ВРУБЕЛЬ Михаил Александрович
ВРУБЕЛЬ Михаил Александрович
5(17).3.1856 – 1(14).4.1910
Живописец, график, театральный художник, иллюстратор. В 1900–1906 неизменный участник выставок объединения «Мир искусства». Живописные полотна «Демон сидящий» (1890), «Испания» (1894), «Гадалка» (1895), «Пан» (1899), «К ночи» (1900), «Царевна-Лебедь» (1900), «Сирень» (1900), «Демон поверженный» (1902), «Шестикрылый серафим» (1904), декоративные панно «Микула Селянинович» (1896), «Принцесса Греза» (1896), «Богатырь» (1898) и др. Одно из последних неоконченных произведений – портрет В. Брюсова (1906).
«О Врубеле что писать? Высоко летит, только пафос чрезмерный, не наш, не человеческий пафос… Каждый мазок – величие, краска черная, а в глубине ее тон царственной жизни; главное же, ни капли фальши – торжественно, искренно, как за обедней, и жизни, жизни – в каждом наималейшем прикосновении кисти, море жизни, сумасшедшей, дикой и, может быть, даже ненужной, излишней, но что сделаешь, горит душа и нет покоя; сама, может быть, знает, что испепелит огонь, а не может; сил нет удержать, пылает, как солнце…» (Н. Пунин. Мир светел любовью. Дневники. Письма).
«По рассказам я рисовал себе его замкнутым, чуть таинственным гордецом, а вместо того я застал милого, простого, приветливого и необычайно отзывчивого человека. Да и наружность его, начиная с небольшого роста и с черт лица, со светлой, клинушком остриженной бородкой, почему-то производившей впечатление „француза“ (и в говоре его, в его легком картавленье слышалось тоже нечто „французское“) – все это отнюдь не внушало какого-либо „почтения“, однако в то же время оно очаровывало» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
«Небольшого роста, худой, с лицом человека, на котором нет простоты народа, сдержанный, как бы спокойный – вот полный иностранец-англичанин, хорошо причесанный, тщательно бритый, с тонкими крепкими руками.
…Было лето. Жарко. Мы пошли купаться на большой пруд в саду. Михаил Александрович, голый, был хорошо сложен, и крепкие мускулы этого небольшого, даже маленького роста человека делали его красивым. „Это – жокей“, – подумал я. „Вы хорошо ездите верхом? – [неожиданно спросил] он. – Я езжу как жокей“. Я испугался: он как будто понял мои мысли. „Что это у вас на груди белые большие полосы, как шрамы?“ – „Да, это шрамы. Я резал себя ножом“. Он полез купаться, я тоже. „Хорошо купаться, летом вообще много хорошего в жизни, а все-таки скажите, Михаил Александрович, что же это такое вы себя резали-то ножом – ведь это должно быть больно. Что это – операция, что ль, как это?“ Я посмотрел поближе – да, это были большие белые шрамы, их было много. „Поймете ли вы, – сказал Михаил Александрович. – Значит, что я любил женщину, она меня не любила – даже любила, но многое мешало ее пониманию меня. Я страдал в невозможности объяснить ей это мешающее. Я страдал, но когда резал себя, страдания уменьшались“. Но так как я тогда не страдал от любви к женщине, то… действительно не понял, но все же подумал и сказал: „Да, сильно вы любили“. – „Если любовь, то она сильна“.
…Образование этого человека было огромно. Италию он знал всю, понимал и изучил ее. Я не видал более образованного человека. Врубель был славянин чистой воды… поляк, и в нем была утонченность великой Польши, утонченность, равная Франции. На вид иностранец, но душой славянин, сын несправедливо и больно угнетенной страны, с пеленой высокого культа, щегольским изяществом драгоценного легкомыслия, высоких порывов, влюбленных чувств, музыки, искусств, с праздником и задором в душе» (К. Коровин. Воспоминания о современниках).
«При встрече с ним, так же как это было при первом знакомстве с Бенуа, я был удивлен несоответствием его внешности с его искусством – „демоническим“ и необычайно сильным: я увидел человека небольшого роста, узкоплечего, довольно хилого, „джентльмена“ по всем своим манерам, тихого и корректного. Он носил довольно длинные усы, и я заметил – имел недостаток переднего зуба, что его, по-видимому, стесняло. Однажды я навестил его… Окна его квартиры выходили в узкий и темный переулок около консерватории. Я удивился, как он мог создавать тут такие изумительные по цвету вещи, как его „Раковины“. Я застал его за работой над одной из них. Его маленький рабочий столик возле окна, куда доходил скудный петербургский свет, был весь завален кусочками пастели, тюбиками акварели и окурками папирос, которые он курил, не переставая. На уголке этого стола он и работал, кропотливо, как ювелир, мешал и пастель, и акварель и вклеивал еще кусочки бумаги, чтобы добиться нужного эффекта яркой краски» (М. Добужинский. Воспоминания).
«Врубель поразительно рисовал орнамент, ниоткуда не заимствуя, всегда свой. Когда он брал бумагу, то, отметив размер, держа карандаш, или перо, или кисть как-то в руке боком, в разных местах бумаги наносил твердо черты… потом вырисовывалась вся картина. Меня и Серова поражало это.
– Ты знаешь костюм и убор лошади? – спросил я, увидев средневековую сцену, которую он поразительно нарисовал.
– Как сказать, – ответил Врубель, – конечно, знаю в общем. Но я ее вижу перед собой и вижу такую, каких не было…
Врубель рисовал женщин, их лица, их красоту с поразительным сходством, увидав их только раз в обществе. Он нарисовал в полчаса портрет поэта Брюсова, только в два раза посмотрев на него. Это был поразительный рисунок. Он мог рисовать пейзаж от себя, только увидав его одну минуту. Притом всегда он твердо строил форму. Врубель поразительно писал с натуры, но совершенно особенно, как-то превращая ее, раскладывая, не стремясь никогда найти протокол. Особенно он оживлял глаза. Врубель превосходно рисовал и видел характер форм. Он как бы был предшественником всего грядущего течения, исканий художников Запада. Из русского искусства он был восхищен иконами новгородцев. Фарфоры Попова и Гарднера восторгали его так же, как в литературе Пушкин и Лермонтов – он считал, что после них в литературе русской был упадок» (К. Коровин. Моя жизнь).
«Обладая приятным тенором и будучи музыкальным, Врубель любил петь, а я всегда охотно аккомпанировал ему на фортепиано. В особенности по нраву и по голосу пришлась ему ария Альфреда во II акте „Травиаты“, и он часто певал ее по-итальянски, причем всегда особенно увлекался высокими нотами. По этому поводу припоминается мне такой оригинальный эпизод. Как-то летом мы с Врубелем очутились на несколько дней вдвоем во всем большом московском доме отца. По утрам я, готовясь в те дни по окончании курса университета к государственному экзамену, занимался своими науками в нижнем этаже в столовой, а Врубель работал в большом кабинете. Работая же, он любил напевать. И вот вдруг слышу я, как он, взяв какую-то высокую теноровую ноту, бежит, продолжая держать эту ноту, ко мне вниз. Я вскочил и ринулся ему навстречу. Встретились мы на лестнице, и он сразу кинулся ко мне: „Какая это нота – скажи ради Бога…“ Его мечтой было взять высокое теноровое „до“. Оказалось это „си-бемоль“, и бедный Михаил Александрович был сильно этим огорчен» (В. Мамонтов. Воспоминания о русских художниках).
«Врубель, страдалец порывистый и нежный, гордый до ребячества, страстный до безволия и разгула, гениальный до болезни…Врубель всегда горяч, пламенен, одержим любовью всеозаряющей, даже тогда, когда в припадках болезненной ненависти искажает судорожной злобой лик своего Демона…Врубель – весь сверкающий, изломанный, мятущийся в поисках неутомимых, в грезах вихревых, в любви, взыскующей чуда, в созерцании зыбкости форм и красочных трепетов, весь в напряженном движении, зоркий, тончайший, ослепительный…Кто еще из художников до такой степени не на земле земной, а где-то за тридевять царств от действительности, и притом так, будто сказка-то и есть вечная их родина?…Он вещал о чудесном. Чтобы явить нам апостолов, Христа и плачущую над его гробом Богоматерь, чтобы рассказать о красоте истерзанной падшего Духа, которым он всю жизнь бредил, он приносил из магических подземелий пригоршни небывалых кристаллов и с гор недосягаемых лучи довременного солнца…Он почуял – первый, одинокий, едва выйдя из Академии, никем не поддержанный, – что родники неиссякаемые „воды живой“ таятся в древней нашей живописи и что именно через эту живопись православного иератизма суждено и нам, маловерным и омещанившимся, приобщиться истинно храмовому религиозному искусству: и декоратизму его, и мистической духовности…Современники не позволили ему слагать молитвы в доме Божием, и уязвленная гордость его стала все чаще обращаться к тому Духу тьмы и ненависти, который в конце концов испепелил его воображение, довел до безумия и смерти. Творческое равновесие было утрачено, заветная цель отодвинулась куда-то, начались и житейские невзгоды, борьба за кусок хлеба и, главное, сознание своей непонятости, беспросветного, обидного одиночества…Критика просто молчала о нем, как будто и не было его вовсе, до той минуты, когда (после падшего „Демона“) стали опрокидываться на его голову ушаты насмешек и идиотских нравоучений.
Как бы то ни было, Врубель не сдался. Он не изменил ни своей никому не доступной манере, ни призванию декоратора в „большом стиле“. Нищенствовал, но не писал того, что требовал современный вкус» (С. Маковский. Врубель и Рерих).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.