МАЛИНОВАЯ ЛАСКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МАЛИНОВАЯ ЛАСКА

Лине Михельсон

Человек, далеко стоявший от проповедника, сказал: он мне говорил руками, а я его слушал глазами.

Николай Курганов. «Письмовник»

Волошин упрекал Цветаеву: «Вы при встрече руку протягиваете – будто мертвого ребенка подсовываете». Книга сурового реалиста Петра Митурича – приветствие такого же рода.[72] Только шкодливая рука сытого недомыслия могла вывести под академической маркой «Архива русского авангарда» следующие строки: «Часть материалов публикуется впервые, и большинство – в сокращенном виде. При расшифровке рукописей приходилось опускать отдельные непонятные места, однако никогда не исправлялся и не искажался смысл написанного. Для того, чтобы облегчить чтение, отточия и всякого рода скобки (обозначающие текстовые купюры или замены слов) сознательно опущены».[73]

Но куда интереснее, вместо справедливого морального негодования на этот счет, понять причины такого чудовищного подлога. Ведь купюры сами оказались купированными, до неопознаваемости стертыми в облегчившемся чтении. «Ворованный воздух», – как сказал бы Мандельштам.

В ностальгически-ненавистном советском прошлом архив был закован спецхранами, печать – цензурой. Исследователей сажали, высылали, поджигали, объявляли сумасшедшими и наркоманами, да и… просто убивали. Но они умудрялись сохранять, переписывать, публиковать. Тогда неминуемая купюра была знаком не оскопления смысла, а обрезания – почти культового освоения посвященными всего недосказанного.

Хорошо, но при чем тут мемуары Митурича?

Май Петрович Митурич-Хлебников, известный книжный график, полиграфист и лауреат, десятилетиями не мог их опубликовать. Получив такую возможность, изуродовал все до неузнаваемости, неосознанно повторяя подвиг советских цензоров. Замалчивание рождает слухи и превращает любую трагедию в самую пошлую интригу, создавая, как сказал бы Щедрин, печальную тавтологию, когда вранье объясняется враньем.

Купюры увели под лед две щекотливые в связи с кумиром Хлебниковым темы – болезнь и обвинение в краже. В дневнике Митурича – подробное описание «истории болезни» и последних дней Хлебникова, написанные не врачом, но человеком профессионально наблюдательным – художником. О диагнозе сельского врача он не упоминал. В годы гражданской войны Хлебников перенес два тифа, страдал от хронического недоедания, болел персидской лихорадкой, возвращался с юга в вагоне с эпилептиками и описал приступы падучей… Профессор В. Я. Анфимов, лечивший поэта в психиатрической клинике Сабурова дача (Харьков) и бережно сохранивший его стихи, поставил Хлебникову диагноз – шизофрения.

Насколько мы сейчас можем судить, Хлебников умер от сифилиса. Именно о нем умалчивает, а с выходом книги и просто врет дневник Митурича. Художнику не надо было увозить поэта с собой в деревенскую глушь, где ни денег, ни лекарств. В отличие от мемуаров Митурича, предыдущее издание «Архива русского авангарда» – «Наш выход» Алексея Крученых – текстологически и комментаторски выполнено безукоризненно. Исключение – глава «Конец Велимира Хлебникова», где Крученых делает резкий выпад, оставшийся без разъяснения: «В Москве Велимир снова заболел, жаловался, что у него пухнут ноги. Некоторым не в меру горячим поклонникам удалось уговорить его ехать в деревню и оттуда грозить англичанам, а заодно и всем неверующим в грозные вычисления. К сожалению, материальная часть похода была в печальном состоянии».[74] Ретивый поклонник – конечно, Митурич.

Близкие поэта, сильно подозревавшие о его болезни, предлагали ехать лечиться. Он отказался. Ему давали приют самые разные люди, он жил в общежитии студентов Вхутемаса. Но можно ли осудить тех, кто не мог, подобно Митуричу, посадить его за один стол со своими детьми? И не явились ли следствием болезни изменения в психике (не здоровой к тому же изначально), повышенная мнительность, которую все больше распалял сам Митурич? Даже Вера Хлебникова не убереглась от этого. А купюра в ее воспоминаниях (которую мы восстанавливаем по архивной рукописи) делает ее обвинения еще более двусмысленными: «Привыкнув делиться со мной своими радостями и горестями, о жизни в Петрограде, где он большую часть жил, он не любил говорить. Только иногда рассказывал с насмешливым добродушием, как его эксплуатируют на разные лады некоторые из его «друзей учеников».

Как-то: два брата Бурлюки, Крученых, еще кто-то (с еврейской фамилией).

Он был незлоблив.

Этого последнего сообщения я прошу не выключать: заглянем в глаза истине».[75] Новейшие публикаторы плевать хотели на просьбу сестры поэта. (Вообще серию следовало бы переименовать в «Спецхран русского авангарда», что, несомненно, ближе к истине.)

Как вспоминает сам Митурич, он был знаком с Хлебниковым всего несколько месяцев – последних три или четыре месяца жизни поэта. Поэт умер у него на руках, оставив свою знаменитую наволочку с рукописями и неизживаемое чувство вины. Такую вину художник вынести не мог, она могла сжечь его дотла, и он решил разделить ее с другими.

Например – с женой. Ну, конечно, она была не творческой личностью, а просто учительницей в глуши, которая работала, чтобы прокормить детей, мужа-художника и больного поэта впридачу. Ему очень захочется поверить в неверность жены, и он поверит в это. Достается и собственным детям, Васе и Маше, – их он отдает в детский дом. Но эту «суровую реальность» он бумаге не доверяет. Дети от первого брака для него просто перестают существовать. Не заслужили. Василий Петрович Митурич хоть и становится художником, но имя Хлебникова не носит, и нет ему места в душе и завещании отца (которое приведено в книге). Последнее немаловажно, ибо послужило юридическим основанием для изъятия у детей просто-Митуричей хранящихся картин отца в пользу единственного наследника. Такова всепожирающая страсть Митурича к Велимиру Хлебникову. «…Не было существа такого на свете, которое бы я так нежно, так страстно любил», – дважды повторено в книге.[76] Читай: было на свете только одно существо, которое его, Велимира, по-настоящему нежно и страстно любило, – это я, Митурич. Отсюда идея врага, главный – Маяковский. И всю свою потрясенность горем, весь «неукротимый гражданский темперамент» Митурич обрушивает на Маяковского – главного виновника гибели творимого кумира.

Митурич лично познакомился с Хлебниковым не ранее середины марта 1922 года. И тут же самоотверженно встал на защиту его интересов. Только зная мемуары современников, можно понять, как пытались помогать поэту самые разные люди, сами неустроенные и нередко голодавшие. Преимущество Митурича состояло в том (и для поэта самом существенном!), что публиковать Хлебникова они не могли, а он хотел и мог. Пусть в 50-ти экземплярах, литографским способом, но печатал. Отсюда и его влияние на Хлебникова. Святая вера художника в злоумышленников, крадущих рукописи, находит благоприятную среду в неустойчиво-болезненной психике поэта, мнительность превращается в подозрение, а затем перерастает в обвинительный вердикт.

Мифологизированная антитеза была такова: приспособившийся, благоустроенный и знаменитый Маяковский и больной, никому не нужный дервиш Хлебников. Крепко стоящий на фундаменте маяк и одинокая сияющая в небе звезда – символы этих поэтических миров.

Вступая в поэтическое состязание с Маяковским, Хлебников производит своеобразный «обмен постаментами». «Маяк» переносится на корму корабля, приравниваясь к зыбким и пляшущим огням святого Эльма, а путеводная звезда Хлебникова неподвижно крепится на вечном небосводе:

Я для вас звезда (…)

Я далек и велик и неподвижен (…)

Не ошибайтесь в дороге,

Убегая от света звезды вдалеке (…)

Не хохочите, что я

Озаряю мертвую глупость

Слабей маяка на шаткой корме вашего судна.

Я слаб и тускл, но я неподвижен,

Он же опишет за вами

И с вами кривую крушения судна.

Он будет падать кривою жара больного и с вами на дно.

Он ваш, он с вами, – я ж божий.

Пусть моя тускла заря (…)

Но я неподвижен! я вечен. (V, 109–110)

Таково Евангелие от Хлебникова, его кормчая звезда. Помрачение этого кормчего света литературным скандалом мучило и Хлебникова и Митурича. «Открытое письмо» Маяковскому, склока Митурича, подхваченная и опубликованная сначала поэтами – «ничевоками» в брошюре под названием «Собачий ящик», а затем поэтом Альвэком, – составляющие тех «подлых превращений», о которых писал Мандельштам: «Скандалом называется бес, открытый русской прозой или самой русской жизнью в сороковых, что ли, годах. Это не катастрофа, но обезьяна ее, подлое превращение, когда на плечах у человека вырастает собачья голова. Скандал живет по засаленному, просроченному паспорту, выданному литературой. Он – исчадие ее, любимое детище» (II, 483).

Ни Маяковский, ни кто-либо другой не крал и не уничтожал рукописей Хлебникова (так же, как Давид Бурлюк не крал у него золотых часов, а Абих – денег, как уверяет Митурич). Рукописи пролежали в сейфе Московского лингвистического кружка, переданные туда на хранение уезжавшим Романом Якобсоном, были изъяты оттуда в 1924 году и опубликованы. И надо отдать должное Маяковскому, который, не изменяя возвышенной мечте, всегда оставался свободным в божнице сокровенной и никогда не вступал в полемику с параноидальными обвинениями Митурича, не оправдывался и не объяснялся. Но по тому же засаленному паспорту собакоголового изуверства продолжают жить комментаторы записок Митурича: по поводу того же открытого письма Маяковскому нет ни слова правды.

Поставить под сомнение правдивость Митурича-мемуариста очень легко. Два примера почти наугад. Одной из жертв Митурича стал Лев Евгеньевич Аренс, автор статьи о Хлебникове, биолог и поэт, царскосел, человек в высшей степени достойный. Митурич о нем: «Меня часто посещал поэт Аренс. Вороватый забулдыга, бездомный и полупьяный. Он являлся к нам под наплывом жажды излияний, считая свою судьбу родственной с Велимиром. Жалкий и безобидный по существу (…), он не злоупотреблял нашим гостеприимством…».[77] Митурич перепутал Аренса и Альвэка, великое дело – оба на «А». Альвэк был знаменит своей глуповатой пасквилянтской книжкой «Нахлебники Хлебникова. Маяковский и Асеев» (1927), на обложке которой красовался рисунок Митурича (портрет умирающего Велимира), а внутри – вновь воспроизведенное «Открытое письмо худ. П. В. Митурича Маяковскому». Альвэк клеймил Асеева и Маяковского за то, за что сейчас поэтов хвалят, – за интертекстуальную беззастенчивость. Он не учел, что Хлебников сам обирал современников, не скрывая цитировал и заимствовал у них. «Поэзия сама одна великолепная цитата». Альвэк живет сейчас только одним своим жестоким романсом и цитатой из него, попавшей в название фильма большого русского патриота Никиты Михалкова, – «Утомленные солнцем». Мы не знаем даже его настоящего имени. Судьба сыграла с Альвэком злую, но справедливую шутку – яростный борец с цитатой сам полностью растворился в цитате.

Пример второй. Митурич поведал о том, что, гуляя с Хлебниковым по площади у храма Христа Спасителя, он услышал от него историю, «как некогда тут спасался Дмитрий Петровский, улепетывая как заяц от сторожей Румянцевской библиотеки. Они преследовали его за кражу рисунков, выдираемых из книг».[78] Это не хармсовский анекдот и не прогулка Абрама Терца. Разумеется, Митуричу Хлебников ничего подобного не рассказывал. Историю художник заимствовал из повести «Малиновая шашка» (1921), где Хлебников в гротесковой манере отстаивал права искусства на собственную реальность и вымысел. По Хлебникову, искусство – воплощенный абсурд и самое беззастенчивое вранье, хотя и особого свойства.[79] Легко узнаваемый прототип героя «Малиновой шашки», обозначенный буквой «П.», – Дмитрий Петровский. Это живая опасная легенда, предупреждает Хлебников:

«Как, П.?! Неужели тот самый, который по Москве ходил в черной папахе, белый, как смерть, и нюхал по ночам в чайных кокаин? Три раза вешался, глотал яд, бесприютный, бездомный, бродяга, похожий на ангела с волчьими зубами. Некогда московские художницы любили писать его тело. А теперь – воин в жупане цвета крови – молодец молодцом, с серебряной поясом и черкеской. Его все знали и пожалуй, боялись – опасный человек! Его зовут «кузнечик» – за большие, голодные, выпуклые глаза, живую речь, вдавленный нос. (…)

Некогда подражал пророкам (вот мысль – занести пророка в большой город с метелями, – что будет делать?).

Он худой, белый как свеча, питался только черным хлебом и золотистым медом, да английским табаком, большой чудак, в ссоре с обществом, искавший правды. Женщины-художницы писали много раз его голого, в те годы, когда он был красив.

Хромой друг, который звался чертом, три раза снимал его с петли. Это было вроде небесного закона: П. удавливается, Ч. снимает» (IV, 139).

Ч., хромой друг, звавшийся чертом, – Борис Пастернак. Он друг Петровского, он хром, и сам неоднократно вносит себя в адский синклит:

Нас мало. Нас может быть трое

Донецких, горючих и адских

Под серой бегущей корою

Дождей, облаков и солдатских

Советов, стихов и дискуссий

О транспорте и об искусстве. (I, 203)

Еще один знаток поэтической преисподней и игр в аду, Алексей Крученых, хорошо чувствовал чертовщинку этого знакомства Петровского и Пастернака. Сам Пастернак вспоминал: «Ловец на слове А. Крученых, заставляет записать случайное воспоминание. В 1915 году летом одному моему другу, тогда меня не знавшему, и замышлявшему самоубийство молодому поэту, встретив его в покойницкой у тела художника Макса, и разгадав в нем кандидата в самоубийцы, сестры Синяковы сказали: «Бросьте эти штучки! Принимайте ежедневно по пять капель Пастернака». Так П(етровский) познакомился со мной и с Синяковыми».[80]

Уже после выхода «Малиновой шашки», на I съезде писателей в августе 1934 года, с трибуны, Петровский будет воспевать эпохальность этого знакомства и открещиваться от хлебниковской выдумки: «В день самоубийства одного художника, – в странной, хоть и нелепой связи с этой смертью, никак прямо меня не задевшей, – я встретил человека, невольно ставшего вестником моего будущего – Бориса Пастернака… Это было моим первым рождением».[81] А в феврале 1937 года, опять же с трибуны, он открестится и от Пастернака, предав его анафеме.

Петровский – художник, раскрашивающий малиновой краской шашку и выдающий ее за настоящую кровь. Но не это смущает Хлебникова. Не довольствуясь проклятой поэзией жизнестроительного вранья с наркоманией и суицидом, наш герой рассказывает Хлебникову о расстрелах и убийствах, в которых он участвовал («Ну, я без малейшей дрожи гадов на тот свет шлю. Вы что думаете – шутка?»). И для Хлебникова все равно – правда это или ложь. Раскрашивая малиновой кровью собственное тело, Петровский не понял, что даже как вранье для Хлебникова это совершенно недопустимо. Абсолютная граница между искусством и жизнью таит антисимволистский выпад Хлебникова, его несогласие с основным постулатом символизма об «искусстве как жизнестроительстве». Жизнь может строиться по законам искусства, художник даже волен распоряжаться собственной жизнью и выбирать, как Пушкин и Христос, собственную смерть. Непреступаемым порогом для человека и художника (вполне по Достоевскому) будет посягательство на чужие жизни. Пятигорский бы сказал, что Хлебников отказывается думать о себе в терминах «другого».

В самом конце повести – интересующий нас анекдот: «Известно, что он (Петровский. – Г. А., В. М.) трижды обежал золоченый, с тучами каменных духов храм Спасителя, прыгая громадными скачками по ступеням, преследуемый городовым за то, что выдрал из Румянцевского музея редкие оттиски живописи. Любил таинственное и страшное. Врал безбожно и по всякому поводу» (IV, 139).

Хлебников дополнительно к эпизоду из жизни самого Петровского обыгрывает широко освещавшийся в печати скандал с Эллисом (Л. Л. Кобылинским), подробно описанный затем в мемуарах Андрея Белого. (Как потом выяснилось, Эллис ничего не крал из Румянцевского музея.)

Трехкратным повтором Хлебников как бы подчеркивает литературную анекдотичность и выдуманность этих эпизодов: «три раза вешался» – «трижды обежал (…) храм Спасителя». Освящая эту завиральную историю именем Петровского, Хлебников не Петровского принижал, а искусство возвеличивал. Герой – бродяга, кузнечик, безбожный лгун и пророк. На экспериментальный вопрос: «Занести пророка в большой город с метелями, – что будет делать?» символизм уже ответил устами Блока в поэме «Двенадцать» и потерпел сокрушительное поражение. Скандальный и пророчествующий кузнечик П. мчится взапуски вокруг храма Спасителя в придуманной истории. Здесь поражение невозможно. Поэзия дело сфабрикованное.

Добросовестный Митурич дважды садится в лужу: во-первых, он соврал, что слышал историю о краже из Румянцевской библиотеки из уст самого Хлебникова, и во-вторых (что хуже) – не понял собственно авторских интенций «Малиновой шашки». Холуйская тупость, с которой обращается Митурич с жизнью и творчеством великого друга, вызывает вопрос: а чем, в сущности, эта честная и фанатичная преданность Хлебникову лучше, чем предательство Петровского по отношению к тому же Пастернаку? Величайшая и горькая ирония заключается в том, что ничем не лучше.

Отнюдь не риторический вопрос даже самого благожелательного читателя: почему, собственно, даже сейчас мы должны получать архивный источник (из важнейших) с двукратно умноженными искажениями, неточностями, безграмотным комментарием или вообще без такового?

Ответ наш, а не издателей: да с такими друзьями иначе и быть не могло.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.