2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля соответствуют разрывам в ткани самой жизни.

В. Набоков

В исследовании кошмара у Гоголя был предшественник, английский писатель Чарльз Метьюрин, чей роман «Мельмот-Скиталец» (1820) Гоголь хорошо знал. Связь «Портрета» Гоголя с темой портрета в «Мельмоте-Скитальце» трудно поставить под сомнение, поскольку даже отдельные черты гоголевского «Портрета» можно возвести к описанию Метьюрина [58].

Но не только тема оживающего портрета переходит от Метьюрина к Гоголю. Чарльз Метьюрин впервые попробовал посредством художественного слова заставить читателя пережить кошмар. Для этого он, с помощью различных литературных приемов — разрыва причинно-следственных связей повествования, нарушения хронологии рассказа, превращения главного героя в сновидца, — создал особую темпоральность своего текста, которая помогла ему передать темпоральность кошмара [59]. Опыты с кошмаром продолжил Гоголь, который не только заимствует у Метьюрина мистический портрет и не просто цитирует его описание: он берет у своего предшественника главную идею, организующий принцип художественного текста. В «Скитальце» кошмар, особое ментальное состояние, передается за счет превращения в сновидца главного героя романа — студента, молодого Джона Мельмота [60]. В «Портрете» Гоголя сознание читателя является местом, где разыгрывается главная драма переживаний.

В отличие от романтиков, именно кошмар, а не сумасшествие занимает Гоголя в «Петербургских повестях». Четверящиеся портреты, которые грезятся впавшему в безумие Чарткову, его припадки описаны достаточно формально, с точки зрения внешнего наблюдателя, врача-клинициста, а вместо эмоций впавшего в безумие художника дается «опись» содержания видений (виделось ему то-то и то-то) [61]. Состояние Пискарева, покончившего с собой под влиянием аффекта, тоже никак специально не анализируются автором [62]. Напротив, кошмары и Пискарева, и Чарткова мы видим изнутри, погружаемся в них. Гоголя интересовали не «стратегии сведения с ума» (хотя кошмар, конечно, может быть одной из них) и не сумасшествие как прорыв к трансцендентной истине [63], а зыбкая грань между «реальным миром» и кошмаром. Его интересует кошмар как состояние, в которое может впасть каждый, но вот всегда ли можно выйти из него?..

Гоголь ищет ответ на вопрос о том, что такое кошмар и как происходит это «соскакивание» в «ужасную действительность»:

Отчего же этот переход за черту, положенную границею для воображения, так ужасен? или за воображением, за порывом, следует наконец действительность, та ужасная действительность, на которую соскакивает воображение с своей оси каким-то посторонним толчком, та ужасная действительность, которая представляется жаждущему (…) [64]

Исследование кошмара предпринимается Гоголем ради того, чтобы понять, как происходит прорыв «ужасной действительности» из литературы в жизнь, из жизни в литературу, из яви в кошмар и из кошмара в явь. Благодаря «Арабескам» мы обнаруживаем рассуждение на эту интересующую нас тему, хотя, как обычно, скрытный Гоголь [65] информирует читателя о своих истинных намерениях скупо:

Какое-то дикое чувство, не страх, но то неизъяснимое ощущение, которое мы чувствуем при появлении странности, представляющей беспорядок природы, или, лучше сказать, какое-то сумасшествие природы, — это самое чувство заставило вскрикнуть почти всех [66].

Это исследование составляет неизменную суть обеих версий «Портретов», сохраняя единство замысла произведения. Потому что для Гоголя, которому были ведомы эти «толчки и соскакивания», кошмар и есть прорыв «ужасной действительности», которая таится за банальностью жизни и всегда, в любую минуту, готова порвать эту хрупкую поверхность и, проступив наружу, завладеть повседневностью [67]. Эта важная тема сохранилась, пусть всего лишь в одной фразе, и во второй редакции: «Ему казалось, что среди сна был какой-то страшный отрывок из действительности».

В «Арабесках» Гоголь еще открыто противопоставляет своим размышлениям об «ужасной действительности» рассуждения самодовольного художника, который «начинал верить, что все в свете обыкновенно и просто, что откровения свыше в мире не существует и все необходимо должно быть подведено под строгий порядок аккуратности и однообразья» [68]. Но эта тема как тема открытой полемики совершенно исчезнет из второй редакции «Портрета». Она станет просто не нужна после того, как читатель сам, благодаря гоголевскому гипнозу, прочувствует на себе присутствие этой ужасной действительности, получит, так сказать, ее чувственное доказательство благодаря опыту, поставленному Гоголем над его сознанием.

Вопрос о грани кошмара и реальности начинает волновать Гоголя уже в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». Особенно откровенно он размышляет об этом в самой последней повести цикла «Страшное место», как бы передавая эту тему «Петербургским повестям». В «Страшном месте», в отличие от «Портретов», кошмар прямо выступает на первый план повествования, становится его сюжетной основой и главным предметом обсуждения: откровенность с читателем, которой позже Гоголь себе не позволял. Подлинность кошмара здесь прорывается сквозь толщу сугубо прозаического крестьянского быта, насыщенно-реалистическое описание которого обрушивается прямо в «ужасную действительность» кошмара. Даже сочная простота, казалось бы, осязаемо достоверного мира дьячка Фомы Григорьевича не является защитой от нее:

Ввечеру, уже повечерявши, дед пошел с заступом прокопать грядку для поздних тыкв. Стал проходить мимо того заколдованного места, не вытерпел, чтобы не проворчать сквозь зубы: «Проклятое место!» — взошел на середину (…) и ударил в сердцах заступом. Глядь, вокруг него опять то же самое поле (…) Со страхом оборотился он: Боже ты мой, какая ночь! ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головой свесилась гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться на него! И чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос — как мех в кузнице; ноздри — хоть по ведру воды влей в каждую! губы, ей-богу, как две колоды, красные очи выкатились наверх, и еще и язык высунула и дразнит! [69]

Кошмар как вход в «ужасную действительность», которая караулит рядом, предполагает множественность реальностей, существование параллельных миров, соприкосновение которых вызывает «сумасшествие природы», совсем как современная физика предполагает существование параллельных миров и измерений. Интересно, что ассоциация с современной физикой в связи с прозой Гоголя возникла под пером Набокова:

В литературном стиле есть своя кривизна, как и в пространстве… (Прозу Гоголя. — Д.Х. ) можно сравнить с его современником математиком Лобачевским, который взорвал Евклидов мир и открыл сто лет назад многие теории, позднее разработаные Эйнштейном [70].

Кошмар Гоголя — обнажение абсурда бытия; разрыв тех тонких причинно-следственных нитей морали, идеи общественного блага, пользы, меритократии, творчества, которые обволакивают и скрывают собой неупорядоченный хаос, абсурд, не имеющий морального, этического или эстетического смысла. «Шинель» — это апофеоз абсурда, дверь, распахнутая прямо в кошмар. Погружение в иное состояние, в котором ломаются привычные зависимости и рушатся привычные представления и для описания которого, как точно отметил Брюсов, потребна гипербола, гротеск, бурлеск, бьющийся у пределов выразимого. Прорыв тонкой ткани призрачных смыслов, смягчающих оголенный хаос бессмысленного бытия.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.