в классический западный XIX век. Где-то в Дании писал свои дневники Кьеркегор, но его извлекли из забвения сто лет спустя.

Религиозные проблемы становятся, однако, основными литературными проблемами Запада в XX веке – в романах Ф.Мориака, Гр. Грина, Г. Белля, Д.Сэлинджера. Современная постмодернистская Европа находит для интеллигентского сознания какое-то место в своей духовной структуре. Это можно показать на судьбе русских интеллигентов-веховцев. Попав на Запад, они были там приняты как экзистенциалисты, то есть как чисто западное ("посленовое") явление. Следовательно, мы имеем право сказать, что "посленовый" Запад – не совсем Запад. Или пойти в другом направлении и определить понятие интеллигентности несколько более широко.

Подход к такому определению интеллигентности можно найти в философской антропологии, в учении об эпохах неуверенности человека в основах своего собственного и космического бытия. Коротко говоря, Аристотель "постигал только человека в мире, а не мир в человеке" (М. Бубер). Человеческое бытие само по себе становится проблематичным впервые для Августина, снова теряет свою проблематичность для Аквината – и снова, еще остр ее, становится проблематичным для Паскаля. Августина можно рассматривать как отдаленного предшественника веховской интеллигенции, с Паскалем у русской интеллигенции есть прямые духовные связи (от Тютчева до Пастернака).

Когда чувство проблематичности бытия становится эпидемическим, в эпоху большой культурной ломки, известная часть специалистов умственного труда становится интеллигентской. Если эпидемия ликвидируется и побеждает идеология, для которой сознание проблематичности неполноценно и недостойно, то интеллигент на время стушевывается и уступает первое место специалистам, интеллектуалам, функционерам, инженерам человеческих душ, и проблематический человек высмеивается, как Вассисуалий Лоханкин и Кавалеров. В такую эпоху Кавалеров испытывает жестокую зависть к Бабичеву. (См. "Зависть" Ю. Олеши). Этот сдвиг захватил в нашей стране несколько десятилетий. Началом конца его можно считать 1956 год, когда был реабилитирован Ф. М Достоевский, самый проблематичный писатель в мировой литературе, эталон и лакмусовая бумажка проблематичности человеческого бытия. Опала Достоевского, несмотря на пропаганду русской национальной традиции, – показатель крайней степени разрыва с интеллигентностью (после войны и до 1956 года Достоевский был изъят из школьных программ).

В такой стране, как Япония, сталкиваются два процесса. С одной стороны, проблематичность незаконченной модернизации сходит на нет: с другой, вместе со всеми развитыми странами, Япония делается проблематичной по-новому, не зная, как и все не знают, куда ведет современное развитие и оставит ли оно человеку хоть немного места на земле. Таким образом, почва для интеллигентности то исчезает, то возникает вновь.

Кавалеров и Бабичев – два типа, идущие рядом, – а не друг за другом. История только попеременно даст им, так сказать, преимущественные условия развития.

В странах Африки, насколько я могу судить, условия не дают интеллигенции развернуться. Здесь можно пока говорить об интеллигентности скорее как о возрастной фазе, как о мироощущении студенчества. Вернувшись на родину. человек с дипломом довольно быстро становится ответственным работником, иногда прямо министром и поглощается "административной буржуазией", или "бюрократической буржуазией" (употребляются оба термина). По-видимому, интеллигентность может сложиться и сохраниться только в стороне от власти, от распоряжения государственным аппаратом, во всяком случае, ядро интеллигенции и в России, и в Индии состояло из людей, духовно независимых от государства, хотя иногда и вынужденных зарабатывать деньг и службой на каких-либо второстепенных должностях.

Группа интеллигенции, пришедшая к власти, может некоторое время сохранять интеллигентность, во-первых, под влиянием традиций (если они успели сложиться), во-вторых, под влиянием ядра интеллигенции, оставшегося вне государственного аппарата. Но в конце концов она оказывается перед дилеммой: либо выпустить руль из рук, отойти от политической деятельности, либо стать такой, которой власть требует, то есть превратиться в группу функционеров. Этот процесс может быть острым и плавным, быстрым и медленным, но избежать его, по-видимому, нельзя. Этическое горение Индийского Национального конгресса было очень ярким, однако переход к независимости и здесь не обошелся без трагических провалов и разочарований. Погиб Ганди, столкнувшись с народом, который он учил сатьяграхе (ненасильственному сопротивлению) и который, пробудившись, стал резать мусульман. Постепенно отошли от политики Д. Пр. Нараян и другие. Развитие в целом не было таким катастрофическим, как в Китае, но ядро интеллигенции шаг за шагом отделяется от правящей партии и от политики вообще, уступает первое место специалистам и функционерам.

Судьба интеллектуального анклава модернизации в чем-то подобна судьбе этнических анклавов. Иногда эти явления накладываются одно на другое. Нации диаспоры исстари несли по свету не только произведения рук человеческих, но и произведения человеческого ума и духа. Еврея завозили в Европу – и переводили на латынь – арабские рукописи, а в Турцию завезли из Европы печатный станок. Несториане – тоже своего рода диаспора – сыграли огромную роль в распространении начатков цивилизации по степям Азии и, возможно, подготовили триумф ислама, почти полностью истребившего их. Индийцы в ЮАР не только торговали с банту, они еще создали свой Национальный конгресс, по образцу которого банту организовали впоследствии Африканский Национальный конгресс, с той же самой гандистской идеологией. Но индийцев банту не любят, и были случаи индийских погромов.

Такие совпадения, разумеется, не обязательны. "Революционная интеллигенция" и "компрадорская буржуазия" могут быть этнически разными группами. Например, в Индии интеллигенция, в том числе и революционная, формировалась в основном из брахманов, а буржуазия складывалась из парсов, джайнов, сикхов и некоторых небрахманских каст. В России "жиды" и "студенты" сблизились в сознании охотнорядцев только в XX веке, под впечатлением массового наплыва евреев, расконсервированных реформой, из черты оседлости – в революционное подполье. Однако традиции революционного подполья сложились гораздо раньше, их создавали Рылеев и Пестель, Желябов и Перовская.

Отношения анклавов модернизации с медленно и болезненно перестраивающейся, главным образом крестьянской массой составляют, как мне кажется, основу трагедии, которая разыгрывается в незападных странах. Империалисты в известный момент стушевываются, сохраняя сдержанное, достойное и довольно безопасное присутствие (как французское присутствие, presense, в Западной Африке, английское в Индии и т.п.). А местные чужаки и отчужденная от народа интеллигенция остаются и попеременно играют роль палача и жертвы. В этой трагедии, которая, кажется, еще не дошла до последнего акта, ситуация может перемениться за какие-нибудь 10 дней (которые потрясли мир), даже за 6 дней, иногда за одну ночь (как в Индонезия). Орудие торопящейся интеллигенции – террор; орудие взбаламученной массы – погром. Жертвы погрома становятся яростными сторонниками революционной диктатуры, а жертвы террора становятся, в следующем действии, яростными погромщиками. Так именно шло дело в Индонезии во время и после событий 30 сентября 1965 года. В более сложных формах то же можно проследить в других странах. Например, Сталин использовал еврейские кадры для коллективизации, а выходцев из деревни – для "борьбы с космополитизмом".

Поэтому, мне кажется, неверно, что "главная трагедия нашего времени – это трагедия крестьянина" (Солженицын). Нельзя закрывать глаза на то, что индонезийские крестьяне вырезали за короткое время полмиллиона безбожных космополитов (в данном случае – китайцев и коммунистов) сплошь и рядом вместе с семьями, с женами и детьми. Но так же неверен и противоположный тезис, который я, увлекшись полемикой, защищал в шестидесятые годы, – что (если перефразировать А. И. Солженицына, хотя у меня это выражалось другими словами) "решающая трагедия нашего времени – это трагедия интеллигента". Можно сказать, что пока на земном шаре большинство людей – крестьяне; но на это можно возразить, что интеллигенция – предшественница завтрашнего большинства, или что трагедия вообще не меряется массовостью. Однако все это этически несущественно, а существенно другое: если один из протагонистов – главная жертва, то другой – главный палач. А палачей нечего жалеть. "Снисходительность к тиранам – это, – как сказал Сен-Жюст, – безжалостность к их жертвам". Из сен-жюстовской точки зрения вытекают все попытки окончательной ликвидации какого-то класса или окончательного решения какого-то национального вопроса. "Но у мужчин идеи были. Мужчины мучили детей" (Н. Коржавин).

Сейчас мне кажется правильной только та точка зрения, на которой стоит Ф. Абрамов в произведении "Две зимы и три лета", очень последовательно, продуманно. нигде не противореча себе. Абрамов всегда на стороне жертвы сегодняшнего дня. Он не удивляется и не возмущается, если завтра она становится палачом, принимает это, как смену зимы летом и лета зимой, но принимает, не присоединяясь. Не присоединяясь ни к сегодняшней ненависти и к сегодняшней жестокости, ни к ненависти, которую она вызывает, и всегда готов опять принять в свое сердце кающегося грешника. Самая потрясающая сцена – та, где бригадир Михаил везет на дровнях из больницы мертвого Тимофея и в полую воду обнимает (чтобы не смыла река) труп человека, которого вчера отдавал под суд за саботаж, а сегодня во что бы то ни стало хочет похоронить на родном кладбище. Мне кажется, что никакой другой подход к трагедии этически немыслим. И на политическом уровне нет другого выхода из половодья взаимной ненависти.