Грязные дела

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Грязные дела

Противоречивые свидетельства о смерти Иуды в Евангелиях порождают вопрос: что же на самом деле случилось с Иудой перед кончиной? Как именно он «пал»? В древности этот вопрос привлекал внимание всех авторов, склонных преувеличивать приверженность Иуды Дьяволу. В ранних историях об Иуде его моральная деградация часто сочетается с вырождением физическим. И хотя кому-то может показаться не логичным мое решение начать свой рассказ с концов Иуды — конца его жизни и конца его пищеварительного тракта — но во многом именно зловонная кончина привлекала внимание к Иуде ранних авторов. Независимо оттого, за кем следовали комментаторы или толкователи Нового Завета — за Лукой ли, описавшим выпавшие внутренности Иуды, или за Матфеем, рассказавшим о повешении Иуды на дереве, — все они подробно описывали его зловонное, изуродованное или распухшее тело, исторгнутые экскременты, окровавленные внутренности и кровоточивость. Уже тогда странно феминизируемый всеми этими телесными течами, источающий — кровь ли, опорожнения или зловонный смрад — Иуда на картинах нередко держит мешок, в котором, по-видимому, находятся тридцать сребреников. Но на фоне его физических течей этот мешок мистическим образом начинает ассоциироваться в сознании зрителя с его утробой или колостомой. И по мере того, как Иуда теряет контроль надо всем, над собой и даже над своими внутренностями, все то, что он бесчестно вынашивал или втайне копил всю жизнь — свои эгоистичные интересы и заговорщицкие замыслы, деньги первосвященников — он извергает наружу. Преломленная в творческом сознании идея справедливого и заслуженного конца в своем классическом варианте, с которым перекликается и портрет Альберта Такера, являет нам образ вора, при жизни ловко маскировавшегося, потворствовавшего своим похотям и домогавшегося чужого, а в момент кончины выворачиваемого наизнанку, «из кожи вон», вызывая отвращение и читателя и зрителя.

Фрагментарное свидетельство Папия Иерапольского, одного из авторитетов ранней христианской Церкви, писавшего ок. 130 г. н.э., развивает идею демонической одержимости Иуды и, вместе с тем, высвечивает нараставшее единодушие толкователей относительно пагубных последствий злобной натуры и злодеяний Иуды для его тела.[117] В своей книге «Толкования слов Господних», сохранившейся лишь в виде отдельных фрагментов и цитат в сочинениях авторов более позднего времени, Папий расширяет данное Лукой описание гибели Иуды, «низринувшегося» на землю крови: «Великий пример бесчестия представлял в этом мире Иуда, тело которого распухло до такой степени, что он не мог проходить там, где проезжала повозка, и не только сам не мог проходить, но и одна голова его. Веки глаз его настолько, говорят, распухли, что он вовсе не мог видеть света; а самых глаз его не увидел бы и врач, даже с помощью увеличительного стекла: настолько глубоко находились они от внешней поверхности. Его гениталии раздулись до безобразия, и смотреть на них без отвращения было невозможно, а чрез них из всех частей его тела вытекал гной и выползали черви. После больших мучений и терзаний он умер, говорят, в своем селе; и село это остается пустым и необитаемым даже доныне; даже доныне невозможно никому пройти по этому месту, не зажав руками ноздрей. Таково зловоние, которое сообщилось от его тела и земле» (Эрман, «Мужи апостольские» 105,107)[118] (Ehrman, Apostolic Fathers, 105, 107).

Папий подменяет духовную слепоту Иуды настоящей слепотой, из-за которой Иуда утратил способность видеть, а люди не могли различить его органы восприятия. Если зрение (способность узреть) сопряжено с верой, то слепота (способность презреть) означает отступничество. При всем солипсизме Папия, несчастья, претерпеваемые заживо гниющим Иудой, навевают в памяти фрагмент из Книги Пророка Исайи, цитируемый Иоанном во изобличение иудеев, отказавшихся верить в Иисуса, несмотря на все знаки, Им явленные: «Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем» (12:40). Не слепой и не ослепший (каковым он предстает время от времени на некоторых других картинах), Иуда, тем не менее, не видит и не разумеет.

Если верить Луке, то перед смертью своей — прежде, чем он «низринулся» и «расселось чрево его, и выпали все внутренности его» (Деяния 1:16-20), — Иуда должен был раздуться, как воздушный шар, а затем лопнуть. Папий подчеркивает, что Иуда распух до неимоверных размеров перед тем, как умереть. Став больше повозки, а значит, неспособным двигаться, сам вялый, Иуда — пропитавшийся зловоньем своих собственных испарений — отращивает огромные гениталии. Но, в отличие от греческого бога Приапа, прославившегося большим фаллосом, потенция Иуды от этого не повышается. Наоборот, из-за нарушенной эрекции он становится зловонным источником болезнетворной заразы и потому — тлетворным и вредным для окружающих. С распухшими конечностями из-за болезни, которую викторианские толкователи диагностировали, как «слоновую», Иуда Папия предвосхищает «гонения на еретиков, евреев и прокаженных» в Средние века (Moore, 66).[119] В Средневековье словосочетание «mal de Judas», означавшее в переводе «корь», использовалось применительно евреям (Hand, 354). Будучи еще живым, Иуда Папия душой своей уже мертв — из его заживо разлагающегося тела бегут даже черви и сочится гной. Живой труп еще до своей фактической смерти, Иуда, безусловно, не может воскреснуть. А поскольку он умирает на своей земле, это значит только одно — Иуда не раскаялся и не вернул деньги книжникам, как сказано у Матфея. Отравленная испарениями и зловонием умиравшего Иуды, земля, им купленная, долго остается пустынной и заброшенной — его смердящие останки, как будто, не подпускают к ней никого. В неспособности Иуды исчезнуть без следа и неспособности любого другого человека пройти мимо его земли явно видится намек на то, что ни у Иуды, ни у тех, кто, сбившись с пути истинного, забредает в его смердящее владение, выхода нет.[120]

Даже ранние комментаторы и художники, опиравшиеся на свидетельство Матфея о самоубийстве Иуды, стремились, подобно Папию, развить тему зловония распухшей плоти Иуды. Во многих легендах и преданиях, отражающих попытки свести воедино свидетельства Матфея и Луки, Иуда вешается, и из его «рассевшегося» тела выпадают наружу кровавые, червеобразные кишки.[121] Такую попытку, в частности, мы наблюдаем в переводе греческой Библии Св. Иеронима, сделанном в конце IV в.: описывая смерть Иуды, Иероним пишет, что он «повесился», заменяя употребленное Лукой выражение «низринулся», а затем лопнул.[122] Раздувавшаяся в назидание еретикам, лихоимцам и корыстолюбцам, тема кончины Иуды — при сведении воедино свидетельств Матфея и Луки, повешения с выпадением внутренностей — отражала широко распространенное тогда мнение о самоубийстве — как об ужасном заблуждении человека, утратившего надежду на милосердие и прощение Божье, но также и как о наказании свыше за содеянное зло. И в древности, и во все Средние века самоубийство Иуды расценивалось как страшное, но заслуженное возмездие за нечистую совесть, а также как признак влияния дьявола. Согласно Иерониму, Иуда «не только не мог изгладить преступления предательства, но к прежнему преступлению еще присоединил преступление собственного человекоубийства» (259 [Толкование на Евангелие от Матфея, гл. XXVII, ст. 5]); ему следовало покаяться, а вместо этого он совершил еще один грех. Расцениваемое не как свидетельство раскаяния, самоубийство соотносилось с убийством своей подспудным чувством вины.[123]

По мнению Блаженного Августина, «Иуду, предателя, погубило не столько самое предательство, сколько отчаяние. Не был достоин он милосердия Божия, а потому и не пришло ему в мысль прибегнуть к милости Того, кого предал… Но отчаянием погубил себя, повис на веревке и удавился. Что сделал он с телом своим, то же случилось и с душой его» (О пользе покаяния II). В XIV в. Генрих Тейхнер в своей дидактической поэме «О человеческом отчаянии» утверждал, что «Иуда, получивший тело Божие от Бога, был проклят», а, значит, «у тех, кто отчаялся, было не больше шансов оказаться на Небе, чем у тех душ, которые Люцифер отягчил отчаянием и утащил за собой в преисподнюю». Поскольку «Бог соблюдает закон: Он не принимает тех, кто отчаивается» (Ohly, 38). Точно так же, в XVI в. Джон Кальвин заявлял, что «Иуда испытал раскаяние», но не изменился; вместо этого он впал «в отчаяние, причислив себя к тем, кому отказано в милосердии Божьем» (Calvin, 175). Аллегорическое воплощение отчаяния, Иуда, возможно, «признал свой грех, [но] не надеялся на прощение и потому и не удостоился милосердия» (Voragine, 77). Таким образом, в средневековом сознании композиция на ларце из слоновой кости, описываемая в предыдущей главе, не устанавливала никакой параллели между Иисусом и Иудой, а, напротив, противопоставляла повесившегося Иуду, «символ всепоглощающего отчаяния», распятому Иисусу, «символу надежды на грядущее спасение» (Barasch, 569). Так называемый грех Иуды означал грех самоубийства, грех отчаяния. «Отчаяние, — напоминает нам историк литературы Ли Паттерсон, — это, прежде всего, неспособность к покаянию — иными словами, неспособность к изменению: человек отчаивающийся не может совладать с недозволенными желаниями и очиститься» (Patterson, 414).[124]

Для мирян отвергнутый всеми Иуда убивал себя, и его внутренности выпадали из «рассевшегося» чрева: выпадение внутренностей было кульминацией суицидального повешения. В Германии актер, игравший Иуду в мистериях Страстей Господних, облачался в широкий костюм из воловьей кожи, внутрь которого помещались овечьи кишки и живая черная птица, и эти кишки и птица выбрасывались наружу во время популярной сцены повешения (Weber, 182). Эта сцена была одним из самых распространенных мотивов каменного резного декора, что украшал фасады средневековых европейских церквей. И в ней Иуда нередко изображался висящим между Небом и Землей, с веревкой на горле и веревками раздувшихся кишок вокруг тела, со сломанной шеей, перекрывшей дыхание, и внутренностями, загрязняющими его же собственное мертвое тело. На одном из архитектурных фризов Мюнстерской церкви тринадцатого века во Фрибурге из чрева повесившегося Иуды выпадают червеобразные кишки, и из его руки высыпаются сребреники. Коль скоро у Матфея Иуда возвращает деньги, а у Луки он покупает на них «землю крови», наличие у него «денег на момент смерти противоречит евангельским свидетельствам» (Вебер, 168), но отягчает его виновность грехом корыстолюбия.[125] Во многих композициях, изображающих удавившегося Иуду с выпадающими из чрева внутренностями, фигурируют бесы и дьявол. Двое бесов утаскивают проклятую душу Иуды на фризе Мюнстерской церкви. На каменном барельефе Отёнского собора, одного из национальных памятников Франции, бесы как будто «перетягивают канат», схватившись за концы веревки, обвивающей шею Иуды.

В церкви Св. Себастьяна в Неваше Дьявол вынимает Иуду-младенца из чрева удавившегося Иуды, по одежде которого стекают вниз кишки (ок. 1530 г.). Отвращение у зрителя вызывает даже не вид выпадающих внутренностей Иуды, а скорее, его непроизвольный самораспад, саморазложение, способное привидеться в столь отвратительной сцене. Ведь один из библейских персонажей, по имени Расис, напротив, лишь доказывает героизм, когда падает на свой меч и, вынимая из своего чрева внутренности, бросает их в толпу, моля при этом Бога вернуть их ему (2-я Книга Маккавея 14:41—45). Полная противоположность ему, Иуда безвольно наблюдает распад своего собственного тела, претерпевая при том заслуженные муки без всякой надежды на телесное преображение. А что же младенец, почти целиком появившийся из его брюшной полости? В иных случаях младенец часто символизирует невинность; иногда — например, в сценах Страшного Суда над умершими — душа младенца, слетающая с уст, ассоциируется с жизненным духом, покидающим бренное тело.[126] А в церкви Св. Себастьяна внутренняя сущность Иуды не вылетает из вывернутого рта его свисающего тела, а исторгается из инертной, мертвой массы его бренных останков. Распотрошенный и истекающий кровью, умирающий или уже мертвый, слепой Иуда подтверждает мысль Стивена Ф. Крюгера о том, что в средневековых христианских полемиках «евреи представляются преувеличенно материалистичными и, соответственно, менее духовными, чем их современники христиане» (xxiv). Энергичный бес цепко сжимает левую руку исторгающегося духовного последа Иуды, двойника демона.

Чем же заслужил Иуда — со свисающей петлей, копирующей переплетенные шнуры его внутренностей или кишок — эту двойную смерть? В XII в. Петруш Коместор в своей «Истории схоластики» объяснял, что Иуда сначала удавился, а затем из утробы его выпали внутренности, потому что его тлетворная душа не могла покинуть тело через уста, целовавшие Иисуса: «Ибо не достоин он был соприкоснуться Неба или Земли; и умер он меж ними, потому что предал Бога, Небесного и Земного… И внутренности его выпали, но не из уст, заслуживших пощаду, ведь ими целовал он Спасителя» (Weber, 169).

Другие верили, что тело Иуды «расселось» после тщетной попытки самоубийства, неудавшейся «из-за того, что оборвалась веревка… или из-за того, что дьявол нагнул ветку вниз… или из-за того, что… сами деревья отказались принять его» (Braswell, 305).[127] Непохороненный висельник, возможно, напоминал о запрете Церкви предавать земле тела ростовщиков (в 1179 г.) и самоубийц (ок. 1240 г.). У Иуды в церкви Св. Себастьяна есть нимб, но он кажется затемненным, поскольку он — дважды убитый, как и подобает двуличному, — висит в лимбе на виселице, будь то фиговое дерево, что гнется вниз, бузина, плоды которой горьки, или осина, что дрожит на ветру.[128]

Ряд характеристик, приданных Папием, а затем и художниками, лишенному внутренностей Иуде, предвещают или отражают антисемитские черты, закрепившиеся за стереотипом еврея. Конечно же, его метания и «подвешенность» воплощают состояние «вечного жида» — не имеющего корней, странствующего еврея-торговца. Кочующий Иуда — это изгой, сродни братоубийце Каину, грехи которого не могут быть прощены и который не связан верноподданническими отношениями ни с какой светской властью.[129] Именно потому, что Каин запятнал себя кровью брата своего, вопиющего к Богу из земли, некоторые переводчики заменяют слово «гной», употребленное Папием в своем рассказе об Иуде, «кровью», сочащейся из всего тела Иуды в Землю крови.[130]Пятна крови напоминают и об иудеях Матфея («кровь Его на нас и на детях наших» [27:25]), а также ассоциируются с рыжими волосами, шляпами или бородами — частыми атрибутами евреев на витражах и театральных подмостках. «Основатель» союза рыжих евреев в западном искусстве и литературе, Иуда в «Земле крови» — с его часто красноватым или веснушчатым лицом — смердит, претерпевая физическое разложение как до, так и после смерти.

И на протяжении всего Средневековья, показывает Лестер Литл, «грязные» евреи попадали «в компанию этого смердящего, нечистого существа, дьявола»: «В тот самый момент, когда обращенный еврей принял крещение, то есть когда он отказался от служения дьяволу и стал слугой Христа, он сразу же смыл свою зловонную грязь в очищающих водах христианства» (Little, 53). Только в 1646 г. сэр Томас Браун осудил широко распространенное, «общепринятое мнение» о том, что «евреи воняют» (201): подобное представление явно было навеяно мотивом трупного разложения Иуды и до, и после смерти, из-за которого «земля крови» еще долгое время, оставаясь незаселенной, источала «foetor Judaicus», или еврейское зловоние.[131] Не случайно, один из героев «Зимней сказки» Шекспира (ок. 1608-1612 гг.) говорит, как об установленном факте, что «предавший Лучшего» источал «трупное зловонье», от которого «люди, как от чумы, в смятенье разбегались» (419, 421, 423-425).

Вдобавок ко всему, прогорклое, зловонное «кровотечение» из тела Иуды соотносится с еще одним любопытным средневековым поверьем о том, будто иудейские мужчины менструировали. Согласно Джошуа Трахтенбергу, христиане Средневековья считали, что иудеи страдали всеми видами кровотечений, включая «менструации, которые случались, по-видимому, как у еврейских женщин, так и у мужчин; на втором месте, по частотности, были обильные кровоизлияния и геморрои — все связанные с потерей крови» (Trachtenberg, 50).[132] Упоминая огромные гениталии Иуды, Папий преувеличивает его мужескую природу; в то же время, его распухшее, окровавленное и плохо пахнущее тело навеивает ассоциации с менструирующей женщиной и теми табу, которые налагались на нее церковью. Покрытое коростой червей туловище Иуды напоминает также о союзе Евы с хитрым змеем и даже о Медузе, с ее змеиными локонами. Место половой анархии живых мертвецов, Земля крови с ее еврейским зловонием воплощала собой перерождение и вырождение.[133] Символ половой патологии, Иуда из церкви Св. Себастьяна — исторгающий младенческую Иуду-душу — предстает аллегорией мужчины, в родовых муках избавляющегося от своего гнилостного плода. Демонический послед — при том мертворожденный — исторгается из уже мертвого человека, а веревка, обвивающая висящего Иуду, напоминает перевитую пуповину.

На эльзасском витражном панно (1520—1530 гг.) повесившийся Иуда (без нимба) и в самом деле претерпевает кесарево сечение, что только подтверждает происходящую с ним неестественную половую мутацию. В роли повитухи, извлекающей из чрева Иуды его душу, выступает пятнистый, с нетопырьими крыльями, Дьявол.[134] У обоих этих Иуд — и у Иуды из церкви Св. Себастьяна, и у Иуды с эльзасского витража — низко посаженные глаза, отражающее поверье в то, будто еретики умирают, потупив взгляд в горестном осознании того, что они никогда не вознесутся на Небеса.[135] А сатанинское существо в роли повитухи, принимающей душу Иуды, отражает еще одно бытовавшее тогда мнение, что не Бог ее создал, но Дьявол, а потому именно Дьяволу она и предназначена.[136] Исторгающаяся из щели в боку Иуды, Иуда — душа с эльзасского витража вызывает ассоциацию с Евой, созданной из лишнего ребра Адама, и в то же время перекликается с иконографической традицией изображения рождения антихриста в кесаревом сечении, повитухами и служками на котором выступают бесы.[137] А поскольку душа Иуды появляется наружу из зоны, расположенной чуть выше гениталий, это изображение также навеивает мысли о фрейдовском уподоблении младенца фаллосу (или обывательских сравнениях пениса с «маленьким человечком»). Упругий, змеевидный язык пятнистого сатаны (возможно, зараженного «mal de Judas»), как и его коленопреклоненная поза; младенец, извергающийся из разрезанного мужского живота… что мог означать совершаемый сатаной акт оральной стимуляции для художника или зрителя того времени?! Младенец как будто ужасается той участи, что его ожидает. Пока Иуда мучается родами в лимбе, дьявольские повитухи сразу завладевают его душой.

Возможно, именно идею тендерной анархии стремился выразить и Джотто, когда на алтарных арках в Капелле Скровинья (Капелла дель Арена) он разместил напротив «Иуды, получающего плату за предательство» сцену «Посещения», запечатлевшую встречу Марии и Елизаветы, вынашивающих чад. По мнению двух теоретиков искусства, не только расположение фресок и их цветовая палитра привлекают внимание посетителей именно к этой паре композиций, «но даже размещение денежного мешка Иуды — на уровне брюшной полости — словно перекликается с беременностью женщин в «Посещении» (Derbes and Sandona, 279). Иуда выступает «в женской роли», поскольку «так задумана композиция, хотя в определенном смысле Иуда и сам зачал, как зачали Мария и Елизавета», почему позднее и «разверзается брюхо Иуды в страшных муках противоестественного деторождения — неизбежного следствия зловещей концепции, представленной на алтарной стене» (280). В контексте рожающего (и, следовательно, женственного) Иуды особое значение обретает и желтый цвет его традиционного одеяния — этот цвет сближает Иуду с блудницами, а через них — и с наймитами.[138]

Со времен Аристотеля и до Фомы Аквинского философы и этики противопоставляли естественные и духовные ценности плодородия, плодовитости и биологического воспроизводства противоестественному и бесплодному накоплению и приумножению монетарного богатства, вменявшемуся в вину ростовщикам во многих проповедях и уподоблявшего их в греховности содомитам и блудницам — именно поэтому евреев-ростовщиков нередко сравнивали с Иудой-казначеем.[139] На фреске Джотто «Страшный суд» в Капелле дель Арена осужденные подвешены на лямках своих кошелей, обвитых вокруг их шей, а брюхатый сатана выставляет напоказ свой раздутый живот, готовясь породить чудовищного грешника. Этот образ как будто иллюстрирует участь Иуды в «Размышлениях о Жизни Христа», популярном жизнеописании конца XIII в., в котором рассказчик восклицает: «Горе тебе, несчастный и жестокосердный! Что зачал ты — тебе носить» (313).

Впрочем, кошель у брюха Иуды Джотто, выпадающие наружу внутренности повесившегося Иуды или его душа, как плацента, выкидыш, утробный плод или недоразвитый уродец, намекают не просто на бессмысленное накопление денег. Они отражают идеи о ростовщических деньгах, как «деньгах крови» Иуды, — разбухающих и смердящих, как и сам Иуда: паразитирующий, обирающий людей, ростовщик ничем не отличается оттого, кто получает деньги за пролившуюся кровь Христа. Добытые нечестным путем деньги крови наиболее сильно графически «замарывают» их обладателя в композиции Валентина Ленденштрейха «Христос на горе Елеонской», части вюллерслебенского триптиха (1503 г.). Художник изобразил Иисуса за молением в Гефсиманском саду; пока его ученики все с нимбами, на переднем плане спят, на заднем плане композиции к Нему приближается рыжеволосый Иуда в желтом одеянии, ведущий солдат с фонарями, флагами и копьями. Стараясь не выдать себя, Иуда не смотрит прямо в лицо Иисусу, а, наоборот — развернутый художником в три четверти профиля — отворачивается, словно пытается ввести всех в заблуждение относительно направления, в котором он движется. В то время как расположение его рук намекает на его лживую сущность, отвернутое лицо Иуды говорит скорее не о двойственности его двуличного профиля, а о раздвоенном сознании безумца. В своей левой руке Иуда держит белый кошель с красной лямкой. Рут Меллинкофф указывает на красное пятно на среднем пальце Иуды (MellinkofT 1:52). Кровью запятнаны руки, вручившие Иисуса врагам за тридцать сребреников. Сочащийся кровью кошель с деньгами — здесь, как и на многих других полотнах, — свисает совсем близко от талии, живота или внутренностей Иуды. Кровь и кишки, кал и геморрой как будто прилипают к деньгам Иуды.

Кошель, если только он не заполнен кровавыми деньгами, сначала мучившегося запором, а затем опорожняющегося, Иуды символизирует грязный презренный металл, в конечном итоге запятнавший, опорочивший, а вовсе не возвысивший и не обогативший его испражняющегося владельца.[140]Примерно в середине XIII в. англо-норманнский сочинитель Уолтер Уимборнский написал поэму «О симонии и алчности», в которой обличал развивавшуюся денежную экономику, замешанную на грязном предпринимательстве, модель которой, по мнению автора, предвосхитил Иуда. Писатель подробно останавливается на предательстве Иуды, «обменявшего» Иисуса на «жалкую монету», соотносимую в приводимых ниже четверостишиях с Иудиным нутром, безбожием и ядом:

«Изменник снова жив, однажды уже павший

И Иудею испражненьем пропитавший;

Рассеявшись тогда, его яд и кишки

Опять манят людей в свои силки.

Изменник жалкий, бывший нечестив,

Суму с нутром своим опорожнил, залив

Тогда все грязью. И сейчас он изливает

Желчь, что сама тлетворный яд рождает.

Оживший негодяй пытается, однако,

Сглотнуть нутро и яд, что вывалил когда-то;

Но желчь, что нынче нечестивец извергает,

Горчей, и яд ее сильнее отравляет.

Безбожником он был, безбожник дважды,

Как прежде, нечестив, но более продажный;

И яд обильный, изливаем им теперь,

Сочится всюду, и, увы, стократ вредней».[141]

(Пер. И.В.Павловой)

Фраза «сума с нутром», как и идея о яде и испражнениях, рассеянных уже однажды Иудой, обратно заглотанных им и опять исторгаемых вместе с желчью, устанавливают параллели между ростовщиком, в частности, и торговлей в целом, и истекающим телом Иуды, с нажитыми нечестным путем деньгами, которые он сначала копил, а затем выбросил.

Очень часто в ранних изображениях Иуды кошель с деньгами, свисающий с его руки или пояса, становится символом его кишок, внутренностей или экскрементов. В композиции «Тайная Вечеря» (ок. 1480-1485 гг.; алтарь Шпей-еровского собора), выполненной Мастером Домовой книги, Иуда с крючковатым носом — сидящий полевую сторону стола — пытается спрятать кошель с позорными деньгами за своей спиной. Кошель свисает вдоль спины, словно капля помета над корзиной, на которой сидит насекомое — знак убытка, порчи, зловония, загрязнения. Все другие сидящие за трапезой напоминают апостолов, описанных в сатирическом стихотворении Жака Превера «Тайная Вечеря»: «Сидят за столом / Ничего не едят/ Они не в своей тарелке / Позади их затылков тарелки торчат/ Поставленные вертикально»[142]. Только у Иуды нет нимба. Правая рука Иуды у Мастера Домовой книги поглаживает левую в мастурбирующем движении самоудовлетворения, что соотносится с тем, что Иуда отвернулся от стола. Руки Иуды резко контрастируют со сложенными в молитвенных жестах руками других апостолов. Полностью открытое лицо Иисуса, запечатленного в фас, противопоставляется лицу Иуды, изображенному в профиль, что — как и во многих других подобных композициях — намекает на его двуличность и позволяет художнику связать его подбородок с носом, установив тем самым параллель с колдуном или чародеем.[143] Более склонный к дидактике, нежели Мастер Домовой книги, Уолтер Уимборнский в своей поэме «О симонии и алчности» указывает, что в отличие от Иуды, осквернившего грязью своей в Библейские времена лишь Иудею, его предприимчивые отпрыски во времена, современные поэту, оскверняют весь мир: «Христа продают ежедневно» торговцы, предавшиеся «жульнической торговле».

Одному из нескольких критиков, изучавших поэму Уолтера Уимборнского «О симонии и алчности», экскременты Иуды напомнили «отраву, липкий, зловонный, текучий яд, что заразил алчностью сначала родину (“patria”), а затем Церковь (“ecclesia”)» (Nirenberg, 62). Смрад страдающего диареей или дизентерией Иуды сравним с вонючим душком нечестного чиновника:

«Когда Иуда, удавившись, умер,

Грязь из кишок его залила Иудею.

Зловонье ж, что исходит нынче от мздоимца,

Сильней, чем смрад подагрика-страдальца.[144]

(Пер. И.В. Павловой)

Подагра, или «болезнь королей», которая, по тогдашним поверьям, посылалась развращенным правителям в наказание Богом, связывает нечестивого монарха с прокаженными и евреями (Nirenberg, 60). Но только «грязь» евреев представляла собой действительную угрозу христианской чистоте. По свидетельству Р. И. Мура, «в середине XII в. клюнийский аббат Петр Досточтимый предостерегал короля Людовика VII о том, что евреи могли использовать попадавшие в их руки священные сосуды для отвратительных и не достойных вспоминания оскверняющих ритуалов. А через сотню лет Матфей Парижский рассказывал историю о том, как некий Авраам из Беркхэмпстеда хранил данный ему в оберег образ Богоматери с Младенцем в своей уборной» (R. I. Мооге, 38-39).

В контексте вышесказанного обретает смысл и странная цитата, приведенная в начале этой книги. Как я упоминала во введении, Мартин Лютер объяснял интерпретации Библии еврейскими толкователями влиянием Иуды: «когда повесился Иуда Искариот, его внутренности, и, как то случается с повешенными, его пузырь лопнул: может быть, тогда евреи послали своих слуг с серебряными блюдами и золотыми кувшинами, чтобы собрать экскременты Иуды. Затем они съели и выпили все это дерьмо и в результате приобрели такое острое зрение» (Falk 214).[145] Сочиненная в XVI в., отвратительная пародия Лютера на Тайную вечерю — «евреи, плохие и лживые, как Дьяволы», поедающие дерьмо и мочу Иуды, — поднимает простой вопрос (Falk, 215): как и почему грязный Иуда вытеснил чистого, благочестивого Иуду, встречающегося в некоторых, хотя, конечно же, далеко не во всех, древних текстах?

Прочно закрепившейся в те времена художественной традиции умирающего или умершего Иуды, замаранного своими же фекалиями, мочой и кровью, противостоят портреты Иуды в ряде неканонических Евангелий, обнаруженных в 1945 г. в Наг-Хаммади, в которых он предстает благочестивым, преданным учеником — точно таким же, как и другие одиннадцать апостолов.[146] Например, в Диалоге Спасителя, Иисус ведет философские (сохранившиеся фрагментарно) беседы с тремя Своими учениками: Матфеем, Иудой и Марией.[147] Резко контрастирующий с грубым Иудой Папия, Иуда в Диалоге Спасителя поясняет: «Мы хотим понять образ одежды, в которую мы облечемся, когда мы отбросим разрушенную плоть» (310). И даже когда Иуда изобличается во грехе — как в коптском тексте VIII и IX вв., озаглавленном «Деяния Андрея и Петра», — он показан раскаявшимся: Иуда умоляет Иисуса о прощении, и Иисус посылает «его в пустыню для покаяния, наказав ему не бояться никого, кроме Бога» (Elliott, 304).[148] Считавшие долгом своим изобличать гностические секты и тексты, Отцы Церкви отвергали подобные версии в пользу не искупившего своего греха покаянием и не заслужившего спасения Иуды.

В ранние сектантские войны Иуда служил либо «стягом», либо «заложником»: и если его защищали гностики, то их победоносные противники его поносили и чернили. Ириней, признаваемый некоторыми основоположниками христианской теологии, упоминает об Иуде в своем труде «Против ересей» (ок. 130-200 гг. н.э.). И это отчасти объясняет, как и почему в Средние века Иуду чаще всего ассоциировали с одержимыми, дьявольскими существами, животными и аномалиями. Ириней обвиняет еретиков-гностиков в том, что они говорят, будто «Каин происходил от Высшей Силы», как и «Исав, Корей, Содомляне»: «И это, учат они, хорошо знал предатель Иуда, и так как только он знал истину, то и совершил тайну предания, и чрез него, говорят они, разрушено все земное и небесное. Они также выдают вымышленную историю такого рода, называя Евангелием Иуды» (102-103). Изменники в глазах Иринея, гностики и Иуда уподобляются им Корею, восставшему против Моисея (Числа 16: 1-50), но также — и изгнанному Каину, волосатому и лишенному наследства Исаву и особенно осужденным Содомитам — чье зло претит Богу. В заключение, Ириней называет гностического Иуду «лютым зверем», которого он сумел «выставить на вид», но которому он также хочет нанести «раны со всех сторон» (104). Другим мыслителем, связывавшим Иуду с Каином, Содомитами, Исавом и Кореем, был Епифаний Саламийский (ок. 310—402 гг.): он также приписывал гностикам мнение, будто Иуда достоин восхищения.[149]Богословы и ораторы наперебой вторили обличительным речам Епифания и Иринея, осуждая «вредное невежество» гностиков, чтобы представить христиан антагонистами Иуды, быстро ставшим олицетворением еретиков.

Раннехристианские мыслители неистово поносили и принижали Иуду, доказывая несостоятельность мнения гностиков. Например, в своей эпической поэме «Пасхальная песнь» (ок. 425—445 гг.) Седулий, толкуя об Иуде, рьяно обличал «слепца [который был] одержим столь великой злобой», что «лучше бы этот проклятый не появлялся на свет» (1. 43, 50-51). Иными словами, автор этого поэтического эпоса, который «читали школах на протяжении всего Средневековья и который был источником вдохновения для писавших на библейские темы латинских и местных авторов вплоть до XVII в.» (Спрингер, 1), соглашается со мнением Иисуса у Марка и Матфея, что «лучше бы» предателю не рождаться (14:21, 26:24). Возмущение вероломством Иуды побуждает Седулия спросить:

«Разве не запятнан ты кровью, надменный, дерзкий, безумный, мятежный,

Вероломный, жестокий, лживый, продажный, несправедливый,

Мерзкий изменник, дикий изменник, нечестивый корыстолюбец,

Знаменосец, указующий путь, под лязг ужасных мечей?» (1. 59-62).

* * *

Не менее гневно обличает демонического Иуду блестящий риторик IV в. Иоанн Златоуст в своем «Толковании на Святого Матфея Евангелиста.

Для Златоуста жадность, вероломство и самоубийство Иуды являются признаками его одержимости Сатаной, делающей его схожей с изображенными в зверином обличье, рогатыми, с нетопырьими крыльями или пятнистыми дьяволами-повитухами Иудиной души в церкви Св. Себастьяна в Неваше и с эльзасского витража.

Необузданная страсть Иуды к деньгам «по каплям проливает кровь человеческую, имеет смертоубийственный вид, всякого зверя лютее, так как и падших терзает и, что еще хуже, не дает и чувствовать этих терзаний» (61 [беседа 9]). Уподобляя «неслыханную злобность» Иуды злобе «бесноватых», Златоуст опасается, что «все ему подражающие, подобно диким зверям, убежавшим из ограды, возмущают города, никем не будучи удерживаемы» (193, [беседа. 28]). Иуда служит наглядным примером для предостережения от того, к чему может привести жадность: «Услышьте, все сребролюбцы, страждущие болезнью Иуды, — услышьте и берегитесь этой страсти. Если тот, кто находился со Христом, творил чудеса, пользовался таким учением, низвергся в такую бездну от того, что не был свободен от этой болезни, то тем более вы… Ужасен, поистине ужасен этот зверь. Впрочем, если захочешь, легко победишь его. Это не есть похоть врожденная, как то доказывают освободившиеся от нее… Противоестественны и злоба, и болезнь сребролюбия, подвергшись которой Иуда сделался предателем». (483 [беседа.80])

Тем, кто утверждает, что если бы Иуда не предал Иисуса на распятие, «то не исполнено бы было строительство нашего спасения», Иоанн Златоуст твердо заявляет: «Но нет, нет!… Не предательство Иуды сделало нам спасение» (487), поскольку «он был объят сребролюбием, как бы некоторым бешенством, или лучше, как самою лютою болезнью… Иуда не испускал пены из уст, но испускал убийство на Владыку… Поэтому бешенство его было гораздо сильнее, — он бесновался здоровый» (488 [беседа 81]). Несмотря на все, чему учил Иисус, и несмотря на всю Его доброту и любовь, Иуда «сделался лютее любого дикого зверя» (499).