Строй и чин культуры

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Строй и чин культуры

Основные эстетические вопросы, волновавшие русских людей на протяжении всего Средневековья, не остаются без внимания и на его закате и нередко наполняются новым содержанием. Усилившиеся в XVI в. тенденции к чрезмерной эстетизации жизни и культуры с особой силой проявились в праздниках и торжественных обрядовых действах, многие из которых к XVI в. приобрели строгую упорядоченность и регламентацию, зафиксированную в особых письменных руководствах— «чиновниках». От XVI в. сохранились «Чин венчания на царство» и «Чин свадебный», в которых хорошо виден высокий уровень эстетизации этих обрядов. Причем если «Чин венчания на царство» посвящен редкому и не часто совершавшемуся действу, то «Чин свадебный» фиксировал один из самых повсеместно распространенных обрядов. И хотя в нем описывалась некая идеальная модель, рассчитанная на очень состоятельные семьи, многие элементы ее были доступны и использовались на практике самыми широкими слоями древнерусского общества.

Сохранившийся текст «Чина свадебного» (ПЛДР 7, 174—196)—это по существу подробный сценарий многодневного театрализованного свадебного ритуала, в котором художественно–эстетическое начало играло определяющую роль. На его основе в свадебном действе позднего Средневековья были достаточно органично соединены элементы древней языческой сакральности, центром которой являлась тайна брачной ночи, и христианского таинства бракосочетания—церковного обряда венчания. В «Чине» подробно расписаны функции, роли, речи всех основных действующих лиц обряда: родителей, жениха и невесты, дружек, свах и др.; их одежды в различные моменты обряда; подарки, которыми в процессе действа обмениваются главные участники; угощения, соответствующие той или иной фазе обряда; переезды из дома в дом и т. п. С особой тщательностью описана церемония перевоза брачной постели, ее устройство и все действия, сопровождающие акт первой брачной ночи. Строгая ритуальная серьезность действа с помощью художественно–эстетических средств приобретала радостный, торжественный и возвышенный характер. Действующим лицам надлежало быть одетыми в нарядное платье; кони, сани, возки, слуги, комнаты и столы—все украшалось соответствующим образом. Песни, пляски, игра музыкантов сопровождали весь обряд, а в храме—церковное торжество и пение. Весь свадебный ритуал был ориентирован на то, чтобы бракосочетание запечатлелось в сердцах новобрачных и всех присутствующих как уникальный, важнейший сакральный момент в жизни человека. Церемониальная эстетика, подспудно набиравшая силу на протяжении всего Средневековья, в XVI столетии получила вербальное закрепление в подобных «чиновниках». Еще большее внимание русских книжников она привлечет в следующем столетии. Именно тогда в разделе, посвященном эестетике XVII в., имеет смысл остановиться подробнее на этом специфическом направлении средневековой эстетики.

Многочисленные нормативные памятники словесности второй половины XVI в. имеют ясную и вполне конкретную цель — организовать на идеальной основе образ жизни средневекового человека, то есть содействовать внедрению социального идеала того времени в жизнь, которая настойчиво отклонялась от него во все стороны. Одним из важнейших текстов этого рода был «Домострой», составленный духовным наставником Ивана IV протопопом кремлевского Благовещенского собора Сильвестром. «Домострой» явился авторитетным руководством повседневной жизни, основанным на идеализации многовекового опыта средневекового жизненного уклада. Он регламентировал практически все стороны и моменты домашней прежде всего жизни человека, начиная с элементарных правил духовной жизни и кончая бесчисленными мелочами наиболее разумного и целесообразного ведения домашнего хозяйства. «Домострой» наставлял своих читателей, как веровать в Бога, как молиться и чтить духовенство и светскую власть; он регламентировал отношения между родственниками в семье, определял их функции; подробно расписывал роль и место женщины в доме; в нем указывалось, как вести хозяйство наиболее выгодным образом, как и какие производить покупки, как и какое запасать впрок продовольствие; как разводить сад и огород; как варить пиво, «сытить» мед и «курить» вино; как и кого приглашать в гости, о чем беседовать с ними, сколько пить и т. п., как одеваться жене, как хранить одежду; как строить дом или амбар, как обращаться с челядью и с должниками, как самому платить долги и т. п.

Большое внимание «Домострой» уделяет нравственному воспитанию, которым должен заниматься с детьми и домочадцами хозяин дома. Здесь кратко излагается нравственный кодекс средневекового человека, который призван быть добродетельным, рачительным, благочестивым, покорным вышестоящим в социальной иерархии и строгим, но справедливым по отношению к подчиненным. «Да самому себе государю, —наставляет «Домострой», —и жену, и детей, и домочадцов своих учити не красти, не блясти, не солгати, не оклеветати, не завидети, не обидети, не клепати [наушничать], чюжаго не претися [не посягать], не осужатися, не бражничати, не просмеивати, не помнити зла, не гневатися ни на кого, к большим быти послушны и покорну, к средъним любовну, к меншим и убогим приветну и милостиву…» (92). О челяди необходимо заботиться, но держать ее в строгости и страхе; наказывать домочадцев и челядь только в случае их большой вины и без свидетелей, чтобы не наносить наказуемому еще и морального оскорбления, и без гнева (122). Крестьянам «Домострой» рекомендует помогать друг другу всем—скотом, семенами, личной помощью.

Составитель этого уникального памятника, впоследствии один из сподвижников Ивана Грозного, видел главную задачу в том, чтобы помочь человеку своего времени организовать жизнь по законам предельной целесообразности, выработанным многовековой практикой; чтобы она протекала «во всяком покои», «во всяком устрой» и в «благочинии» (70). «Домострой» не оставлял вроде бы ни времени, ни места человеку для неутилитарного созерцания, или чисто эстетической деятельности; этот свод правил житейской мудрости ориентировал людей только и исключительно на полезную деятельность и нравственный образ жизни. Однако уже сам принцип строгой упорядоченности и устроенности жизни, организации ее на основе порядка, «благочиния» являлся принципом эстетическим и содержал в себе возможность и даже необходимость эстетической организации жизни. Косвенные указания на это содержатся и в тексте «Домостроя».

В главе 37–й, например, говорится о том, чтобы следить постоянно за чистотой и порядком в одежде. При этом рекомендуется иметь как минимум три типа одежды: ношеную рабочую, чистую каждодневную и нарядную праздничную; и это касается и господ, и слуг: «а самому государю и государыни, и детем, и слугам в чем делать, то платье ветшано, а остряпавши дело, ино переменить платно чисто вседневное и сапог. А в праздник и в ведро и при людех или к церкви ити, или в гости, ино лучшее платье надети» (118). В нарядной одежде «Домострой» рекомендует ходить осторожно, беречь ее от дождя, грязи и снега, не заливать питьем и не пачкать едой; вернувшись домой, ее следует осмотреть, почистить, высушить, выгладить, хорошенько сложить и спрятать в сундук или в короб до следующего раза. Рабочая и повседневная одежда, как верхняя, так и нижняя, «все измыто всегда бы было, а ветшаное исплачено [заплатано] и исшито, ино людям посмотрити пригоже и себе мило и прибылно» (118— 120). Аккуратность и чистоплотность в хозяйстве способствуют, по мнению автора «Домостроя», достатку и доставляют удовольствие видящим такое хозяйство.

Много внимания «Домострой» уделяет порядку и чистоте в избе. Стол и всю посуду необходимо мыть, чистить и сушить после каждой еды. Посуда должна храниться на своих местах в полном порядке. «Всегда б всякие суды [сосуды] и всякая порядня [посуда] вымыто и чисто бы было, а по лавке и по двору, и по хоромам суды не волочилися бы, а ставцы и блюда, и братены, и ковши, и лошки по лавке не валялися бы, где устроено быти в чистом месте лежало бы опрокинуто ниц» (120). Изба, стены, скамьи, лавки, пол, окна, двери и крыльцо—все в доме всегда должно быть выскоблено и вымыто, а у порога должны лежать рогожи или тряпки для вытирания грязных ног Особое внимание в избе следует уделить развеске икон (по старшинству) и украшению их: «в дому своем всякому христи–янину во всякой храмине [комнате] святыя и честныя образы, написаны на иконах, по существу ставити на стенах, устроив благолепно со всяким украшением, и со светилники, в них же свещи пред святыми образы возжигаются на всяком славословии Божии, и по пении погашают, завесою закрываются всякие ради чистоты и от пыли, благочиния ради и брежения» (76). От пыли иконы рекомендуется обметать чистым крылышком и протирать мягкой губкой. Эстетический идеал «Домостроя» —порядок и чистота в доме: «Ино то у добрых людей, у порядливой жены всегды дом чист и устроен, — все по чину и упрятано, где что пригоже, и причшцено, и приметено всегды». Домашний порядок должен доставить человеку почти «райское» наслаждение: в его «устрой как в рай воити» (120). Дать своему современнику руководство по организации та–кого домашнего «рая», «устроя» и стремился духовный наставник Ивана IV, один из членов его «избранной рады».

Характерное для второй половины XVI в. стремление к нормативизации ирегламентации культуры нашло отражение и в деятельности церковных соборов того времени. Для истории эстетики и художественной культуры особый интерес представляют собор 1551 г., так называемый «Стоглав», и отчасти собор 1554 г., к которому мы обратимся несколько позже.

Собор 1551 г. получил название «Стоглав» по числу глав, на которые впоследствии были разделены его постановления и опубликованы[333]. В отличие от «Домостроя» в «Стоглаве» предпринимается попытка регламентации многих сторон общественной жизни человека позднего Средневековья, так или иначе связанных с церковью. Затронут в этом нормативном документе и целый ряд вопросов художественной культуры, и в частности изобразительного искусства, что не может не интересовать историка хтетики.

На закате русского Средневековья «Стоглав» стремится еще раз напомнить один из главных принципов средневекового мышления, в том числе и хтетического, —символизм. Любой элемент видимого мира несет свою знаково–символическую нагрузку. Всякое украшение помимо красоты, радующей глаз, что?то еще и означает. Поэтому «Стоглав», в частности, предписывает всем священнослужителям носить одежды «по чину», без излишеств— «а излишним неукрашатися ниже во градех, ниже в домех, на пути в неподобныя ризы одеятися» (90, 258). «Неподобными» являются и излишне украшенные ритуальные облачения, и одежда других чинов, например воинская или женская (видимо, были распространены случаи такого переодевания, раз «Стоглав» специально запрещает их). Одежда в средние века наделялась знаковой функцией, по ней определяли принадлежность человека к тому или иному социальному или профессиональному «чину» — «комуждо бо свое одеяние; о тех же и познавается, кто есть коего чина» (259). Поэтому «Стоглав» и стремится удержать этот уходящий уже в прошлое обычай.

В 25–м царском вопросе собору содержится сетование на то, что стал меняться традиционный внешний вид православного: «а в 30 лет и старые главы и брады бреют, и ус подкусывают, и платье и одежду иноверных земель носят, то по чему познати христианина» (5, 52). И «Стоглав» стремится закрепить эти внешние знаки православного—традиционные одежды «по чину»; (90, 258—259) и бороду с усами (40, 124).

Начавшийся во второй половине XVI в. процесс разрушения средневекового образно–символического мышления побуждает участников «Стоглава» напомнить, в первую очередь служителям культа, некоторые литургические символы, разработанные еще в период патристики и забытые или неверно истолковываемые широкими кругами русского малообразованного духовенства. Алтарь, напоминает «Стоглав», «есть престол Божий и образ Вифлеемскаго вертепа, идеже Христос родися», а также и «образ есть вертепа, идеже погребен есть Христос» (13, 74). Жертвенник в алтаре означает «Голгофу гору», и в него можно вносить только некоторые священные предметы (13, 74).

Возвращаясь к одежде священнослужителей, «Стоглав» указывает на необходимость ношения стихаря и фелони, ибо «стихарь есть правда, а фелонь истина, и прииде правда с небесе и облечеся в истину». Правда же есть Слово Божие, а истина—плоть, в которую оно облеклось на земле, поэтому стихарь и фелонь—знаки двух естеств Христа, разделять которые—ересь (15, 77).

Подчеркивая большую значимость церковного пения, «Стоглав» напоминает, что оно своим эмоциональным воздействием на человека способствует возвышению его к духовному абсолюту, отрешению от земной эмпирии, ибо «от разумнаго и благочиннаго пения приходит всякому человеку умиление в души и страх Божий в сердцы, умиленное покаяние и слезы». Видя и слыша это, Господь, утверждает «Стоглав», «дарует благодать и милость рабом своим, и того ради подобает пети и чести, и тропари говорите, и седальны сказывати, и степенны пети по чину» (16, 80). Сложная и художественно насыщенная система церковного пения, развившаяся к XVI в., призвана, по «Стоглаву», отвлечь человека от земных помыслов и направить его на путь духовного совершенствования.

Однако реальная ситуция в России того времени, как констатирует собор, была далекой от желаемого идеала В храмах люди стоят в шапках, без страха, «яко на торжищах или на позоргаци»; смех, говор, «срамные словеса» и «глумления» заглушают божественное пение; «а попы и церковные причетники в церкви всегда пьяни и без страха стоят, и бранятся, и всякие речи неподобные всегда исходят из уст их… попы же в церквах бьются и дерутся промеж себя, а в монастырех тако же творят» (5, 51).

При столь небрежном отношении народа к официальному церковному культу «Стоглав» с возмущением констатирует повсеместное распространение в XVI в. языческих культовых празднеств. Речь идет, конечно, не столько о сакральной сущности этих культов, так как к XVI в. она почти полностью была утрачена или слилась с христианскими представлениями, сколько о вне–шней обрядовой стороне. Совместив хронологически многие языческие праздники с христианскими, народ перенес веками складывавшиеся формы языческого культового действа, выражавшие какие?то глубинные сущностные архетипы народного сознания, на христианские праздники, наполнив их каким?то древним славянским содержанием, которое сохранялось теперь практически только на уровне своеобразной обрядовой эстетики.

Так, «Стоглав» констатирует, что повсеместно в навечерие праздников Рождества Иоанна Предтечи, Рождества Христова, Богоявления проходят языческие игрища: «…сходятся народи мужи, и жены, и девицы на нощное плещевание и безчисленный говор, на бесовские песни и плясание, и на богомерзкие дела; и бывает отроком осквернение и девкам разтление. И егда нощ мимо идет, к реце тогда отходят крепцыи и с великим кричанием, акы беснии, омываются водою» (41, 141). Подобные празднества сопровождались по древней традиции ритуальными играми, плясками, представлениями скоморохов, карнавальным весельем с переодеваниями мужчин в женские одежды и наоборот, гаданием, чародейством, возжиганием ритуальных огней и костров, прыганием через огонь, винопитием. Как следует из постановления собора, в этих игрищах нередко принимали участие или присутствовали на них и церковные клирики (90, 259).

«Стоглав» квалифицирует эти реминисценции старославянских ритуальных празднеств как «еллинские бесования» и распространяет на них запреты древней церкви на участие христиан в греко–римских языческих культовых действах. В «Стоглаве» неоднократно повторяются эти запреты применительно к русской действительности XVI в. При этом «православным христианом» предписывается «вместо сих бесования в такия святыя и честныя праздники приходите ко святым Божиим церквам и упражнятися на молитву, и божественными песньми ублажатися», и участвовать в соборном ликовании и чествовании Бога (92, 261). Таким образом, «Стоглав» ясно показывает, что русскому народному сознанию и в XVI в. древние формы выражения ритуальной духовности представлялись не менее значимыми и органичными, чем формы православного культа, и на практике они объединялись в самых причудливых сочетаниях вопреки всем усилиям высшего духовенства и государственной власти. Об этом же, кстати, ярко свидетельствует и «Чин свадебный», сочетавший, как было показано, языческие и христианские ритуальные элементы в целостной системе многодневного празднества.

Единственный путь борьбы с языческими предрассудками «Стоглав» видит в повышении образованности (в средневековом смысле этого слова) русского народа. Собор констатирует недостаточный уровень грамотности даже среди духовенства, писцов и книжников, в результате чего на Руси бытует множество «неисправных переводов» и книг с ошибками, а по ним учат детей, их читают народу в храмах. В 5–м царском вопросе с осуждением говорится о таком «небрежении великом нашем»: «Божественныя книги писцы пишут с неисправленных преводов, а написав, неисправливают же; и недописи, и точки непрямыя (то есть неуместные. —В. Б.); и по тем книгам в церквах Божиих чтут, и поют, и учатся, и пишут с них» (5, 43). Собор, как видим, поднимает ту же проблему, о которой так много говорил Максим Грек и все образованные люди первой половины века. Однако «Стоглав» практически лишь констатирует факт; как радикально изменить положение вещей в вопросе образования, собор, возглавляемый молодым образованным царем и образованнейшим человеком своего времени митрополитом Макарием, не знает. Он, правда, выносит постановление об учреждении «по всем градом» «училищ книжных», но эти «училища» суть школы начального духовного образования в домах грамотного духовенства, куда «все православные христиане» должны отдавать своих детей «на учение грамоте, книжнаго писма, и церковнаго пения, и чтения налойнаго». Кроме этого духовным наставникам этих училищ предписано воспитывать детей в духе христианской нравственности (26, 93— 94). Если сравнить эту скромную «программу» с рядом предметов, преподававшихся, например, в первых христианских школах Александрии времен Климента и Оригена (II?III вв.), включавшим помимо изучения христианских источников все науки античной пайдеи, в том числе математику, риторику, философию, то мы увидим, что «Стоглав», несмотря на его благие намерения, остается далек от решения проблемы образования. Вплотную к ней Россия подойдет только более столетия спустя.

Особый интерес для истории эстетики и художественной культуры представляют обсуждавшиеся на соборе 1551 г. вопросы искусства.

Большой пожар Москвы 1547 г., уничтоживший множество храмов и произведений искусства, послужил причиной для грандиозных художественных работ, производимых под непосредственным наблюдением молодого царя и членов «избранной рады» в Московском Кремле. Созданные в короткий срок лучшими мастерами, прибывшими со всей Руси, иконы и росписи для кремлевских храмов и дворцов вызывали жаркие споры в кругах московского духовенства и придворной знати. Решение их было вынесено на соборы 1551 и 1554 гг., и по их актам мы можем судить о новых тенденциях в искусстве и о полемике, вызванной ими. При этом «Стоглав» решает вопросы более общего плана, собор 1554 г. — более частные, связанные с сомнениями дьяка Ивана Висковатого по поводу некоторых новых иконографических изводов.

Первый ответ о церковном искусстве «Стоглав» дает по поводу конкретного вопроса: следует ли при изображении «Троицы» делать перекрестья в нимбах всех ангелов или только у среднего ангела и писать в нем буквы IX ХС, чего в старинных и в «греческих» иконах не было. Ответ собора гласил: «Писати иконописцем иконы с древних преводов, како греческие иконописцы писали, и как писал Ондрей Рублей и прочие пресловущие иконописцы и подписывати святая Тройца, а от своего замышления ничтоже предтворяти» (41, 128). В этом лаконичном ответе «Стоглав» сформулировал главную эстетическую установку русского средневекового эстетического сознания, суть которой состоит в традиционности и каноничности. В качестве образцов для подражания утверждается иконография древних мастеров, византийских и русских, из которых по имени назван лишь Андрей Рублев. Перед нами классическая формула средневековой эстетики, и она не вызывала бы никакого удивления, если была бы сформулирована столетием раньше. Однако парадокс эстетического сознания позднего Средневековья состоит в том, что ее утверждают в качестве нормы и руководства для иконописцев в середине XVI в. те же люди (Иван IV, Макарий, Сильвестр), которые на практике признают и утверждают для храмов и дворцов Кремля живопись и иконопись, совершенно не соответствующую этой формуле. Вместо простых и ясных традиционных композиций для икон и росписей Кремля были разработаны сложные аллегорические сюжеты, вызвавшие недоумение многих верующих того времени[334].

Здесь мы сталкиваемся с достаточно традиционным для восточнохристианской эстетики несоответствием между теорией и практикой искусства. Так, византийские защитники иконопочитания и отцы VII Вселенского собора активно защищали иллюзионистически–натуралистические изображения на христианские темы, а византийское искусство того и последующего времени развивалось по совсем иному пути—создания предельно обобщенных, условных образов–знаков, образов–эйдосов, изобразительных символов священных событий[335]. Теперь отцы «Стоглава» возводят в идеал и образец для подражания именно традиционные и для византииского, и для классического (конец XIV?XV в.) древнерусского искусства изображения, а художественная практика уже ушла от них, и эти же отцы вынуждены не только признать ее, но даже как?то обосновать (с чем мы столкнемся на соборе 1554 г.). Таким образом, указанный выше парадокс, собственно, не содержит в себе ничего парадоксального. Несмотря на кажущуюся замедленность развития средневекового художественного мышления, оно тем не менее почти регулярно опережает сопутствующую ему теорию. Последняя, во всяком случае в восточнохристианском регионе, вынуждена утверждать и обосновывать уже пройденный этап художественной практики. Прекрасным примером этого являются постановления «Стоглава», как бы подводящие итог средневековому пониманию искусства, уже уходящему в историю.

Однако «Стоглав» был собран не для «подведения черты» под прошлым, а для осмысления самых злободневных проблем современности, в том числе и в области искусства. Царские вопросы касались новшеств в иконографии, то есть отражали недоумение или сомнения определенной части русского общества того времени. И собор стремился ответить на них, опираясь на устоявшуюся традицию, или предание.

Очередной вопрос—о допустимости изображения персонажей реальной истории, ныне живущих или умерших, на иконах новых изводов, например на иконе «Приидите людие трисоставному божеству поклонимся»[336]. Опираясь на уже существующую иконографическую традицию изображения исторических персонажей, народа и даже «неверных» на иконах «преславущих иконописцов греческих и русских» известных сюжетов «Воздвижения креста Господня», «Покрова Богородицы», «Страшного суда», «Стоглав» утверждает изображение этих персонажей и на новых иконах (41, 130—131).

Целая программа организации иконописного дела, понимания искусства и художника содержится в третьем царском вопросе–указании и в ответе собора в 43–й главе.

«Стоглав» предписывает духовным властям с особым вниманием относиться к иконам и живописцам— «бречи… о святых иконах и о живописцех» (43, 150)—и подробно излагает систему организации и управления иконописным делом. Прежде всего духовные власти должны заботиться о нравственном облике иконописцев, ибо дело их рассматривалось как особо богоугодное и заниматься им предписывалось только благочестивым людям. Поэтому «Стоглав» намечает моральные заповеди живописцу: «Подобает бо быти живописцу смирну и кротку, благоговеину, не празднословцу, ни смехотворцу, ни сварливу, ни завистливу, ни пияницы, ни убийцы, но же всего хранити чистоту душевную и телесную со всяким спасением», постоянно советоваться со своими духовными наставниками, часто исповедоваться, пребывать в посте и молитве, то есть в идеале вести монашеский образ жизни. Если же этот «подвиг» не по силам живописцу, то ему необходимо жениться и жить благочестивой семейной жизнью (150). Тех же живописцев и их учеников, которые не выполняют указанных нравственных норм, «учнут жити не по правильному завещанию—во пиянстве и в нечистоте, и во всяком безчинстве», собор предписывает отлучать от иконного дела как недостойных (152).

Далее «Стоглав» рекомендует духовным властям надзирать за характером деятельности живописцев, следить за тем, чтобы они писали традиционные изображения в рамках установившегося канона и на высоком художественном уровне—с «искуством». Живописцам предписывается «кроме всякого зазора и безчинства и с превеликим тщанием писати и воображати на иконах и на деках Господа нашего Исуса Христа, и пречистую его Богоматерь, и святых небесных сил, и святых пророков, и апостол, и мученик, и святителей, и преподобных, и всех святых по образу, и по подобию, и по существу, смотря на образ древних живописцов, и знаменита с добрых образцов» (150—151). «Стоглав», таким образом, узаконивает практически весь иконографический «репертуар» русского живописца, сложившийся к XVI в., и еще нигде не говорит о новых, аллегорических сюжетах, только что появившихся и бурно обсуждавшихся, видимо, и в кулуарах собора, но явно не получивших всеобщего одобрения. Поэтому собор закрепляет, уже вторично, чисто средневековый метод работы живописцев — «по образу, и по подобию, и по существу» добрых древних образцов. Интересен следний член этой формулы, повторен трижды в «Стоглаве» (дважды в царе вопросе — 5, 42—43 и в ответе—43, 1 Думается, что этим «по существу» сс предостерегает живописцев, с одной стороны от чисто механического копирования (что нередко практиковалось на Руси) древних изображений и ориентирует их на осмысленную работу с образцами, на стремление понять смысл и назначение каждого изображаемого элемента, а с другой—от «самосмышления» и писания божества по «своим догадкам», что также активно практиковалось в XVI столетии. «Существо» иконы, по мнению участников «Стоглава», полно и всесторонне выявили Иоанн Дамаскин и другие византийские мыслители VIII— IX вв. На их понимание и должны ориентироваться русские живописцы. В частности, на известное утверждение, что «Христос бо Бог наш описан плотию, а божеством неописан» (153), то есть изображается только вочеловечившийся Иисус. То есть этим утверждением «Стоглав» отрицал возможность изображения Христа до его вочеловечивания и Бога–Отца в человеческом образе, хотя иконы именно с такими изображениями были написаны для кремлевских храмов после пожара 1547 г. и против нихто и выступил дьяк Иван Висковатый.

«Стоглав» уделяет особое внимание мастерству, таланту живописцев, их обучению. В XVI в. существовало множество ремесленников–самоучек, промышлявших изготовлением дешевых икон низкого качества. Собор запрещает впредь писать иконы этим «иконникам–неучам», которые «по се время писали, не учася, самовольством и самоловкою, и не по образу» и продавали свои поделки «простым людем поселяном невежам» (152). Иконному искусству надобно учиться у «добрых мастеров», и при этом не все могут выучиться, так как иконописание—дар Божий. Поэтому собор дозволяет писать иконы только тому, «которому даст Бог», и он «учнет писати по образу и по подобию», а кто не получит такого дара, тот не должен своим недостойным письмом хулить имя Божие. Ему следует заняться другим ремеслом— «не всем чело-1 веком иконником быти, многа бо различная рукоделия дарованна от Бога, ими же питатися человеком и живым быти и кроме иконнаго писма; а Божия бы образа в поношение не давати» —говорится в «Стоглаве» (153).

Одаренность и мастерство должны быть, по мнению участников «Стоглава», главными критериями оценки иконописца. Но если первое—от Бога, то второе—от учителя, поэтому Стоглав уделяет большое внимание обучению иконному делу. Он предписывает лучшим живописцам «приимати учеников и… учити их всякому благочестию и чистоте» (151), а также учить писать образы «по существу же совершенно… со всяким опасением и искуством» (5, 42— 43). Хорошо зная обычаи в средневековых ремесленных мастерских, где профессиональные навыки и секреты передавались только близким родственникам, даже бездарным, и скрывались от посторонних, участники «Стоглава» стремятся нарушить эту традицию. Собор предписывает церковным властям следить за тем, чтобы мастера не продвигали своих бездарных родственников, выдавая за их работу иконы других мастеров, и, напротив, чтобы не хулили и не притесняли талантливых учеников «по зависти, дабы не приял чести, якоже и он прия». Божественной карой грозит «Стоглав» тем живописцам, которые будут «сокрывати талант, еже дал Бог, и учеником по существу того» не дадут (43, 152).

Наконец, собор предписывает царю и архиепископам талантливых живописцев «бречи и почитати их паче простых человек; а вельможам и всем человеком тех живописцев почитати же во всем и честных имети за то честное и чистое иконное воображение» (153).

Таким образом, ощущая наметившийся в середине XVI в. кризис средневекового эстетического сознания, участники «Стоглава» предприняли хорошо продуманную попытку предотвратить его законодательными мерами. Однако и она оказалась тщетной, что косвенно подтвердил уже через три года очередной церковный собор. Тем не менее для истории эстетики и художественной культуры она крайне важна тем, что при ее осуществлении были ясно сформулированы некоторые из основных положений древнерусского понимания искусства и отношения к нему, то есть наконец было сформулировано то, что осознавалось и отчасти осуществлялось на практике на протяжении всего русского Средневековья.

Один из главных инициаторов всеобщей нормативизации и закрепления средневековых традиций в культуре, один из авторов постановлений «Стоглава», митрополит Макарий, сам был человеком, художественно и эстетически хорошо образованным[337]. В молодости (в начале XVI в.) он подвизался в Пафнутьево–Боровском монастыре, где еще сохранялись память и традиции работавшего там в 70–е годы XV в. Дионисия. Там Макарий приобрел навыки в иконописании, выработал художественный вкус, полюбил искусства и словесность. Все это в дальнейшем положительно сказалось на его грандиозной культуроохранительной деятельности, когда он занял высокие посты в духовной иерархии—сначала новгородского архиепископа, а затем и митрополита «всея Руси». Хорошее знание практики организации иконного дела в монастырях позволило Макарию так глубоко и полно отразить ее проблемы и в постановлениях «Стоглава».

В Новгороде при Макарии активизировались церковное строительство и работы по украшению имеющихся храмов; последние привлекли особое внимание летописцев, оставивших нам интересные образцы экфрасиса этого времени. Продолжая «иосифлянские» традиции, Макарий с особым пристрастием украшал свой кафедральный собор—Святую Софию. По его повелению, сообщает летописец, «иконописцы же и хитрецы устроиша… царския двери велми чюдно видети и вся лепоты исполнены; и крест честный на верее дверей постави от камени хрусталя велми чюдно устроение»; была повешена новая роскошная завеса царских врат, обновлено шитье, поставлены иконы в иконостасе в прекрасных золотых и серебряных окладах. Сообщая о них, летописец дважды подчеркивает красоту именно окладов: «от злата и сребра велми чюдно устроение». Все это роскошное декоративное убранство храма представляется всем входящим в него «лепотой» церковной (ПСРЛ VI 285—286).

Внимание другого летописца привлек резной «амбонъ» Святой Софии, также поставленный Макарием в 1533 г. Он «велми чюден и всякоя лепоты исполнен: святых на нем от верха въ три ряды 30 на поклонение всем христианом, и по всему амбону резью и различными подзоры и златом лиственным велми преизящно украшен, а от земля амбону и удивленна исполнену устроены яко человека два на десят, древяны и всякими вапыу крашены, во одеждах, и со страхом яко на главах держат сию святыню; и велми лепо видети» (ПСРЛ XIII 1, 73— 74). Как видим, амвон этот имел явно западноевропейское происхождение, приближаясь по скульптурному декору к кафедрам католических храмов[338]. И это не смущает летописца, как, видимо, не смущало самого Макария и новгородцев его времени. Организатор грандиозных культуроохранительных мероприятий (а в Новгороде он уже активно работал над составлением Великих Миней–Четьих) отнюдь не был консерватором в художественно–эстетической сфере. Он стремился сохранить и укрепить сам дух средневекового миропонимания, но не был буквоедом и начетчиком в отношении художественных форм выражения. Именно поэтому для составления и художественной переработки житий для ВМЧ, летописей для «Лицевого свода» и текстов для «Степенной книги царского родословия» (составлялась другом Макария митрополитом Афанасием) Макарий привлекал лучших писателей и книжников своего времени, а для сооружения и украшения храмов — лучших мастеров и иконописцев, как русских, так и южнославянских, греческих и, судя по амвону Святой Софии, западноевропейских (или западнорусских). Отсюда понятно и его стремление обосновать новые явления в художественной практике (символико–аллегорическую живопись в Московском Кремле) традиционными аргументами, что особенно наглядно проявится в полемике с дьяком Висковатым.

Традиционное для Древней Руси внимание книжников (а они во многом отражали общую тенденцию культуры) к декоративно–прикладным украшениям храмов и всего быта в XVI в. становится одной из главных линий художественно–эстетической культуры эпохи. Самодержавное государство Грозного тяготело к лицедейству и пышным театральным декорациям. В культуре возрастает осознание эстетической значимости декоративно–прикладных искусств, что находит свое отражение и закрепление и в словесности того времени. Интересные образцы этого находим мы в замечательном памятнике середины XVr в. —в «Казанской истории».

Описывая отъезд пленной казанской царицы в Москву, автор не забывает остановить внимание читателей на прекрасном царском струге, «в нем же иногда сам царь на потеху яздяше, борз хождением, подобен летанию птицы и утворен златом и сребром, и место царицино посреди струга, теремец цклян [стеклянный] доспет, аки фонарь светел, златыми деками покрыт, в нем же царица седяще, аки свеща горя, на все страны видя» (КИ 100).

При въезде Ивана Грозного в Москву после покорения Казани автор описывает парадный наряд царя, подчеркивая при этом, что встречающие наслаждаются его красотой и блеском.

Особой выразительностью, указывающей на высокое эстетическое чувство автора «Казанской истории», отличается его описание искусного шатра, посланного царем Махмет–Амином в дар царю Ивану Васильевичу. Шатер этот был так прекрасен и «драгоценен», что даже всё повидавшие заморские купцы «дивяшеся хитрости его» и не видели ничего подобного ни в одной из заморских стран. Ибо был он «различными узоры красными срачинскими весь исшит, златом и сребром, и жемчюгом усажен и по местом, драгим камением, и соха [столб] шатерная—морская трость, толстотою две пяди, драгою мусиею [росписью] исписана красно, и не мощи назретися до сытости никому, и несть лзе сказати, каков он хитростию и ценою злата и сребра, и не мощи есть купити его… прехитр бе видением и премудростию устроен великою» (64). Для усиления эффекта воздействия на читателя древнерусский книжник использует здесь сложный тип экфрасиса, совмещая описание самого объекта с описанием восприятия его зрителем. На древнерусской почве такой прием встречается не часто и свидетельствует о высоком уровне эстетического сознания своего времени, если не сказать более—об особом эстетизме, который, как мы помним, был присущ определенным кругам русского общества XVI в.

Неуклонный рост эстетизации культуры, на ограничение и упорядочение которого отчасти были ориентированы и грандиозные нормативизаторские мероприятия митрополита Макария, его стремление законодательно закрепить строй и чин средневековой культуры, отнюдь не способствовал сохранению и укреплению древних традиций. В нем таилась пока малозаметная тяга эстетического сознания к новым, уже не средневековым духовным горизонтам.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.