Глава I «Не хочу за Владимира, но за Ярополка хочу…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава I

«Не хочу за Владимира, но за Ярополка хочу…»

Жизнь в браке: «самостоятельность» или «зависимость»?

В рассматриваемую нами допетровскую эпоху большая, если не основная часть жизни женщины была жизнью семейной. Вся гамма личных переживаний и чувств, присущих каждой женщине, находилась в тесной связи с эмоциональным строем общности, к которой она принадлежала. Таким образом, факторы, оказывавшие влияние на возможность или невозможность вступления в брак (или в отношения, подобные брачным), одновременно определяли строй и содержание частной жизни.

Едва ли не важнейшим из них представляется право женщины самостоятельно определять или оказывать влияние на выбор брачного партнера. В древнейшую эпоху, до конца X века, а отчасти и позже, вступление в брачные отношения обставлялось как «умыкание» женщины. Составитель Повести временных лет (XI век), характеризуя этот брачный ритуал, отметил, что у многих племен, населявших землю Рось, было принято не просто умыкать невесту, но и добиваться ее согласия на это предприятие («с нею же кто съвещашеся»). Подобное свидетельство — одно из наиболее ранних, говорящих о проявлении частных, индивидуальных интересов женщины.

Вопрос о сохранении права женщины «съвещаться» в вопросе о замужестве — сложнее. Как и в западноевропейских пенитенциалиях, упоминавших умыкание по согласованию с невестой вплоть до конца IX века, в российских епитимийниках похищение по согласованию часто встречается в источниках, возникших до XIII века. В позднейших же (XVII–XVIII века) «руководствах» для священников сведений о похищениях нет. В Петровскую эпоху преступления, связанные с умыканием, если и рассматривались в судах, не влекли за собой суровых взысканий. Умыкание же девушек с их согласия сохранилось как брачный ритуал в северных и зауральских землях, где в крестьянской среде и в XIX веке браки «убегом» были частым явлением.

Проявление свободной воли женщины при выборе брачного партнера получило иной ракурс с утверждением брака-«договора». О вступающих в брак теперь договаривались родственники, чаще всего родители, иногда — родители невесты с самостоятельным женихом.[4] Даже в XVII веке иностранцы отмечали, что «девицам не разрешается самостоятельно знакомиться, еще того менее говорить друг с другом о брачном деле или совершать помолвку». Но возможность сохранения своего «я» у древнерусских женщин все же имелась, причем с древнейших времен. На это косвенно указывают летописные эпизоды с полоцкой княжной Рогнедой, отказавшейся разувать «робичича» (X век), с Софьей Палеолог, «восхотевшей» выйти замуж за великого князя Ивана III (XV век), с героиней «Казанской истории» (XVI век) («по закону пригоже ей быти за ним, а дочь твоя за него захотела же»), а также со знаменитой Февронией, обусловившей замужеством плату за лечение князя: «Аще бо не имам быти супруга ему, не треби ми есть его врачевати».[5]

Вряд ли стоит видеть в подобных единичных свидетельствах подтверждение реальной самостоятельности женщин в брачных делах. И все же в них выразилось стремление летописца выделить, отметить их, представить как личное побуждение согласие (или несогласие) исторических персонажей на предлагаемую им брачную партию. В поздних памятниках эта тема разрабатывалась авторами и современниками описываемых событий значительно подробнее. Например, в «Повести о Тверском Отроче монастыре» (XVII век) герой просил отца «девицы, именем Ксении, вдасть» ее за него замуж, на что отец посчитал необходимым «вопросить о сем жены своея и дщери». При этом и герой, и отец девушки ссылались на обряд («яко же есть обычай брачным», «яко же подобает»). Ответ невесты на «въпрашания» отца и жениха свелся к предложению следовать во всех делах Божественной воле («како Богу изволишу, так сие да будет»). Тем самым автор повести снял с девушки ответственность за принятое решение. В конце текста ответ Ксении предстал обычной женской хитростью, целью которой было «отдаться за муж» повыгоднее.[6]

Разумеется, родители и другие родственники продолжали оказывать существеннейшее влияние на брачный выбор. Но в связи с темой частной жизни русских женщин представляется примечательным, что по брачным вопросам (о женитьбе или о выдаче замуж) советовались прежде всего с родственницами: старшими дочерьми (как то делал великий князь Иван III Васильевич, рассуждавший в своих посланиях «служебнице и девке своей» — дочери Елене, к тому времени ставшей великой княгиней Литовской и королевой Польской, — о том, «како бы ему пригоже сына женити»; конец XV — начало XVI века), сестрами или матерью («что ты ко мне писала о женихах, кои за Прасковью Андревну говорят, и в том как твой извол будет, сама проведывай. Проси у Содетеля своего милости, чтоб подал тебе приятеля добраго (примечательно отношение современника к выбору мужа для сестры как приятеля для своей матери. — Н. П.). А за князь Осипова сына — как твой извол будет, [но] за таким будучи — не утешиться!»[7]).

В известной норме древнерусского брачного права XII века — о денежном штрафе в пользу митрополита, «аще девка восхощет замуж, а отец и мати не дадят» — можно увидеть и своеобразное проявление женской индивидуальности, и поддержку законом браков по взаимному согласию, и само по себе стремление девушек непременно состоять в браке, даже если родители еще не подыскали хорошей, с их точки зрения, «партии». Формула «аще девка захощет замуж» (ср. в памятниках XVII века — «дошедши в совершенный возраст, восхотеста в законное сочетание мужеви ся вдати») наводит на размышления о мотивации подобного поведения со стороны женщин. Вероятно, с утверждением венчального брака вступление в него стало превращаться для человека (и женщины прежде всего) в «норму жизни». Этому немало способствовала церковь, смягчившая к XV–XVI векам первоначальные аскетические требования и направившая усилия на обоснование нравственности венчального брака. В середине XVII века староверка Ф. П. Морозова, отказавшаяся от «мирскых радостей», не желала подобной судьбы сыну и смотрела на него не как на потенциального монаха, а как на обычного человека, которого «годно ему, свету (то есть Господу. — Н. П.) сочетать законным браком, как ему время будет», и надеялась, что «Бог подаст сыну супружницу на Спасение».[8]

Обидное прозвище «вековуша» в отношении незамужних «дев» существовало издавна: в народе считалось, что не выходят замуж лишь физические и моральные уроды. Как крик о помощи звучит челобитная одного москвича, жившего в XVII веке, с просьбой пожаловать небольшую сумму, чтобы выдать замуж пятую «дочеришку», на которую после выдачи замуж старших сестер не осталось «имениа» на приданое. Автор челобитной сформулировал свою просьбу коротко и без бюрократических штампов: «Человек я бедной, богат [только] дочерми».[9]

Многие присловья и пословицы XVII века также свидетельствуют о том, что девичеству всегда предпочитался брак и самая худая «партия» казалась неизменно привлекательнее унизительной участи старой девы («Без мужа жена — всегда сирота», «Жизнь без мужа — поганая лужа», «Вот тебе кокуй (кокошник, кика, головной убор „мужатицы“. — Н. П.) — с ним и ликуй!»[10]). Косвенное упоминание о возможности семейных драм, инспирированных девичьими «хотениями», содержит упоминание в «Уставе князя Ярослава Владимировича» ситуаций, при которых девушка могла решиться на самоубийство из-за брака поневоле или же казуса «аще девка захочет замуж, а отец и мати не дадят».

Казалось бы, с утверждением договорного брака право выбирать своего «суженого» и, следовательно, возможность повлиять на дальнейшую семейную жизнь оказалось для девушки урезанным. Однако свидетельства говорят о многообразии житейских ситуаций, связанных с замужеством и подчас неожиданными пожеланиями и решениями новобрачных. Известно: ранние (XII век) договоры о помолвке с указанием размеров приданого включали определение размеров неустойки лишь в том случае, если свадьба расстроится по вине ветреника-мужчины. С XVI же века появилась и формула взыскания неустойки с родственников несогласной на брак невесты. Разумеется, родные старались не допустить таких инцидентов. Редкий случай неожиданного своеволия невесты, проявившегося буквально накануне «решающего дня», рисует группа актов, связанных с замужеством княжны Авдотьи Мезенцевой, воспитанницы богатой бабушки Марфы (начало 1560-х годов). Марфа, безмерно любя внучку, продала два села, чтобы выплатить неустойку обрученному с Авдотьей жениху, за которого влюбившаяся в другого внучка отказалась выходить замуж. «И я, Марфа, заплатила ему 500 рублев слез ее ради», — сообщила Марфа в своей духовной, объясняя «исчезновение» из семейного имущества значительной его части. Любопытно, что народный обычай «отдаривания» пострадавшего от отказа невесты жениха (как правило, караваем) существовал издавна и сохранился в текстах посадских повестей. Например, в «Притче о старом муже и молодой девице» XVII века концовка такая: «Младому девица честь и слава, а старому мужу (мужчине. — Н. П.) — коровай сала» — то есть откуп.[11]

О возможности заключения брака на основании личной склонности между дворовыми («кто кого излюбит») упоминал в своем сочинении, написанном в середине XVII века, Григорий Котошихин. А современная его сочинению «Повесть о семи мудрецах» в образной форме обрисовала возможный диалог о замужестве: «Рече ей мати: „Кого хощеши любити?“ — Она же отвеща: „Попа“. Мати же рече: „Лутчи… дворянина, ино менши греха“. Она же рече: „Попа хощу“».[12]

Женщины, выходившие замуж не в первый раз, несомненно, имели б?льшие возможности свободного волеизъявления при замужестве и в раннее время, и в XVI–XVII веках. То, каким по счету было замужество в жизни женщины, было еще одной доминантой, определявшей ее частную жизнь и эмоциональный строй супружеских отношений. Несмотря на церковные запреты, касавшиеся повторных (а тем более третьих, четвертых и т. д.) браков, жизнь брала свое: многие женщины вступали в брак далеко не один раз в жизни: даже законы некоторых земель позволяли новый брак «аще кто будет млад, а детей не будет от перваго брака, ни ото второго». Причем брачные сделки такого рода осуществлялись женщинами вполне самостоятельно, без согласования с родственниками и без унизительного «осмотра». Пример тому — новгородка Ульяница (XIV век), к которой обратился ее жених Микита: «Поиди за мене. Яз тебе хоцю, а ты мене…» Такая самостоятельность вовсе не противоречила стремлению вступающих в брак заручиться поддержкой и благословением родителей («абы милость родителскую получить», «блюстись», дабы неожиданный брак не привел к тому, чтобы они «с печали померли»).[13]

Поздние памятники, отразившие жизнь и чувства людей с большими подробностями, позволяют утверждать, что в то время отношение прихожан к тем, кто женился или выходил замуж повторно и даже в третий раз, было терпимым. «Повесть о семи мудрецах» донесла до нас обращение к ее герою «боляр и воивод», обеспокоенных отсутствием «плода наследия державия царствия» и потребовавших найти «супружницу» и «посягнуть на вторый брак». Обосновывая подобное решение, «боляры и воиводы» ссылались на «закон» («писано бо в законе: аще кому умрет жена, посягнути на вторую, аще вторая умрет — на третью посягнути»), а также на возраст потенциального жениха («ты в средней юности суще»). Таким образом, обосновывалось возможное пренебрежение строгостью церковных предписаний и даже некоторая корректировка назидательных и нормативных текстов, в которых третий брак все еще квалифицировался как «законопреступление». Описывая последствия второго и последующего браков, один из переписчиков назидательных текстов (XV век) мотивировал в своей приписке запрет второго брака: «Вторый брак бывает начало рати и крамоле. Муж бо, за трапезою седя, первую жену, вспомняув, прослезится, вторая же взъярится!»[14]

В «Повести о семи мудрецах» допустимыми предстают не только второй, но и третий браки. Это можно было бы отнести на счет ее переводного характера, не имей она мощной фольклорной подпитки. Фольклорные источники, особенно былины, содержат немало подтверждений тому, что уверенные в себе совершеннолетние женщины могли не только лично принять решение о новом браке, но и самостоятельно посвататься к понравившимся избранникам. «Повесть о Еруслане Лазаревиче» (XVII век) приводит одну из вероятных причин «забывания» церковных норм: «…смотрячи на красоту ея, с умом смешался, и забыл свой первый брак, и взял ея за руку за правую, и целовал в уста сахарныя, и прижимал ее к сердцу ретивому…»[15] Мотивация «смены жен» в этом тексте настолько напоминает сегодняшний день, что не требует комментариев.

Пример отношения к повторному браку «от живой жены» являют письма раскольницы Е. П. Урусовой. Ее муж, князь П. С. Урусов, развелся с нею в 1673 году (мотивом, по всей видимости, были убеждения Е. П. Урусовой) и женился повторно. Сохранившиеся же письма раскольницы с щемящим душу обращением к детям («Говорите отцу и плачьте перед ним, чтобы не женился, не погубил вас») отражают противоречие нормы и действительности. Говоря о «погублении», Е. П. Урусова разумеет преступление церковной и нравственной нормы единобрачия, предупреждая, что если дети дадут совершиться беззаконию (женитьбе отца), то «плакать» они станут «вечна». Наполненные болью и обидой слова оставленной женщины, равно как и слезы детей, не стали для князя аргументом и не заставили его поменять решение (что не удивительно), но то, что он не остановился перед преступлением нравственной нормы, внушаемой православием, женившись повторно, заставляет задуматься о действенности тогдашней «моральной пропаганды».[16]

Помимо возможности (или невозможности) самостоятельно определять избранника, на частную жизнь женщины, вступающей в брак, могли оказывать влияние и иные факторы. Среди них, если следовать запретительным статьям брачного права, были вероисповедание, близкородственные связи (оба этих запрета почти не нашли отражения в памятниках, исходивших из народной среды, оставшись предметом обсуждения лишь православных священнослужителей), разница в социальном статусе (особенно небезразличном «холопям» и вообще социально зависимым).[17]

Отношение к мезальянсам и со стороны служителей церкви, и со стороны «паствы» было негативным. Церковные деятели не уставали стращать женихов тем, что «жена от раб ведома есть зла и неистова».[18] И в самом деле, социальное и, следовательно, имущественное неравенство супругов могло быть определяющим при формировании семейно-психологического микроклимата. Об этом говорил еще Даниил Заточник (XII век), предостерегший от женитьбы «у богатого тестя» на девушке, видевшейся ему «ртастой и челюстастой» образиной. Женитьба же на самостоятельной в имущественном отношении женщине ассоциировалась у Заточника с обязательностью дальнейшего подчинения ей.[19] Современные психологи, отметим здесь, тоже трактуют «неподчинение власти» по меньшей мере как «претензию на нее» (а потому неподчинение жены вследствие ее имущественной самостоятельности действительно, как и опасался Заточник, было скрытой формой подчинения супруга власти жены).

Женитьба на рабыне и, как следствие, утеря более высокого социального статуса упомянуты в Русской Правде, отразившей житейский казус: холопка выступала как «приманка» в «силках» социальной зависимости.

Случаи благополучной семейной жизни князя и простолюдинки (или аристократки и «простеца») в ненормативных источниках отображения почти не нашли. Лишь как исключения можно привести взятые из литературы примеры браков крестьянки Февронии и князя Петра (XVI век) или «девки» Бовы-королевича и безымянного князя (которого Бова сам «выбрал и отдал девицу за князя замуж», XVII век). Даже в идеализированном варианте «Повести о Петре и Февронии» мезальянс привел к политической драме: князь поначалу утверждал, что «невозможно князю пояти тя в жену себе безотчества твоего ради», затем подчинился требованию «невежителницы» (дочери необразованного, «невежи». — Н. П.). В образе Февронии нашла отражение стихийная тяга автора «Повести» Ермолая-Еразма к равенству. Однако он не обольщался на этот счет в отношении своих современников, обрисовав столкновение идей о возможности «неравного брака» как конфликт Петра с боярами. Последние, как известно, заявили: «Княгини Февронии не хощем, да не господствует женами нашими!» — потребовав изгнания бывшей крестьянки.[20]

Описанная ситуация — один из примеров того, как частная жизнь влияла на жизнь общества. В памятниках XVII века можно найти (и не однажды) вложенную в уста героев, принадлежавших к разных социальным стратам, негативную оценку любви в условиях неравенства («срамота», «понос», «неподобное дело») и, напротив, восхваление семьи, основанной на имущественном и социальном равенстве: «Аз была дочь богатого отца и матери добрыя — был бы мне муж отца богатого, и была бы есмь госпожа добру многу, и везде бы[ла бы] честна, и хвална, и почитаема от всех людей».[21]

Отметим, что в XVII столетии отношение московитов к мезальянсам переменилось мало. В актах свидетельств таких браков не найти, а в литературных памятниках оценка их оставалась однозначно негативной. Скажем, в «Сказании о молодце и девице» гордая «боярская дочка» называет притязающего на ее взаимность «молодца» «дворянином-оборванцем», «деревенской щеголиной» и всемерно подчеркивает, что она ему не ровня. И это при том, что герой «Сказания» — как становилось ясно читателю далее — был «сыном боярским», «княжим племянником», но обедневшим, выбитым какими-то крупными социальными событиями из привычного бытового уклада.

Первые «брачные назидания», обращенные именно к женщинам, отмечены концом XVII века. В отношении же мужчин тема «ищи ровню!» поднималась раньше — и довольно часто. Для примера можно взять поучение князя «отроку» (слуге) Григорию в «Повести о Тверском Отроче монастыре»: «Аще восхотел еси женитися, да поимеши себе жену от велмож богатых, а не от простых людей, и небогатых, и худейших, и безотечественных (отчество на Руси и к концу допетровского периода было привилегией знатных. — Н. П.). Да не будеши в поношении и уничижении от своих родителей, и от боляр и другов, и от всех ненавидим будеши, и от мене удален стыда ради моего!» Правда, сам поучающий женился в дальнейшем как раз не на ровне, а на крестьянке, которую до того полюбил Григорий. Так что рассуждения князя насчет «ровни» выглядели по меньшей мере лицемерием, а по большей — насмешкой над господствующей в обществе традицией не смешивать социальные различия в браках. Первый раз увидев невесту своего «отрока», девушку отнюдь не из богатых, он тут же «рече» ее жениху: «Изыди ты от мене и дажь место князю своему и изыщи ты себе иную невесту, идеже хощеши. А сия невеста бысть мне угодна, а не тебе!» Вероятно, такая ситуация была нередкой и ранее, но именно автор, живший в XVII веке, когда «старина с новизной перемешалися», когда появился интерес к внутренним переживаниям человека, представил дальнейшее развитие событий как трагедию: «отрок» Григорий пережил душевную драму, ушел в леса и основал там монастырь.

Автору «Повести» пришлось при этом как-то мотивировать и поведение князя, объяснить его действия тем, что он, едва увидев Ксению, немедля «возгореся бо сердцем и смятеся мыслью». С другой стороны, нужно было представить в благородном свете и героиню «Повести». В современном обыденном сознании ее поступок не кажется привлекательным: она не вышла замуж за «плохого» жениха, подождав «хорошего». Однако в системе представлений человека XVII века поведение ее было не безнравственным (быть просватанной за бедняка-ровню и сбежать к князю чуть ли не из-под венца), а, напротив, высокоморальным. Ксения, как подчеркивает автор «Повести», изначально «провидела» свое предназначение, прислушивалась к внутреннему голосу и оттого представлена «богомудрой» и «вещей».

Так что, подходя к источникам с позиций анализа истории частной жизни, трудно не увидеть в них иллюстрации подхода к браку, выработанного житейским опытом, но весьма отличного от церковного. В «Притче о старом муже и молодой девице» (XVII век) «старый муж, вел ми стар» перечислял «прекрасной девице» выгоды, которые ей сулил брак по расчету: «…в дому в моем государынею будеши, сядеш, моя миленкая, в каменной палате и начну я тебя, миленкая, согревати в теплой бане по вся дни, украшу тебя, аки цвет в чистом поле и аки паву, птицу прекрасную, и сотворю тебе пир великий и на пиру велю всякую потеху играти и начнут тебя тешить…» Таким образом, для смышленой и хорошенькой девушки удачное замужество могло стать «трамплином» в более высокий социальный пласт, что вносило коррективы в систему бытующих представлений о том, где и как искать женихов.[22]

Отчего же все-таки и церковные поучения, и народная мудрость («Свинье гусь не ровня», «Мил-добр, да мне не ровня», «Не терт-де калач, не мят-де ремень, не тот-де сапог не в ту ногу обут, не садится лычко к ремешку лицом») предписывали вступающим в брак непременно искать себе «равного», «пару», «подобну себе»? Можно только предполагать, что выходцы из одного социального слоя, жившие в равном достатке, имели и одинаковые ценностные ориентации, что облегчало взаимодействие партнеров в создаваемой семье. Однако рассуждение боярыни Ф. П. Морозовой о «супружнице» для сына обращает внимание и на иной ход рассуждений: «Где мне взять („супружницу“ сыну. — Н. П.): из добрыя ли породы или из обышныя? Которые породою полутче девицы — те похуже (характером? — Н. П.), а те девицы лутче, которыя породою похуже…»[23] В этой житейской мудрости — отголосок мизантропии Заточника: «не женись на богатой», женись на ровне или — как полагала Морозова — на той, что «породой похуже».

Стоит заметить и другое: случаев венчанных, официально признанных мезальянсов в памятниках, зафиксировавших реальные исторические факты, очень мало. Закон требовал при обнаружении сожительства социально «свободных» жен и «холопов» мужей немедленно венчать их, но с условием, что жена примет социальный статус супруга. Действительность, однако, была не всегда такой, как мечталось церковным дидактикам.[24] В древнерусском обществе, вероятно, всегда существовало определенное число невенчанных, в том числе побочных, семей, образованных «свободным» мужем и холопкой[25] или же аристократкой и мужчиной более низкого социального статуса.[26] Летописи свидетельствуют, что «супружницы» низкого звания оказывали немалое влияние на мужей, что вызывало и глухой ропот, и явный протест (случай с Настаской, побочной женой галицкого князя Ярослава, обвиненной боярами в ворожбе, якобы повлиявшей на осложнение внутриполитической ситуации в княжестве в XII веке).

Но не было ли высокое число таких «беззаконных сожительств, свинских, неблагословенных и нечистых» (их еще и посильнее ругали церковники)[27] отражением неодобрительного отношения к мезальянсам и самого общества, согласного считать «нормальным», «обычным»[28] подобные сожительства, но не согласного на официальную регистрацию прецедентов (венчание аристократов с простолюдинками)? Все примеры мезальянсов в русском быту допетровского времени — литературные.[29] В то же время нам не удалось найти свидетельств (за исключением эпизода с галицким князем в 1173 году) того, что невенчанные браки и рождение незаконных детей сопровождались общественным порицанием (хотя в имущественном отношении права их были очень узки). Если таковое и происходило, то, по-видимому, лишь в привилегированном сословии. Судебные документы и расспросные речи о «женках», не имевших венчанных мужей, но растящих в одиночку детей, свидетельствуют о терпимом отношении к ним свидетелей таких «браков» — соседей, знакомых.[30] Однако при всей терпимости общества норма диктовалась церковью. Не оттого ли ни от кого не зависимый самовластный монарх Петр Великий, «пустивший» законную жену Евдокию, десять лет не решался обвенчаться с дочерью литовского крестьянина Мартой Скавронской (будущей императрицей Екатериной I)?

Если размышлять об отношении «окружающих» к официально зарегистрированным замужествам, то представляется существенным влияние возраста новобрачной на ее последующую жизнь в семье. Хотя митрополит Фотий, трезво оценивая, вероятно, физиологические препятствия, запретил в XV веке «венчать девичок менши пятнадцати лет», в стародавние времена правило это соблюдалось разве что житийными персонажами, вроде Ульянии Осорьиной, которая была «вдана» мужу шестнадцать лет. Впрочем, в крестьянской среде девушек старались выдавать замуж в том возрасте, когда они становились способными самостоятельно выполнять нелегкие домашние обязанности по уходу за скотиной, готовке пищи и заготовке продуктов впрок.[31]

Когда же брак преследовал политические цели, утверждают летописи, девочку могли выдать замуж и «младу сущу, осьми лет»: «Достаточно яблока и немного сахару, чтобы она оставалась спокойной», — записал свои впечатления «немец-опричник» Г. фон Штаден (середина XVI века) о более чем юной (зато «очень хорошенькой»!) дочери князя Владимира Андреевича Старицкого — Марии, выданной замуж в девять лет за двадцатитрехлетнего герцога Магнуса. Сумбека из «Казанской истории» (равно как ее исторический прототип Сююн-бике) также была выдана замуж в двенадцать лет, «млада, аки цвет красный». В XVII столетии нередко выдавали замуж «на десятом году возраста», в начале XVIII века — в тринадцать лет (венчать младших в 1721 году воспретил Синод). «Невеста родится — жених на конь садится», — говорила народная поговорка, подчеркивая традиционное неравенство лет вступающих в брак. Петр I объявил о совершеннолетии дочери Анны, когда ей исполнилось тринадцать. Нет сомнения, что девочки, вышедшие из-под «власти» (опеки и авторитета) отца, сразу же, без «переходного периода» становления личности и индивидуальности, попадали под опеку и авторитет мужа («я была у отца и у матери, а теперь — полоняничное тело, волен Бог да и ты со мною»). Став женщинами в двенадцать-тринадцать лет, матерями в тринадцать-четырнадцать, они были в проявлении своих эмоций очень зависимы, несамостоятельны. Частная жизнь девочки-женщины растворялась в частной жизни новой семьи, однако блюстителей нравственности это не только не смущало, но и безмерно устраивало.[32]

Влияние разницы возрастов новобрачной и ее супруга на частную жизнь женщины было множественным. Для большинства «юниц», вроде перечисленных выше, оно было шагом к усилению зависимости. Для «молодух» в самом расцвете сил оно закладывало основу будущих связей на стороне, когда пожилой жених «спаше с своею женою», «велми младой», «не возможе ея утешити и возжделения ея похотного исполнити старости своея деля» (ср.: «Коли меня, прекрасную девицу, поймешь, тело твое почернеет, уды твои ослабеют и плоть твоя обленитца, не угоден будешь младости моей и всему моему животу не утеха!»).[33] Составители популярных текстов XVII века не сомневались, что именно «того ради» жены ненавидят стариков. «И начат им гордети (пренебрегать) и приучи к себе, греховного ради падения, некоего юношу, лепа зело (очень красивого)» — так современник оценивал (и не слишком осуждал!) итог брака «юницы» со стариком, которого он ее устами обзывал «старым мужем с вонючею душою, понурою свиньею».[34]

Житейскую ситуацию с молодой, но опытной женщиной и юнцом представляла любопытная вставка в список «Беседы отца с сыном о женской злобе»: «Аще будет юн муж — она его оболстит, близ оконца приседит, скачет, пляшет и всем телом движется, бедрами трясет, хрептом вихляет и другым многим юнным угодит и всякого к собе [пре] лстит». Исследователи текста «Беседы» полагают, что данная вставка — несомненная «зарисовка с натуры», отражающая один из вариантов развития семейных отношений.[35]

Сохранение невинности до брака могло оказать прямое воздействие на будущую жизнь девушки. Лишь девицы, «превозмогшие» «по естеству похоти мысль», могли оказаться царскими невестами и женами представителей клира. Желание девушек сохранить «чистоту» нашло отражение в сюжетах повестей XVII века, имевших хождение в посадской среде, где героини, попавшие с сложные ситуации, просили лишь об одном — «девьство» при них «оставить ради вышняго промысла».[36] Однако ни домосковские законы, ни церковные наставления XVI–XVII веков не рассматривали девственность как брачное условие. С девиц, не смогших «ублюстись», предписывали только взимать штраф, хотя, разумеется, непорочная невеста считалась большей «ценностью», что и фиксировалось специально в тексте документов: «А дочеришка моя пришла за него, Василья, замуж без пороку чистым браком…»[37]

В конце XVII века, когда был составлен этот документ, в Московии широко практиковался свадебный ритуал демонстрации «почестности» новобрачной с помощью кубка с просверленным дном (символизирующего невесту, утратившую девственность), а также осмотра ночной сорочки царской невесты; однако эти «действа» стали частью народного обычая далеко не сразу и отнюдь не вместе с принятием христианства. Даже в XVIII столетии, когда отношение к добрачным связям девушек стало в крестьянской среде более строгим (а особенно по сравнению с аналогичным поведением юношей), оно оставалось терпимым. В народе сохранялось представление о браке как о виде гражданской сделки, лишь освящаемой благословением церкви (замужество с венчанием, но без свадьбы не считалось общественно признанным, в то время как свадебный пир без венчания позволял считать брак заключенным).[38]

Перечисленные выше обстоятельства, будучи одновременно брачными условиями, оказывали немалое воздействие на строй частной жизни женщин Древней Руси XVI–XVII веков. Но осталось сказать еще об одном факторе, имевшем немалое влияние на самостоятельность или зависимость, «свободу» или «угнетенность» женщин в семьях допетровского времени. Речь идет об их праве на развод.

Возможность расторгнуть брачную сделку формально имели и муж, и жена. Основным поводом к разводу считалось прелюбодеяние, но определялось оно для супругов различно. Муж считался изменником, если он имел на стороне наложницу и детей от нее. В XVII веке «прелюбодеянием (для мужчины. — Н. П.) считалась длительная связь с женою другого». Варианты «прелюб» описаны в источниках: от побочных семей и до брачных союзов из трех человек, вроде упомянутых «Правосудием митрополичьим» (XIII век) (статья о двух женах, живущих с одним мужем) или «Сказанием об убиении Даниила Суздальского и начале Москвы» (XVII век) (в котором два «сына красны» боярина Кучки «жыша со княгиной в бесовском вожделением, сотонинским законом связавшися, удручая тело свое блудною любовною похотною, скверня в прелюбодействии»). Формально, конечно, жена имела право потребовать развода, если могла доказать факт измены супруга, но разводных грамот такого рода от X–XVII веков не сохранилось.[39]

Женщина считалась «прелюбодеицей», если она только решалась на связь с другим мужчиной, на «чюжеложьство».[40] Узнавший о ее вероломстве супруг не просто имел право, но и обязан был развестись (прощавших женам их измены рекомендовалось наказывать штрафом в пользу церкви, — должно быть, далеко не каждый адюльтер влек за собой развод). Просьбы мужей о разводе по «вине прелюбодеяния» (все — XVIII век) часто, если не всегда, заканчивались прошением о разрешении нового брака (иногда с вполне конкретной избранницей), что заставляет заподозрить авторов грамот в злоумыслии. Кроме того, отношение к «пущенницам» (разведенным женщинам) в привилегированной части общества было осуждающе-сострадательным, как к «порченным»: не случайно летописцы отметили случаи, когда князья, воюя с тестями, «нача пущати» своих жен — это было равносильно оскорблению врага.[41]

О том, насколько были распространены разводы в допетровское время, судить сложно. Еще труднее находить свидетельства того, какие чувства вызывало наличие права на развод (или отсутствие его реальной возможности) у людей того времени. Вероятно, частное право, регулировавшее семейные отношения, шло от конкретных казусов: разрушения семейной общности по тем или иным причинам.[42] К ним, помимо прелюбодеяния, церковный закон XII века относил бездетность брака, в том числе импотенцию мужчины: «…аще муж не лазит на жену свою, про то их разлучити».[43] Любопытно, что поздние памятники — литература XVII века — зафиксировали отношение женщин к подобной возможности («идох за него девою сущи непорочна, и он же, старец, не спит со мною… поймайте его и ведите к судиям, да исполнят над ним!»),[44] однако разводных грамот такого рода до нас не дошло.

Еще одним поводом к разводу для женщины могла бы быть невозможность главы семьи «държати» (материально содержать) жену и детей. Образ такого рохли, да к тому же еще и пьяницы, пропившего все семейное добро, включая «порты» жены, оставил один из ранних памятников покаянной литературы.[45] Но с течением времени этот повод к разводу незаметно исчез из текстов канонических сборников. Зато появился (примерно в XIII–XIV веках) новый мотив: пострижение одного из супругов.

Казус с Соломонией Сабуровой, с которой развелся в 1526 году великий князь Василий III — формально по причине принятия ею схимы, а фактически из-за «неплодия» многолетнего брака, — свидетельствует, что для представителей церковных властей в этом вопросе дилеммы не было. Отсутствие детей в царской семье, ставившее под угрозу существование рода Рюриковичей, было «головной болью» князя Василия и его окружения. Восточному же патриарху, к которому русский царь обратился с просьбой разрешить развод, эти тревоги не показались мотивом, веским для «разлоучения». Поскольку недостойные поступки со стороны Соломонии отсутствовали (летописец прямо указал, что развод был совершен «без всякой вины от нея»), князь заставил жену принять постриг. Автор миниатюры в Радзивилловской летописи изобразил Соломонию заливающейся слезами на фоне высоких стен монастыря, в котором ей суждено было прожить шестнадцать лет. Андрей Курбский был позже возмущен тем, что Василий постриг Соломонию, «не хотящу и не мыслящу о том». По словам Герберштейна, великая княгиня энергично сопротивлялась постригу, растоптала принесенное ей монашеское одеяние, что заставило Ивана Шигону (советника Василия III) ударить «ее бичом».[46]

Личная драма Соломонии ни бывшим мужем, ни вообще кем-либо в расчет не брались. Сказать, что несчастная женщина относилась к своей «тяшкой болезни» безропотно, никак нельзя: сохранились «памяти» о том, как она пыталась вылечиться от «неплодства». Народная же молва и вовсе восстановила доброе имя пострадавшей, донеся до нас предание о том, что в монастыре княгиня-схимница родила сына Георгия.[47]

Напротив, великого князя Василия за его отношение к Соломонии народ не раз поминал недобрым словом, называл «прелюбодеем» (хотя официальные источники перекладывали ответственность за недостойный поступок на бояр, якобы сказавших: «Неплодную смоковницу посекают и измещуть из винограда»). Тот факт, что долгожданный наследник (будущий Иван Грозный) родился у Василия и молодой польки Едены Васильевны Глинской не сразу, а лишь через три года после свадьбы, «простецы» интерпретировали как подтверждение «вины» князя, его неспособности продолжить род, упорно приписывая отцовство «сердешному другу» Елены Глинской — князю Ивану Телепню-Оболенскому. Общественное осуждение развода великого князя с Соломонией выразилось и в том, что второй брак Василия многие считали «незаконным», предсказывали, что от него родится сын, который наполнит царство российское «страстми и печалми». Показательно также, что прецедент Василия и Соломонии не породил «волны» «разлоучений», оставшись осуждаемым и чуть ли не единственным явлением. Впоследствии Петр I, совершивший аналогичный поступок, долго не решался вступить в новый брак и старался поддерживать добрые отношения с принявшей постриг Евдокией.[48]

Оценивая соотношение «нормы» и «действительности» в вопросе о разводе, приходится признать исключительную ограниченность возможностей его для женщин допетровского времени, в том числе представительниц царской семьи. Казалось бы, формально сама Соломония могла потребовать развода с Василием после трех лет бездетного брака, однако фактически случаи таких прошений от женщин были очень редки и все обнаруженные ныне относятся к XVIII веку (из них лишь одно удовлетворено). Поступление же супруги в монашество давало полную уверенность в «благополучном» исходе дела: мужья не стеснялись «подводить жен под монастырь» (не случайно в XVII веке в русском языке возникла эта идиома). Впрочем, народные поговорки зафиксировали возможность и обратной ситуации («От жен люди постригаются»):[49] вероятно, женщины с сильным и независимым характером могли внести существенные «коррективы» в представление о «семейной власти».

Частную жизнь женщин допетровской Руси могли бы охарактеризовать примеры реализации их права на развод с мужьями-клеветниками, формально существовавший с XII века (такую возможность давала бездоказательная «крамола» на целомудрие, несправедливое обвинение в колдовстве, воровстве, убийстве, «любом злом деле»). Среди записок современников есть упоминание о возможности для жены в России «разлучиться» с мужем и в случае, если он жестоко с ней обращался.[50]

Повествовательная литература приводит слова жен, измученных пьянством супругов: «Не моще терпети, всегда муж пьян приходит, дом наш разорился, с ним бы разошлася…» Но примеров прошений жен о разводе по этой причине нет. Частную жизнь московиток XVII века особенно ярко характеризует поговорка, записанная в то время: «Женитьба есть — а розженидьбы нет».[51] И не случайно в русском языке муж и жена с давних времен именовались именно «с[о]упругами» — людьми, «со[у]пряженными» браком, семьей как лошади одной упряжью.[52] Практическая затруднительность расторжения брака для женщины допетровского времени объяснялась и тем, что в случае положительного ответа она могла требовать возмещения мужем расходов по судебному процессу и получения большой части имущества «на содержание».[53]

Перед нами предстали, таким образом, обстоятельства, оказывавшие влияние на некоторые стороны частной жизни древнерусских женщин. Все они воздействовали на эмоциональный строй семьи, но степень и форма их влияния различались в разные периоды существования супружеского союза. Едва ли не главным из них было право выбора брачного партнера, опосредованное — в течение всего рассматриваемого нами периода — волей родственников невесты. На протяжении семи веков, о которых идет речь в этой книге, вместе с тенденцией «вмешательства» родственников, и прежде всего родителей, в частную жизнь детей или подопечных, постоянно сосуществовала и тенденция обратная — стремление решать эти вопросы «единолично», во-первых, согласуясь, с собственными эмоциями и склонностями и, во-вторых, руководствуясь просто стремлением девушки выйти замуж, в силу постыдности статуса старой девы.

Принимая решение о выходе замуж не один раз в жизни (как то предписывалось церковными нормами), отказываясь от «целомудренного вдовства», женщины в Древней Руси и Московии XVI–XVII веков чаще всего осознанно шли на нарушение навязываемых сверху (но не общепринятых!) правил. Мотивами здесь были либо бездетное первое супружество (поскольку и нормы светских законов — в отличие от аскетических запретов норм церковного права — в некоторых русских землях допускали это), либо — на поздних этапах, в XVI–XVII веках, — эмоционально-личные мотивы. Отношение общества к повторным и последующим бракам женщин было в целом терпимым, оно определялось в каждом конкретном случае.

Существенное значение для замужней жизни женщины могло иметь и социальное и имущественное равенство (или неравенство) породнившихся семей. Различные по характеру источники — от назидательных и летописных до судебно-правовых — демонстрируют возможные следствия социального и имущественного неравенства супругов: изменение социально-ролевых функций супругов, ломку традиционной семейной иерархии, провоцирующее поведение одного из супругов, следствием которого могла стать, например, связь на стороне. Подробное рассмотрение примеров мезальянсов позволяет сделать вывод о неприемлемости их обществом, склонным скорее допускать адюльтер, сожительство с социально-зависимыми, побочные семьи, нежели позволить социальные и имущественные различия в браках.

Определенное влияние на эмоциональный настрой в семьях оказывал возраст вступивших в брак. При «сближенности» возрастов возникала большая эмоциональная привязанность, а серьезная разница создавала перспективу супружеских измен и внутрисемейных конфликтов.

Требование сохранения невинности до брака, на чем настаивала церковь, как показал анализ ненормативных памятников, соблюдалось не всегда, хотя действительно выполнение этого предписания могло послужить для новобрачной «социальным трамплином» (стать боярской или даже царской невестой на смотринах) и оказать существеннейшее влияние на ее последующую жизнь в браке.

Наконец, на судьбу, внутренний мир и повседневный быт женщины могла повлиять (и влияла!) такая доминанта, как право на расторжение брачной сделки. Если заключение брака прямо зависело от родителей, то расторжение было делом сугубо личным, частным делом «мужатицы». Нормы древнерусского права предоставляли женщинам право на развод, однако документы, литературные и фольклорные источники свидетельствуют об исключительности таких примеров. Светские и церковные законы указывали немало поводов к «разлучению», но для «руссок» и московиток (да и их мужей) все это не имело безусловного значения. Куда чаще случались разводы по причине ухода одного из супругов в монастырь.

При этом хотя монастырь в средневековой Руси XVI–XVII веков и выступал в качестве альтернативы обычной семейной жизни, традиция ухода в монастырь все-таки не была широко распространена. Поэтому можно утверждать, что двумя важнейшими фазами жизненного цикла — замужеством и прекращением или расторжением брака — исчерпывалась вся взрослая, сознательная, иногда самостоятельная, иногда зависимая повседневная жизнь женщины.[54]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.