Луначарский

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Луначарский

Иностранный гость, поставивший себе задачей чутко и любовно отметить «все, что есть здорового в большевистском строе», недавно назвал Луначарского утонченным тепличным растением, впитавшим в себя лучшие соки и западной, и советской культуры. Вежливый гость этот вскользь указывал, что политический авторитет народного комиссара по делам просвещения не может считаться у большевиков общепризнанным. «Но зато все видят в нем тончайшего знатока искусства и одного из первых драматургов нашего времени».

Политическая биография г. Луначарского действительно большого интереса не представляет. По-видимому, в последние годы утонченный большевистский эстет совсем отошел от активной политики. Выпустил он, правда, книгу под названием «Революционные силуэты». Книга эта вся состоит из комплиментов, отличающихся необыкновенной меткостью и психологическим углублением. Приведу, например, почти наудачу две строки из характеристики Троцкого: «О Троцком принято говорить, что он честолюбив. Это, конечно, совершенный вздор» (стр. 29). В этюде о Зиновьеве автор «Революционных силуэтов» не менее проницательно отметил черты стыдливой ?me slave{1}, черты, родственные облику Пьера Безухова: «Сам по себе Зиновьев, — пишет г. Луначарский, — человек чрезвычайно гуманный и исключительно добрый, высоко интеллигентный, но он словно немножко стыдится таких свойств» (стр. 34). Самые же горячие комплименты автор естественно приберег для «чарующей, ни с чем другим несравнимой, подлинно социалистически высокой личности Владимира Ильича», его «аль-фреско колоссальной фигуре, в моральном аспекте решительно не имеющей себе равных». Все в Ленине нравилось г. Луначарскому: «Его гнев тоже необыкновенно мил. Несмотря на то, что от грозы его, действительно, в последнее время могли гибнуть десятки людей, а может быть, и сотни, он всегда господствует над своим негодованием, и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом» (стр. 13). Полагаю, что на этом изображении Ленина, который так необыкновенно мило, в почти шутливой форме, резвяся и играя, умел губить десятки и сотни людей, можно оставить политическую характеристику г. Луначарского. Да в ней собственно и надобности нет: ведь главная прелесть тепличного растения, как сказано, заключается в его драматическом творчестве.

В бытовой, революционной пьесе г. Луначарского «Канцлер и слесарь» одним из действующих лиц является граф Лео Дорнбах фон Турау, «блестящий кавалерийский офицер», о котором автор кратко сообщает: «В его лице и движениях есть какая-то гармония, превышающая ладность чисто военной выправки». Граф Лео страстно влюблен в графиню Лару. Они встречаются в военное время, на балу в доме канцлера Нордландии. На этом великосветском балу высшее нордландское общество предается веселью, не думая о войне, о страданиях бедняков и о надвигающейся (в последней картине пьесы) коммунистической революции. Все гости очень несимпатичны. Особенно несимпатичен граф Леопольд фон Гаторн, человек, исполненный аристократических предрассудков. Он так прямо о себе и говорит: «Я должен чувствовать голубую кровь... Манеры... Mалейшая вульгарность — очарование исчезло». На это другой гость канцлера, некий Кеппен, ехидно инсинуирует: «Ну, графиня Митси, твоя очаровательная супруга, хотя и аристократка, даже не с голубой, а с индиговой кровью, держится как сверхкокотка» Граф Леопольд, однако, парирует намек: «Ах, у тебя нет чутья, — говорит он Кеппену. — Когда женщина, понимаешь, умеет носить платье, парижские туалеты, то она может позволить себе хоть перекинуть шлейф через плечо... Это жанр, который, в единственном экземпляре, столь необходим большому свету столицы». И действительно, графиня Митси, за которой ухаживает «шикарный флигель-адъютант, гремящий саблей и шпорами», — очень шикарная женщина. «Боже мой, как мне хочется танцевать! — восклицает она на том же балу у канцлера. — Не наши надоевшие танцы, не танго даже, а безумие любви перед глазами смерти. Вот! Чтобы сидела смерть с пустыми глазами, а мне, обнаженной, объяснять бы ей без слов, что такое упоение страсти... Радефи, сыграйте какой-нибудь сверхдемонический вальс». Радефи играет сверхдемонический вальс. Митси танцует «страстный и несколько разнузданный танец». Великосветские гости канцлера в полном восторге. Один из них даже хватает графиню Митси в объятия и целует ее с криком: «Как она великолепна!» Сама графиня Митси тоже очень довольна: «Уверяю вас, — кокетливо говорит она гостям, — я никогда не испытывала столько сладострастия в другие моменты, как в моменты удачного танца». «О, это заметно, — отвечает граф Лео, — я бы сказал, что в вашем танце вы как-то изумительно приближаете к себе каждого, кто на вас смотрит». «До вакхической интимности», — вставляет один офицер. «До своеобразного обладания, — добавляет другой. — У вас есть один или два жеста, которые в этом отношении шедевр». Графиня Митси тотчас с полной готовностью показывает «один или два жеста». Все высшее общество аплодирует. Но как раз в эту минуту входит хозяин. «Извиняюсь, господа», — говорит высшему обществу канцлер. Оказывается, нордландская армия отступила, «оставив на поле битвы 30 тысяч нордландских юношей».

Это сообщение канцлера зловеще заканчивает сцену великосветского бала. Достаточно очевидно, как несимпатично вели себя в пору войны имущие классы Нордландии. Если на ком отдыхает душа, то разве на графе Лео Дорнбах фон Турау, на лице которого так гармонично отразилась ладность чисто военной выправки. Несмотря на свое аристократическое происхождение (по матери он из знаменитого рода князей Ванольи), граф Лео у г. Луначарского образ отнюдь не отрицательный. И автора, и нас привлекают в графе свойственные ему бурные страсти. Так, объясняясь в любви графине Ларе, он с мрачным хохотом говорит: «Ха-ха-ха! И вот помчаться в один из близких дней в карьер, в атаку, крикнуть всей грудью: Бог войны, в руки твои предаю дух мой! И вдруг — бац! Страшным ударом быть разбитым... Кануть в вечность... А красивый труп подберут. И будут править тризну... И в стольких женских сердцах останусь я жить молодым богом в таком сиянии, какого нельзя достигнуть при жизни ни в чьем сердце». «Конечно, смерть.— это ужасно интересно, — соглашается графиня Лара. — Я никому не советую жить. Мне 19 лет, но я уже не могу ждать неизведанного. Все слишком прозаично. Хочется другой земли и другого неба». Граф Лео oпять адски хохочет: «Ха-ха-ха! Дай мне поцеловать тебя, только поцеловать тебя, чтобы я сказал себе, что и тебя я целовал, и чтобы ты вспомнила мой поцелуй, когда я умру...» (Обнимает и целует Лару.) «О! какой поцелуй! — стонет графиня Лара. — Так целовал севильский обольститель». «Это вкус смерти делает мой поцелуй таким пряным», — разъясняет граф Лео. «Пряный, пряный поцелуй, как далекий остров», — подтверждает графиня Лара. «Будто?!» -радостно восклицает граф, видимо пораженный (как и читатели) этим сравнением пряного поцелуя с далеким островом.

Не буду продолжать цитаты. Картина того, как «любви пылающей граната лопнула в груди Игната», может считаться выясненной и читатель, вероятно, согласится, что в стихах и прозе Игната Лебядкина, посвященных «ари-сто-кратическому ребенку, совершенству девицы Тушиной», нет ничего тоньше и изысканней. А еще Достоевского бранили за «шаржировку»!..

Пьесы г. Луначарского редко называются просто пьесами. Обычно они носят названия «мистерий», «драматических сказок», «драматических элегий», «идей в масках» и т.д. Действие этих шикарных произведений происходит в местах, исполненных крайней поэзии, главным образом в готических замках с самыми шикарными названиями. Так «Василиса Премудрая» разыгрывается в замке Меродах Pаммона, «Медвежья свадьба» в замке Мединтилтас, «Три путника и оно» в замке Шлосе-ам-Флуес. Когда действие происходит не в готических замках, то оно перебрасывается в «платановые сады», в «высокие скалы с глубокими провалами», на «высокую черную лодку, которой: управляют два ассирийца», на «курящуюся предутреннюю гору», на «лестницу о бесчисленных ступенях», в «Монастырь Святых Терний на острове Презосе», в «страну Аэ-Вау, где всегда голубой, даже синий свет», в «черную бездну о рваных краях», или просто «в иные пространства, в безбрежность». Одна идея в маске разыгрывается даже у «Божьего престола». И действующие лица разных пьес г. Луначарского тоже очень шикарны: барон Иеронимус фон Элленгаузен, граф Эрих Ульм, принцесса Бланка, принцесса Эльза, безымянный «герцог с белокурой бородой», тоже безымянный «рыцарь хищного вида», король Дагобер-Крюэль, король Хиальмар XXI и т.д. Особенно много у г. Луначарского коронованных особ. В пьесе «Иван в раю» появляется даже целый «хор царей»: цари жарятся в аду и при этом хором поют: «Прощенья, прощенья! А! а!». Впрочем, г. Луначарский нередко восходит и повыше земных монархов: у него на каждом шагу встречаются существа неземные; ангелам он, можно сказать, и счет потерял. В одной его мистерии действуют «стальной ангел Габурах» и «белый ангел Гудулах»; в другой — целый ряд разных ангелов, которые потом тоже поют хором. Выступают у г. Луначарского и Дионис, и апостол Петр, и даже сам Иегова:

Наружность своих героев г. Луначарский обычно описывает подробно и всегда очень выразительно. В драматической сказке «Василиса Премудрая» царевна Ялья-м «открывает глаза, поправляет волосы дивным жестом тонкой руки и спокойно укладывается в любимую свою позу... Под ту же музыку стройная красивая женщина в лунной одежде несет высоко над головою годовалого ребенка, идет ритмично, окруженная свитой, то приближаясь, то отступая...» В «Василисе Премудрой» эта стройная женщина в лунной одежде — бесспорно самая грациозная и шикарная дама. Но в драматической фантазии «Маги» ей никак не уступит дивная Манесса. Она «вся одета волнами волос, быть может (?) обнаженная. Кроме очерка лица и длинных глаз, эбена волос, видно одно только белое плечо и медленно змеящаяся, полупрозрачная рука, которая кажется голубой». На губах у Манессы «странная улыбка, та, что у Леонардовой Джоконды», а в восьмой картине поэмы, в сцене с Семпронием, который горько жалуется Манессе, что «давно ладоням жадным пира не давал касанья твоей атласной наготы», — дивная Манесса «касается пряжки блузы, одежда падает к ногам и оставляет ее гармоничное тело одетым лишь туникой. Он протягивает к ней руки с колючей и сладострастной улыбкой...»

Нет, положительно Игнат Лебядкин не мог бы выразиться столь шикарно.

Хорошо описывает г. Луначарский и мужчин, как земных, так и неземных. У Леонардо да Винчи, в драматической элегии «Юный Леонардо», «великолепный, сияющий лоб», «русые волосы с чувственной роскошью обрамляют это божественное лицо с мягким овалом и сочным веселым ртом. Смех и речь Леонардо неудержимо звучны», а, целуясь с Ченчио, он «гибким жестом отдается его объятию». В мистерии, происходящей у Божьего престола, я с интересом ждал описания наружности Иеговы и не могу сказать, чтобы был разочарован. У Иеговы «золотые кудри и борода, голубые глаза полны блеска, высокий лоб, царственная осанка, величественные движения». Говорит Иегова «задумчиво» и в минуты волнения «теребит дрожащими пальцами золотые волосы своей бороды». Уже из этого описания наружности читатель может сделать вывод, что столь молодцеватый Иегова у г. Луначарского образ скорее положительный. Надо даже отметить, что автор, несмотря на занимаемый им высокий пост, счел нужным, по поводу своих мистерий, заранее себя очистить от тяжких подозрений в симпатиях к неземным существам. «Я хотел бы, — пишет г. Луначарский, — предостеречь от возможного недоразумения. Фантазия моя («Маги») написана в терминах оккультизма и мистики, и, быть может, кому-нибудь из читателей покажется, что эта одежда в какой-нибудь мере отражает мое собственное верование. Этого, конечно, нет. Что касается основной идеи — идеи пан-психического монизма, — то я никогда не решился бы выдвинуть ее как теоретический тезис, как философию, которую я стал бы теоретически защищать. В жизни я считаю возможным опираться только на данные науки, строить только на прогнозах, покоящихся на ее незыблемом фундаменте, действовать только сообразно ее данным и под импульсом непосредственной живой страсти, дочери окружающей нас реальной общественности. Другое дело поэзия. Она имеет право выдвигать любую гипотезу и одевать ее в самые поэтические краски».

Автор мистерий, впрочем, совершенно напрасно оправдывается и просит снисхождения. Его Иегова задумчиво высказывает на протяжении мистерии ряд ценных мыслей, вполне дозволенных к обращению в сов. России. Г. Луначарский относится любовно и ко многим своим другим действующим лицам, «одетым в самые поэтические краски» не по данным науки. Можно даже безошибочно сказать, что в некоторых своих действующих лицах он, как все великие художники, отчасти изображает самого себя. Разумеется, в самых шикарных, в тех, которые имеют бурный успех у женщин, делающих дивные, гибкие движения медленно змеящимися полупрозрачными руками и носящих на своих гармоничных атласных телах лунные одежды или одежды из эбена чувственно роскошных волос. Так, например, я почти не сомневаюсь, что с себя г. Луначарский писал «Короля-художника». Король-художник в заключение идеи в масках восклицает слабым голосом: «О, Лоран! Как тяжело королю-художнику править страной грубых беотийцев». Чуткий читатель должен увидеть в этом восклицании результат личного опыта комиссара-афинянина, насаждающего просвещение в нашей грубой стране. И уж наверное с себя самого (да оно и естественно) г. Луначарский писал Леонардо да Винчи. В конце этой пьесы герой говорит: «Может быть, я вечерняя душа: я так люблю тени и борьбу с ними света... Я вечерний Леонардо. Но я вижу ясно там, там... (указывает вперед) Леонардо утреннего... Как в зеркале вижу... Oгe, Нарди, oгe!! (посылает воздушный поцелуй)…» Я не вполне уверен в том, что Леонардо да Винчи действительно посылал себе воздушные поцелуи. Но для г. Луначарского это, можно сказать, нормальное состояние; коммунистический Игнат Лебядкин с великолепным сияющим лбом и с вечерней душой каждой «идеей в маске» очень любовно и нежно себя целует.

Самый горячий воздушный поцелуй г. Луначарский послал себе в предисловии к «Магам», из которого я приведу отрывов: он, наверное, доставит удовольствие читателям.

«Драматическая фантазия «Маги» была написана при несколько исключительных условиях, быть может, представляющих некоторый интерес и с точки зрения теории творчества.

Написана она зимою 1919 года во время моего пребывания в Москве, переполненного самой горячей и самой утомительной работой.

Именно утомительность этой работы, ее напряженность и ее яркость в освещении великих и горьких переживаний нашей революции и побуждали меня искать какого-нибудь интенсивного отдыха. Этот отдых я нашел в поэтическом творчестве.

Дав совершенную свободу своей фантазии, я сел за «Магов», даже неясно представляя себе хотя бы основные контуры этой пьесы. Я просто хотел забыться и уйти в царство чистых образов и чистых идей.

Вся пьеса была написана по ночам после полных всяких событий» и трудов дней. И понадобилось только 11 ночей для того, чтобы вся она вылилась совершенно такою, какою теперь является читателю. Никаких дальнейших поправок в ней мне не предоставлялось нужным сделать.

Несмотря на то что в течение этого времени я спал от 3 до 5 часов в каждые сутки, по окончании работы я почувствовал себя необыкновенно отдохнувшим, словно я побывал на каком-нибудь целебном курорте.

Одним из оснований моего решения издать эту книжечку была надежда, что, может быть, чтение её доставит также кое-кому тень того сладкого и глубокого отдыха, который доставило мне ее сочинение.

Конечно, «Маги» связаны некоторыми тонкими нитями с переживаемыми нами событиями. Пьеса не является ни в какой мере ни отражением их, ни аллегорией. Искать чего-нибудь подобного, как делали некоторые из прослушавших ее, — просто нелепо. Но чуткий человек, быть может, поймет, почему эта гипотеза представляется особо утешительной и желанной во время грозных исторических событий и тяжелых, хотя вместе с тем торжественных и осиянных надеждой личных переживаний».

По-моему, г. Луначарский совершенно напрасно скромничает: «быть может, представляющих некоторый интерес с точки зрения теории творчества». Какое уж тут «быть может»! Не быть может, а наверное, и не для одних теоретиков искусства, а для всего человечества, и не просто идеи в масках, а именно «целебный курорт», «сладкий и глубокий отдых». Верно и то, что все творчество г. Луначарского связано тонкими нитями с «реальной общественностью». Для того чтобы можно было судить о тонкости этих нитей, я позволю себе вкратце коснуться содержания некоторых его творений — красота их формы достаточно ясна из сказанного выше.

В трагедии «Королевский брадобрей», написанной белыми стихами, выведены король Дагобер и его родная дочь, красавица принцесса Бланка. Король, натурально, желает изнасиловать свою дочь, — чего же другого можно было ждать от короля? Но так как Дагоберу, кроме того, хочется «плюнуть высшей власти в очи», то он требует, чтобы церковь благословила его намерение. Религия — опиум для народа, и церковь, в лице архиепископа, изъявляет согласие. Некоторые колебания возникают только у канцлера, который боится народного гнева в случае огласки дела. Канцлер советует королю «на coitus решившись, оный тайно и совершить». Дагобер, однако, ничуть не боится огласки, и, созвав всех магнатов, объявляет им о своем решении вступить в брак с дочерью. Черствые магнаты ничего против этого не имеют. Протестует один лишь мэр Этьен, честный выходец из народа. На протяжении двух страниц мэр Этьен в самых горячих и благородных виршах ругает магнатов за то, что они «девицу предали на поругание распутному, безумному отцу». Король приказывает отвести мэра Этьена на казнь. «Этьена уводят понурого и задумчивого». «Впечатление в общем тяжелое», — метко замечает от себя автор. Впрочем, черствые магнаты тотчас после увода мэра Этьена «шумно и радостно» восклицают: «Виват, виват король!» Дагобер вызывает к себе дочь (которая, кста ти сказать, любит хорошего человека, Евстафия заявляет ей, что намерен ее изнасиловать:

КОРОЛЬ.

Так так-то, дочка.

Я мог бы разломать тебя. Я мог бы

Взять плеть мою и бичевать тебя,

Как виноватую собаку! Только

Ведь свадьба наша будет вскоре: кожу,

Девичью кожу белую испортить

Пред свадьбой не хочу.

БЛАНКА (падает).

О! ужас! ужас!

Злодей-король стоит на своем. Кроме того, он, как обычно поступают в таких случаях короли, грозит зажарить на медленном огне Евстафия, так, чтобы Бланка могла «расширенными ноздрями нюхать обугленного мяса аромат...» При этой угрозе король хохочет не менее адски, чем граф Лео Дорнбах фон Турау. Бланка немедленно сходит с ума; разумеется, она также хохочет — и даже хохочет в три приема:

БЛАНКА.

Ты — Вельзевул (хохочет). А ты не думал,

глупый,

Что я тебя узнаю? — но назвала

Тебя я именем твоим. На, ешь

(разрывает платье на груди),

Ешь тело, грудь кусай, грызи, пей кровь!

(хохочет).

Нет, не добраться до души вовеки,

Душа у мамы, нету здесь души...

(хохочет и падает на скамью).

Подлый Дагобер, однако, неумолим, и душа принцессы Бланки, наверное, и вправду отошла бы к её покойной маме, — но на счастье королевский брадобрей, некий Аристид, по разным сложным, преимущественно философским, соображениям, «быстрым движением бритвы перерезывает королю горло. Голова короля отваливается». Аристид «садится на его грудь, размахивая кровавой бритвой», высказывает намерение отрезать королю также нос и уши и говорит, что сделал бы то же самое, если б был брадобреем у Господа на небе. На этом тонком замечании тонкая трагедия, связанная тонкими нитями с реальной общественностью, кончается.

Было бы странно, если б автору этой пьесы не вверили в сов. России дела воспитания юношества. Не нужно, однако, думать, что «Королевский брадобрей» написан по «агитзаказу» для обличения королей и магнатов. Короли и магнаты в нем обличаются, так сказать, попутно, — в агитационных целях и не пишут длиннейших трагедий в стихах. Нет, главная прелесть драматических произведений г. Луначарского заключается именно в том, что они должны ставить перед избранными философские и эстетические проблемы предельного глубокомыслия: автор явно реформирует мировое искусство. Это с особенной силой сказывается в его чисто символических пьесах. Не буду излагать их подробно, — и так прошу читателей простить эти выписки. Скажу только, что в мистерии «Иван в раю44, в основу которой, по словам г. Луначарского, положена гипотеза трагического пантеизма, честный идейный борец Иван, поднявшись к престолу Бога, ведет философский спор с Иеговой и убеждает его отречься от власти в пользу человечества. Иегова, после 42 страниц философских диалогов, дьявольских монологов, ангельских и других хоров, «раздирающего звука труб44, «кукования птицы Гамаюн» и т.д., соглашается с Иваном и сходит с престола. Надо отметить, что Ивану помог убедить Иегову «хор богоборцев во главе с Каином и Прометеем44. И действительно, богоборцы говорили весьма убедительно. Вот как начинается богоборческая песня:

Аддай — дай

У-у-у

Гррр-бх-тайдзах Авау, авау, пхоф бх.

Читатель не должен чрезмерно удивляться: г. Луначарский сторонник того взгляда, по которому чисто фонетическая изобразительность в искусстве идет параллельно с философской глубиной и с роскошью поэтических образов. В песне богоборцев этот художественный прием особенно удался оранжерейному автору: авау, авау, пхоф бх, — прямо живой Прометей! Методы чисто звукового изображения г. Луначарский применяет во многих своих произведениях. У него даже есть длинные диалоги в таком роде. Так, в «Василисе Премудрой» некий «девомальчик», «со страшно большими и грустными глазами ртом тоже грустным, но совсем маленьким, ведет в поводу страуса в сверкающей сбруе и поет:

Наннау-кнуяя-наннау-у-у

Миньэта-а-ай

Эй-ай

Лью-лью

Таннаго натальни-канная-а

Та-нга-нга-ай,

и т.д.,

на что Нги, другое действующее лицо «в серебряной сетке с алой феской на богатых кудрях», совершенно резонно отвечает:

Уялалу

Лаю-лалу

Амменнай, лаяй, лоялу...

Этот человек, живое воплощение бездарности, в России просматривает, разрешает, запрещает произведения Канта, Спинозы, Льва Толстого, отечески отмечает, что можно, чего нельзя. Пьесы г. Луначарского идут в государственных театрах, и, чтобы не лишиться куска хлеба, старики, знаменитые артисты, создававшие некогда «Власть тьмы», играют девомальчиков со страусами, разучивают и декламируют «грр-авау-пхоф-бх» и «эй-ай-лью-лыо»...

Но все-таки хорошо, что г. Луначарский cтоль «неудержимо звучен», что он так любит «уходить в царство чистых образов чистых идей». Пусть он и дальше, как его «шикарный флигель-адъютант бряцает саблей и шпорами — монистической саблей и пан-психическими шпорами. Я рад, что Гос. Издательство издает пьесы утонченного тепличного растения на плотной, роскошной, прочной бумаге. Кое-что, Бог даст, дойдет и до потомства, и, подобно графу Лео Дорнбах фон Туpay, «культурнейший из большевиков» долго будет жить в сердцах людей ослепительно сияющим молодым богом.