ЗАЙЦЕВ Борис Константинович

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАЙЦЕВ Борис Константинович

29.1(10.2).1881 – 28.1.1972

Прозаик, переводчик, мемуарист. Публикации в журналах «Перевал», «Правда», «Новый путь», «Вопросы жизни», «Золотое руно», в альманахах и сборниках «Шиповник», «Знание». Сборники рассказов «Рассказы. Книга 1-я» (СПб., 1906), «Рассказы. Книга 2-я» (СПб., 1909), «Рассказы. Книга 3-я» (СПб., 1911), «Рафаэль» (М., 1922), «Улица св. Николая» (Берлин, 1923). Романы и повести «Дальний край» (М., 1915), «Голубая звезда» (1918), «Золотой узор» (Прага, 1926), «Странное путешествие» (Париж, 1927), «Дом в Пасси» (Берлин, 1935), «Путешествие Глеба» (1937–1953). Переложения житий «Алексей, Божий человек» (1925), «Преподобный Сергий Радонежский» (Париж, 1925). Романизованные биографии «Жизнь Тургенева» (Париж, 1932), «Жуковский» (Париж, 1951), «Чехов» (Нью-Йорк, 1954). Книги очерков «Италия» (Берлин; Пг.; М., 1923), «Афон» (Париж, 1928), «Валаам» (Таллин, 1936). Книги воспоминаний «Москва» (Париж, 1939), «Далекое» (Вашингтон, 1965). С 1922 – за границей.

«Борис Константинович Зайцев, активный „средист“ [„Среда“ – литературный кружок в Москве под председательством Н. Д. Телешова. – Сост.], примирял очень резкие противоречия литературных платформ между Чириковым, молчаливым и мрачным Тимковским, Иваном Буниным и – декадентами; тихий, весь розово-мягкий какой-то, с отчетливо иконописным лицом, деревянный, с козлиною русой бородкой, совсем молодой еще, вчера студент, он казался маститым и веским, отгымкиваясь от всего щекотливого: точно старик; вдруг сигнет юным козликом, стиль византийский нарушив; и снова, опомнившись, свой кипарисовый профиль закинет; и так иконно сидит» (Андрей Белый. Начало века).

«Как писатель он во многих отношениях тоньше Бунина, но ему всю жизнь мешала его инертность, его умственная лень, в которой он много раз мне признавался. Словно раз и навсегда еще в детстве или ранней юности (в восьмидесятых и девяностых годах, в Калужской губернии) он признал, что русская или даже всякая жизнь стоит, и никак не мог согласиться (понять и принять факт), что жизнь ни одного мгновения не стоит, а движется, меняется и ломается. Мысль о движении, об усилии, о трате энергии была ему не только чужда, но и враждебна, ему неприятно было не только самому куда-то спешить, чего-то искать, добиваться, бороться, но даже слышать о том, что это делают другие. Новый факт – политический, литературный, бытовой, – новая мысль, которую надо было продумать, даже просто – новое слово либо оставляли его равнодушным, либо как-то мешали ему „поживать“. Он любил эти глаголы: попиваю винцо, заседали в ресторане, люблю к вам захаживать, не привык я действовать, зашагаем-ка домой. Все знали, что красное вино не только ему приятно на вкус и веселит его, но дает ему необходимые силы „действовать“ и „шагать“. В военные годы, когда в доме не было вина, а хотелось дописать страницу, он шел на кухню и выпивал рюмочку обыкновенного уксусу» (Н. Берберова. Курсив мой).

Борис Зайцев

«Я еще в Петербурге слышала от Гумилева и от Георгия Иванова, что в кругу „аполлонцев“, так строго и пристрастно судивших писателей-москвичей, Бориса Зайцева ценили и уважали, не в пример прочим „белокаменным“ писателям и поэтам.

…Борис Константинович Зайцев оказался именно таким, каким я его себе представляла.

Глядя на него, я вспомнила картины Нестерова: нежные, трогательные, тонкие березки и просвечивающееся лучистой голубизной бледное северное небо и пятна талого снега на земле. Этот нестеровский пейзаж непонятным образом всегда служил ему фоном в моем воображении.

Борис Зайцев был как-то совсем по-особенному тихо-ласков и прост, аристократической, высокой простотой, дающейся только избранным» (И. Одоевцева. На берегах Сены).

«Он был глубоко религиозен, религиозен по-церковному, но был искренне терпим, и, как мне кажется, жила в нем религия сердца, скорее, чем религия ума или чувства. Это отчетливо сказывается в описаниях двух его путешествий: на Афон и в ладожский монастырь, что на Валааме. Он вернулся с этого острова какой-то „ушибленный“, потрясенный виденным, сознанием того, что кротость еще где-то в этом мире затесалась. Оголенность этого небольшого монастыря, его скудость он мысленно противопоставлял природной роскоши и яркости излюбленных итальянских пейзажей, и, может быть, хоть он сам себе и не признавался, белые ночи и холодное лето оказались ему ближе, чем „адриатические волны и Брента“, которые он не переставал лелеять.

Литературные вкусы Зайцева были шире, чем у многих его сверстников, и, к примеру, Блок ему был во многом далек, иногда даже враждебен, но Блока он не только принимал, но по-настоящему ценил, как принимал все чудачества Белого, понимал их природу, прощал ему все его вывихи» (А. Бахрах. Москвич в Париже (Борис Зайцев)).

Борис Зайцев

Данный текст является ознакомительным фрагментом.