II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Важнее всех изобретений и инвестиций американской экономики военного времени стало новое политическое созвездие, появившееся в период между 1942 и 1945 годами. Позже об этом скажет президент Дуайт Эйзенхауэр в единственной произнесенной им памятной речи. В 1960 году в своем прощальном обращении Айк предостерег соотечественников против «обретения беспредельного влияния… через военно-промышленный комплекс». Но предупреждение, если к нему и прислушались, запоздало: к 1960 году американский военно-промышленный комплекс превратился в политическую систему страны, и мало кто хотел вставать ему поперек. Все шло слишком гладко, давая огромные прибыли верхам и чеки на высокую заработную плату низам. Если политика двадцатых и тридцатых представляла собой борьбу политики «просачивания» благ сверху вниз и политики поощрения экономического роста, то сороковые, пятидесятые и шестидесятые годы были отмечены удачным сочетанием этих двух политик – сочетанием, казавшимся идеальным для любого строя.

Поправка на рост прожиточного минимума – COLA, как ее называли – служит показательной характеристикой того времени. В дни Юджина Дебса[4] и Большого Билла Хейвуда[5] рабочим приходилось бороться с бандитами, штрейкбрехерами и федеральными войсками, чтобы добиться повышения жалованья на несколько пенни, причем эти попытки обычно заканчивались неудачно. С появлением в шестидесятые прибавки к зарплате, привязанной к росту прожиточного минимума, регулярное повышение оплаты труда стали включать в контракт вместе с оплачиваемым отпуском, оплатой сверхурочных, медицинской страховкой и пенсионным планом. Это была эра Великой Американской Работы. Основные профсоюзы, которым приходилось бороться за существование в тридцатые, стали партнером, пусть и младшим, военно-промышленного комплекса. Что еще имело значение в государстве, настолько богатом, как Соединенные Штаты? Хорошие должности обеспечивали необходимую системе покупательную способность. Это была умная инвестиция в налаженные промышленные отношения.

Изобилие надо ставить во главу угла любого анализа диссидентских шестидесятых. Изобилие дало протестам этого периода уникальное свойство – радикальный разрыв с прежним окружением, и делалось это двумя способами. Самым очевидным можно назвать простой факт, что молодежи среднего класса было намного легче порвать с привычным образом жизни во времена процветания – общество обеспечивало большую экономическую подушку, на которую можно было упасть: не социальные программы, так родительский банковский счет. Да и примкнуть обратно было не так уж сложно.

Но было и другое, более важное направление, почему послевоенное процветание породило контркультуру. В процветающей Америке стала действовать смелая новая стратегия социального контроля: морковь стала размером с палку, а то и больше. Изобилие, переливавшееся за край кормушки Второй мировой войны, сделало допустимым и целесообразным флирт корпоративной Америки со старой популистской заповедью «делиться богатством». После расцвета военных лет экономика, казалось, попала в новые руки. Какой смысл уламывать рабочих на уступки по поводу грошового повышения заработных плат, когда столько всего вокруг? Лучше мир и дружба на конвейере и стабильный приток товаров на рынок, чем распри и бунты. Так пусть же наступят хорошие времена! Диссидентскую культуру нельзя оценивать без учета нового веяния той поры – духа патрицианской широты и снисходительности, преобладавшего на корпоративном саммите.

Те из нас, кто жил тогда, искренне верили, что конца Веку Изобилия не будет. Он казался столь глубоко заложенным в нашей истории и наших целях, столь рационализированным теорией экономической экспансии, что виделся воплощенной судьбой американской цивилизации. Сейчас, оглядываясь на послевоенные годы, трудно поверить, что та эпоха вообще была. Автомобили со стабилизаторами на грани гротеска, разъезжавшие по тут и там возникающим автострадам, ныне кажутся динозаврами от механики. На одном конце ежедневных поездок «пожирателей бензина» значились города, еще только начинавшие разрастаться в безликие «агломерации». Другой конец маршрута был – елисейские поля пригородов, аккуратно нарезанных на простенькие спальные кварталы для третьесортных семей, населивших в качестве героев старые телесериалы, отошедшие в область фольклора. Каждому дому полагался свой газон в одну восьмую акра, которому непременно требовалась мощная газонокосилка; и своя безупречная кухня, центром которой был набитый холодильник размером с товарный вагон. А в доме, среди сверкающей бытовой техники и гудящих электроприборов, суетилась мамаша-домохозяйка, вечно улыбающаяся, вечно в фартуке, из прически не выбивается ни один волосок, посвятившая себя ежедневной борьбе с пылью на навощенном полу.

В языке появилась сакраментальная фраза «Иди в свою комнату!», адресованная провинившимся подросткам, родители которых, чья юность пришлась на времена Великой депрессии, знавали не свою комнату, а в лучшем случае диван в гостиной. После ужина, когда отец-добытчик с комфортом отдыхал дома, семья усаживалась смотреть очередную рекламную викторину, где рекламируемые товары значили больше, чем вопросы или ответы участников. Добыть, иметь, владеть – вот вокруг чего вращалась жизнь. А для тех, кто не имел средств, чтоб «добыть, иметь, владеть», появилась кредитная карта – дьявольски эффективный инструмент увеличения потребительского долга.

Измученные войной европейские жители, с завистью и обидой глядя на Америку, жившую в такой роскоши после того, как она освободила от фашизма Европу, называли американцев не иначе как «свиньи в раю». Итальянский режиссер-неореалист того времени рассказал историю человека, вернувшегося в Неаполь после поездки к богатым родственникам в США. Когда его спросили: Ну как там, в Америке? Как там живут? – он достал пачку «Клинекс», высморкался в салфетку и выбросил ее в форточку. «Используй и выбрасывай. Используй и выбрасывай». Это сегодня мы задумываемся над секретом длительной эксплуатации, а идеалами сороковых, пятидесятых и шестидесятых было все одноразовое: телеужины (больше упаковки, чем еды) были одноразовыми, как и сами телевизоры, которые регулярно выбрасывались ради больших, цветных, с дополнительными кнопками и тумблерами; как и домашняя обстановка, где стояли эти самые телевизоры, – и дома тут же освобождались, стоило отцу семейства найти более выгодную работу на другом конце страны. Монструозные «пожиратели бензина» тоже имели короткий век: судьбой им было уготовано, не пробегав и двух лет, гнить на автомобильных кладбищах, ставших отличительной чертой американских городов.

Куда отправлялось все одноразовое после того, как от него избавлялись? Что за странный вопрос! Разве оно не исчезало само по себе? Брошено в мусорное ведро – значит, кануло в Лету. С глаз долой – из мыслей вон. Никакого страха выбежать из комнаты из-за скопившегося в ней мусора. Мир воспринимался бездонной бочкой. Никакого страха остаться без сырьевых ресурсов, из которых производится все новый и новый мусор. Всему же есть замена! В конце концов, разве мы не изобрели пластмассу?

Брак и семья тоже стали недолговечными. Развод, когда-то роскошь для богатых, стал доступной привилегией среднего класса. Обычаи и традиции, которые позже назовут «семейными ценностями», рассыпались в прах под стремительным натиском изобилия, сделавшего здоровый скептицизм в отношении социальных обычаев каждому по карману. Невидимые миру несчастья и обиды, до этого времени дело сугубо семейное, стали вдруг представляться невыносимыми. Все, что социальные историки знали об идеализированной буржуазной семье XIX века – а именно, что она основана на патриархальном подчинении женщин и детей, – стало наконец явным для всех поколений. От самого старшего поколения, слишком старого, чтобы работать, от иждивенцев, доживавших прежде в доме своих детей, стало можно откупаться социальной и медицинской страховкой, гарантировавшей независимость. Старики уходили жить в трейлеры или дома престарелых. Мало кто признается в этом сейчас, но социальные программы, ставшие в последнее время столь горячо обсуждаемыми, породили скорее эгоизм молодых, нежели это была жадность людей пожилых. Это была попытка мобильного молодого поколения, ориентированного на карьеру, сбыть с рук стариков, ставших обузой.

Изобилие предоставило родителям возможность откупаться и от докучающих им детей. Если детишкам можно дать «свою комнату», то почему нельзя дать им машину, деньги, культуру? Теория доктора Спока о воспитании ребенка со снисходительностью санкционировала вседозволенность, а раздутые зарплаты сделали возможной щедрость. Результатом стало уникально избалованное поколение детишек бэби-бума, выросших, свято веря, что каждый рисунок пальцами, принесенный из детского сада, вызывает всеобщий восторг, а любая проблема старшеклассника должна становиться головной болью для всей семьи. Юнцы при карманных деньгах скоро сделались коммерчески привлекательными. Сперва молодежная культура была сугубо товарной: одежда, пластинки, фильмы, косметика. Тинейджера открыли как рынок, и это резко стимулировало самоанализ у юных, известных своей зацикленностью на самокопании. Роковое начало – те, кто начинал бунтовать без причины, скоро могли найти себе более чем достаточно оправданий.

Что это была за странная жизнь! Иллюзорный потребительский рай, способный процветать лишь в теплице игнорирования экологии, свято веривший, что можно потакать любым нарастающим аппетитам. Студенты, кого я сейчас учу, с трудом верят, что было время, когда дешевый колледж был гарантирован любому ребенку из среднего класса (и многим детям из среды рабочего класса вроде меня), когда выпускников ожидали готовые рабочие места, когда теоретики экономики всерьез обсуждали возможность отмены работы в обмен на гарантированный ежегодный доход. Сейчас, оглядываясь назад, мы видим, что все это было преходящим этапом – этакие безмятежные дни римских патрициев, пока к реке не подобрались варвары и акведуки не дали течь. В книгах по истории Век Изобилия найдет себе место не в разделе устойчивого плато изобилия, но как последний взрыв массовой экстравагантности перед лицом появления фактов, что биосфера живет своей жизнью.

Конечно, реальность была не такой глянцевой: не все попали на великий потребительский пир. Гетто, эта «другая Америка», стали прибежищем для безработных, не имеющих ремесла. Убрать с глаз неприглядную бедность, чтобы освободить место для моллов и кондоминиумов, называлось «городским обновлением», хотя на улицах это называли попросту выселением негров. С другой стороны, экономика – это не только сухие цифры, но и изучение людских желаний и фантазий (может быть, даже в большей степени, нежели цифры). То, что обещает экономическая система, не менее важно, чем то, что она обеспечивает: обещания успокаивают и стимулируют. В течение тридцати лет после окончания Второй мировой изобилие воспринималось как норма, а там, где оно отсутствовало, говорили о «карманах» бедности. Показательна сама фраза: бедность рассматривалась как упрямое, но обреченное сопротивление победоносному наступлению промышленного роста, которое вскоре охватит весь мир. Не каждый купался в изобилии, да, но каждый верил: изобилие докатится и до него – если не через политическую агитацию и реформы, то по логике его неизбежного наступления. «Прилив поднимает все лодки», – заявил Джон Кеннеди. Не мешайте системе исходить изобилием, и вскоре мы все заживем, как герои сериала Оззи и Гарриет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.