Одесский гамбит графа Воронцова (Документальное повествование)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Одесский гамбит графа Воронцова (Документальное повествование)

[81]

В июле 1824 г. случилось одно из самых драматичных событий в жизни Пушкина: он был уволен с государственной службы и выслан из Одессы в Михайловское. Неожиданная, необоснованная и тем особенно оскорбительная царская немилость означала для Пушкина конец полюбившейся ему пестрой и привольной одесской жизни, разлуку с друзьями, а в перспективе – духовную изоляцию в глухой деревне на неопределенный срок.

Причиной столь неприятного поворота в судьбе поэта послужило письмо, неосмотрительно написанное им одному из друзей: Пушкин с одобрением отозвался в нем об атеистических идеях [82].

Граф М. С. Воронцов

Однако существовала и другая, может быть гораздо более весомая причина удаления его из Одессы, а именно настоятельные просьбы об этом со стороны Воронцова. А. И. Тургенев еще 1 июля 1824 г., т. е. в самый разгар событий, сообщал П. А. Вяземскому из Петербурга: «Граф Воронцов прислал представление об увольнении Пушкина. Желая co?te que co?te (во что бы то ни стало) оставить его при нем, я ездил к Нессельроде, но узнал от него, что это уже невозможно; что уже несколько раз и давно граф Воронцов представлял о сем»[83]. Письма Воронцова к Нессельроде, о которых упоминает Тургенев, были впоследствии обнаружены и опубликованы. В мемуарно-биографической литературе о Пушкине сложилось две версии относительно причин, по которым Воронцов добивался удаления Пушкина. Первая сводится к тому, что поэт слишком уж досаждал наместнику и его окружению своими эпиграммами[84]. Вторая объясняет гнев Воронцова ревностью, внушенной слухами о близких отношениях Пушкина с его супругой – очаровательной Е. К. Воронцовой[85].

Между тем находки документов, относящихся к высылке Пушки на, продолжались. Важнейшие из них сделаны в конце 1920-х годов – это письма Воронцова к П. Д. Киселеву от 6 марта 1824 г. и к Н. М. Лонгинову от 8 и 29 апреля и 4 мая 1824 г.

Воронцов – Киселеву

Письмо к П. Д. Киселеву – первое по времени в ряду документов, свидетельствующих, что в круг личных интересов Воронцова оказался втянутым Пушкин.

«Двумя своими просьбами, из которых одна исключает другую, но обе одинаково обращены к Вашей дружбе, атакую я Вас сегодня, дорогой Павел Дмитриевич. Первая – передать от меня прилагаемое письмо Е<го> В<еличеству> Государю, если только это не составит для Вас каких-либо затруднений; вторая – не делать этого в случае, если исполнение представилось бы для Вас хотя бы в малой степени неприятным или неудобным»[86].

Воронцов просит, разумеется, не просто о передаче письма – с этим прекрасно справилось бы почтовое ведомство, – а о том, чтобы Киселев представил Царю важное для него, Воронцова, дело в нужном ему, Воронцову, свете. С этой целью он раскрывает перед Киселевым содержание своего письма к Царю («Теперь скажу Вам несколько слов о содержании этого письма…») и предупреждает своего адресата о секретности («…из которого никто здесь не читал ни строчки, кроме Казначеева[87], любезно взявшегося его переписать») и чрезвычайной важности дела, о котором пойдет речь («Я предпочел бы не писать, а испросить разрешения лично прибыть в Петербург, но служебные дела в данную минуту не позволяют мне этого»). Воронцов не сразу приступает к тому, что его тревожило, а тревожило его то, что Александр I вдруг начал выказывать ему знаки монаршей немилости: «Будучи вынужденным коснуться вопроса о производстве 12 декабря, я сказал в письме своем несколько слов по этому поводу (о чем я никогда не говорил ни слова даже своей жене). Я не могу не видеть в данном случае последствий того впечатления, которое внушили Государю: произведя в следующий чин 16 человек, не остановились бы как раз перед моим именем без какого-либо подобного основания».

Здесь необходимы некоторые пояснения. В сентябре-октябре 1823 г. Александр I, обеспокоенный сообщениями о тайных обществах во 2-й армии, штаб которой находился в Тульчине, предпринял поездку на Юг России, чтобы лично убедиться в лояльности высших офицеров и личным своим вниманием к войскам всячески эту лояльность укрепить. В программу поездки входили смотры 6-го и 7-го корпусов, составлявших основные силы 2-й армии (они состоялись 1 и 2 октября), и присутствие Царя на больших осенних учениях, развернувшихся на огромном пространстве от Тульчина до Буга (4–5 октября)[88].

Героем смотров и учений оказался любимец Царя граф Павел Дмитриевич Киселев (1788–1872), генерал-майор, назначенный года за три до того начальником штаба 2-й армии вопреки бешеному противодействию ее главнокомандующего генерала П. X. Витгенштейна (Царь проявил тогда редкую для него решительность, одернув Витгенштейна резким письмом)[89]. По окончании учений Александр I произвел Киселева в генерал-адъютанты и пригласил сопровождать в дальнейшей поездке[90]; Витгенштейну же Царь отписал 14 октября кратенький благодарственный рескрипт («Граф Петр Христофорович! Вверенную Вам армию, осмотренную мною в окрестностях Тульчина, имел я истинное удовлетворение найти во всех частях в положении столь отличном…»[91]), а Воронцова – военного генерал-губернатора и наместника земель, которые, собственно, и охраняла 2-я армия, – Александр и вовсе оставил без внимания («не захотел улыбкой наградить», – съязвит Пушкин несколько месяцев спустя – II, 378). Воронцову ничего не оставалось, как сказаться больным и возвратиться в Одессу [92].

Но худшее было впереди. 12 декабря, в день своего тезоименитства, Царь произвел в следующий чин и наградил орденами большую группу генералов и офицеров. Воронцов, который был ранен в Бородинском сражении, командуя сводной гренадерской дивизией армии Багратиона, а затем командовал русским экспедиционным корпусом во Франции и уже давно «перехаживал» в генерал-лейтенантах, вполне мог рассчитывать – особенно после назначения генерал-губернатором одного из важнейших в Империи регионов – выйти в полные генералы. То, что этого не произошло, вызвало немалое смятение в душе Воронцова. Впрочем, предоставим слово ему самому: «Из всех вновь произведенных ни один не служил столько, как я, и не имел таких высоких командований на боевом фронте, ни один из них не имеет такого же или по крайней мере более ответственного поста в настоящее время. Это унижение перед лицом всей армии, и чем же я его заслужил? Не должен ли я предположить, что скоро станут скакать через мою голову? и не приходится ли мне пожалеть о своем возвращении на действительную службу, так как, находясь совсем в отставке, на покое дома и вознося каждодневно молитвы о славе и благополучии своего Государя и родины, я мог бы быть совершенно равнодушным к производствам и даже военным подвигам в случае войны, – честолюбие, если оно и было у меня, исчезло, и я слишком много жил и слишком счастлив в своей семейной жизни, чтобы не предпочитать покой возможности новых случайностей и новых неприятностей <…> Заметьте еще, что в этом производстве – Щербатов, который был одно время моложе меня в чине ген<ерал>-лейт<енанта> и добился старшинства, о котором я также мог бы хлопотать, потому что Багратион на смертном одре представил меня к производству, видя как меня атаковали, как я сражался против 60-тысячной армии и был ранен на его глазах».

Говоря об «унижении перед лицом всей армии», Воронцов нисколько не преувеличивал: предвзятость Царя в этом вопросе была заметна не только ему. Командир 6-го корпуса 2-й армии, старый служака генерал-лейтенант И. В. Сабанеев писал, например, в дружеском письме к А. А. Закревскому 19 августа 1824 г.: «Воронцов так же сед, как и я; мы живем с ним по соседству и нередко видимся <…> Что за удивительный человек, дай Бог таких людей более, но и им недовольны. Кто же может угодить?»[93].

Дело было, однако, не только в обиде. Воронцов не мог не понимать, что немилость обрушилась на него неспроста: ведь менее года назад тот же Александр назначил его на один из высших постов в государстве; следовательно, немилость относилась к тому, как он справлялся с обязанностями генерал-губернатора… Едва вступив в должность, Воронцов, не зная покоя, колесил по Новороссии, Крыму и Бессарабии, развивая энергичнейшую деятельность, направленную на экономическое процветание края – здесь упрекнуть его было не в чем. Значит, недовольство Царя относилось к другой сфере – политической, которую новый генерал-губернатор на первых порах выпустил из-под своего наблюдения. О либерализме Воронцова, который не только не пресекал, но как будто даже покровительствовал некоторым неблагонадежным с точки зрения центральной власти лицам, заговорили в Петербурге. Вяземский сообщал Пушкину весной 1824 г.: «Верные люди сказывали мне, что уже на Одессу смотрят как на champ d’asyle[94], а в этом поле верно никакая ягодка более тебя не обращает внимания…» (XIII, 94). И здесь Воронцову приходилось уже оправдываться.

Добрая половина письма занята оправданиями. Во-первых, крайне неприятна для Воронцова история с назначением С. И. Лесовского[95]: «…написав Государю и предложив ему генерала Лесовского на должность екатеринославского губернатора, я получил ответ, что Лесовский всегда был замешан в интригах и беспорядках 3-й гусарской дивизии и что, очевидно, он был рекомендован мне людьми, которые, как и он, склонны к беспорядкам, и т. д. Уверяю Вас по чистой совести, что <…> не имел ни малейшего представления о том, что он был замешан или подозреваем в беспорядках <…> и предложил его единственно из соображений, что он был бы хорошим губернатором. Я мог ошибаться, но, конечно, я не представил бы человека, которого считал бы замешанным или хотя бы подозреваемым в интригах: никто никогда не говорил мне об этом ни слова».

Во-вторых, Воронцов пытается отмести намеки на то, что он якобы окружает себя лицами, образ мыслей и действий которых вызывает недовольство в Петербурге. Воронцов не без оснований полагает, что имеются в виду Пушкин и А. Н. Раевский: «Что же касается тех людей, я хотел бы, чтобы повнимательнее присмотрелись к тому, кто в действительности меня окружает и с кем я говорю о делах. Если имеют в виду Пушкина и Александра Раевского, то по поводу последнего скажу Вам, что я не могу помешать ему жить в Одессе, когда ему того хочется, но с тех пор, что мы говорили о нем с Вами, я лишь едва соблюдаю с ним формы, которые требует благовоспитанность в отношении старого товарища и родственника, и уж конечно мы никогда не разговариваем о делах <…> Что же до Пушкина, то я говорю с ним не более 4 слов в две недели, он боится меня, так как хорошо знает, что при первых дурных слухах о нем я отправлю его отсюда и что тогда уже никто не пожелает взять его к себе; я вполне уверен, что он ведет себя много лучше и в разговорах своих гораздо сдержаннее, чем раньше, когда находился при добром генерале Инзове, который забавлялся спорами с ним, пытаясь исправить его путем логических рассуждений, а затем дозволял ему жить одному в Одессе, между тем как сам оставался в Кишиневе. По всему, что я узнаю о нем и через Гурьева[96], и через Казначеева, и через полицию, он теперь вполне благоразумен и сдержан; если бы было иначе, я отослал бы его, и лично я был бы этому очень рад, так как не люблю его манер и не такой уж поклонник его таланта – нельзя быть истинным поэтом, не работая постоянно для расширения своих познаний, а их у него недостаточно».

Письмо к Киселеву – первый известный нам документ, в котором Воронцов упоминает Пушкина, и вместе с тем первый документ, свидетельствующий, что Воронцов раскаивается в своем либерализме. Связь этих двух моментов однозначна: имя Пушкина возникает в связи с оправданиями Воронцова в том, что он приближает к себе лиц неблагонадежных в политическом отношении, в связи с попытками – пока еще робкими – убедить Петербург в своей безусловной лояльности.

Воронцов – Александру I

Одновременно с письмом к Киселеву, возможно несколькими днями раньше, Воронцов написал еще одно, значительно более важное для него письмо в Петербург – к Александру I. Как ни удивительно, этот факт не нашел отражения в пушкинской литературе, хотя свидетельства его очевидны: ведь Воронцов ясно и недвусмысленно просит Киселева передать от него «прилагаемое письмо Е. В. Государю» и сообщает, что это письмо существует в двух экземплярах, из которых черновой писал он сам, а беловой, для Императора, переписывал Казначеев. Более того, Воронцов излагает Киселеву содержание своего письма к Царю и, надо думать, делает это достаточно полно и точно, дабы его предполагаемый ходатай располагал всей относящейся к делу информацией: собственно, девять десятых текста письма к Киселеву – не что иное, как пересказ прилагаемого письма к Александру I. Для нашей темы существенно, что в письме к Императору имелись и строки о Пушкине, так или иначе соответствовавшие цитированному выше фрагменту из письма к Киселеву.

Правда, можно предположить, что Императору Воронцов писал сдержаннее и не столь пространно; некоторые комментарии, которые Воронцов мог себе позволить, обращаясь к Киселеву, едва ли присутствуют в письме к Александру I, какие-то имена могли быть не названы, а лишь подразумеваться, но основное содержание обоих писем несомненно совпадает. Вместе с тем тот факт, что Воронцов обращался к Императору, существенно меняет значение этого содержания, его, так сказать, объективно-историческую свидетельскую ценность. В письме к товарищу могли отразиться случайные настроения, непродуманные взгляды. Письмо к Императору, да еще по такому важному для него вопросу, могло появиться лишь в результате долгих, вероятно даже мучительных, размышлений. Такое письмо может рассматриваться как свидетельство определенного перелома, если не во взглядах, то, во всяком случае, в поведении Воронцова, в его отношениях с окружающими. Воронцов осознал, что перед ним два пути: либо окончательно утратить милость Царя и отказаться от государственной должности, почестей, славы и т. д., либо распроститься с неугодными Царю либеральными замашками «просвещенного европейца», и не просто распроститься, а продемонстрировать Царю, что он покончил с ними всерьез и навсегда.

Письмо к Александру I означало, что Воронцов свой выбор сделал, что он «не пойдет донкишотствовать против Власти ни за лице, ни за мнение, какие бы они ни были, если Власть поставит его в необходимость объявить себя за них или за нее» (XIII, 94). Взятые в кавычки слова принадлежат Вяземскому. Что это – проницательность? Или весною 1824 г., когда Вяземский писал их в своем известном письме к Пушкину, все это уже было ясно и в Петербурге?

Александр I – Воронцову

Письмо к Александру I было декларацией преданности, а Петербургу, в условиях нараставшей политической нестабильности на Юге России, нужны были действия. В этом убеждает, между прочим, ответный рескрипт Александра I от 2 мая 1824 г.:

«Граф Михайло Семенович!

Я имею сведение, что в Одессу стекаются из разных мест и в особенности из Польских губерний и даже из военнослужащих без позволения своего начальства многие такие лица, кои с намерением или по своему легкомыслию занимаются лишь одними неосновательными и противными толками, могущими иметь на слабые умы вредное влияние <…> Будучи уверен в усердии и попечительности Вашей о благе общем, я не сомневаюсь, что Вы обратите на сей предмет особенное свое внимание и примете строгие меры, дабы подобные беспорядки <…> не могли иметь места в столь важном торговом городе, какова Одесса <…> Пребываю в прочем к вам благосклонный, Александр»[97].

Но рескрипт появится позже, когда Царь простит Воронцова. А для этого Воронцову придется потратить еще немало пота и чернил, чтобы доказать свою способность действовать в угодном ему, Императору, направлении. Одним из важнейших доказательств – наглядной, так сказать, демонстрацией умения Воронцова угадывать монаршую волю – и было поведение Воронцова в отношении Пушкина, включавшее в себя хорошо разрекламированное перед Петербургом нежелание «иметь его» у себя в Одессе.

Одесса пушкинской поры

Воронцов – К. Нессельроде

Немногим более трех недель отделяют письма Воронцова, написанные в начале марта, т. е. к Киселеву, к Александру I, от следующего его обращения в Петербург по поводу Пушкина: на сей раз к министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде. Три недели – а точнее 23 дня – слишком ничтожный срок, чтобы успел прийти ответ от Киселева. И дело здесь не в почте – почта из Одессы в Петербург поспевала за 9–10 дней, – а в том, что Киселеву было пока что не о чем писать. Он находился в Петербурге со 2 марта, но аудиенцию у Царя получил лишь 19 апреля.

Значит, Воронцов писал в Петербург, не дожидаясь ответа на вопросы, поставленные в письмах к Киселеву и к Императору. Откуда такое нетерпение? Какие события заставляли его торопиться? Или к тому времени он все же получил какие-то известия из Петербурга, заставившие его взяться за перо?

Обратимся, однако, к самому документу. Он датирован 28 марта 1824 г.

«Граф! Вашему сиятельству известны причины, по которым не столь давно молодой Пушкин был отослан с письмом от графа Каподистрия к генералу Инзову. Когда я приехал сюда, генерал Инзов представил его в мое распоряжение, и с тех пор он живет в Одессе, где находился еще до моего приезда, в то время как генерал Инзов был в Кишиневе. Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо; напротив, он, кажется, стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего, но собственные интересы молодого человека, не лишенного дарований, недостатки которого происходят скорее от ума, чем от сердца, заставляют меня желать его удаления из Одессы. Главный недостаток Пушкина – честолюбие. Он прожил здесь сезон морских купаний и имеет уже множество льстецов, хвалящих его произведения; это поддерживает в нем вредное заблуждение и кружит ему голову тем, что он замечательный писатель, в то время как он только слабый подражатель писателя, в пользу которого можно сказать очень мало (Лорда Байрона). Это обстоятельство удаляет его от основательного изучения великих классических поэтов, которые имели бы хорошее влияние на его талант, в чем ему нельзя отказать, и сделало бы из него со временем замечательного писателя.

Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него. Не думаю, что служба при генерале Инзове что-нибудь изменит, потому что хотя он и не будет в Одессе, но Кишинев так близок отсюда, что ничто не помешает его почитателям ездить туда; да и в самом Кишиневе он найдет в молодых боярах и молодых греках скверное общество.

По всем этим причинам я прошу Ваше сиятельство довести об этом деле до сведения Государя и испросить его решения. Если Пушкин будет жить в другой губернии, он найдет более поощрителей к занятиям и избежит здешнего опасного общества. Повторяю, граф, что прошу об этом только ради него самого; надеюсь, моя просьба не будет истолкована ему во вред, и вполне убежден, что, только согласившись со мною, ему можно будет дать более возможностей развить его рождающийся талант, удалив его от того, что так ему вредит, – от лести и соприкосновения с заблуждениями и опасными идеями. Имею честь, и пр. Граф Михаил Воронцов»[98].

Судя по письму, никаких событий – по крайней мере внешних событий, – имеющих отношение к Пушкину, за три недели не произошло: о Пушкине в письмах к Киселеву и к Нессельроде говорится в одинаковых выражениях: «Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо <…> он, кажется, стал гораздо сдержаннее…». Произошло нечто другое: определилась линия поведения Воронцова, направленная на то, чтобы реабилитировать себя в глазах Царя. В письме к Киселеву позиция Воронцова носит еще явно оборонительный характер. Он жалуется на монаршую немилость и не находит ничего лучшего, чем оправдываться за то, что его поступки могут быть истолкованы как либеральное покровительство политически неблагонадежным лицам. Нет, он не покровительствует А. Н. Раевскому, а лишь «соблюдает с ним формы, которые требует благовоспитанность…»; он никогда не представил бы С. И. Лесовского на должность губернатора, если бы знал, что тот «был замешан или подозреваем в беспорядках»; он выслал бы из Одессы Пушкина, но тот «ведет себя много лучше».

В письме к Нессельроде иной тон. Здесь нет ни жалоб, ни оправданий. Воронцов ни одним словом не дает почувствовать, как уязвила его несправедливость Александра I. Было бы, однако, наивно полагать, что он примирился с положением опального вельможи или забыл об «унижении перед лицом всей армии». Не примирился и не забыл. Отныне все его действия будут определяться стремлением вернуть расположение Царя, стабилизировать свое положение в высшей иерархии Российской Империи. Петербург считает, что он покровительствует политически неблагонадежным лицам (вспомним слова Вяземского о том, что в Зимнем дворце на Одессу смотрят как на заповедник вольнодумства – XIII, 94). Хорошо, он докажет, что «не пойдет донкишотствовать против Власти ни за лицо, ни за мнение». Кого в Петербурге считают его протеже? Лесовского? с ним вопрос решился… Раевского? до него еще очередь дойдет… Пушкина? вот с кого надо начинать: он «имеет уже множество льстецов <…> Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него…».

Пушкин – вот кого удобнее всего представить символом либеральных идей на Юге России и сокрушить этот символ на глазах у Царя. В отличие от письма к Киселеву, где идет речь о многих лицах, письмо к Нессельроде концентрируется исключительно вокруг Пушкина. В отличие от письма к Киселеву, где о высылке Пушкина говорится как об отдаленной возможности, в письме к Нессельроде вопрос об удалении Пушкина из Одессы ставится твердо и однозначно.

Воронцов – Лонгинову

Воронцов перешел к наступательным действиям. Через десять дней (сроки сокращаются!), 8 апреля 1824 г., в Петербург идет следующее письмо, на сей раз к Николаю Михайловичу Лонгинову – «своему человеку» в Зимнем дворце[99]. Вот извлечение из этого письма:

«…А propos de молодых людей, я писал к гр. Нессельроду, прося, чтоб меня избавили от поэта Пушкина. На теперешнее поведение его я жаловаться не могу, и, сколько слышу, он в разговорах гораздо скромнее, нежели был прежде, но, первое, ничего не хочет делать и проводит время в совершенной лености, другое – таскается с молодыми людьми, которые умножают самолюбие его, коего и без того он имеет много; он думает, что он уже великий стихотворец, и не воображает, что надо бы еще ему долго почитать и поучиться, прежде нежели точно будет человек отличный. В Одессе много разного сорта людей, с коими эдакая молодежь охотно видится, и, желая добра самому Пушкину, я прошу, чтоб его перевели в другое место, где бы он имел и больше времени и больше возможностей заниматься, и я буду очень рад не иметь его в Одессе»[100].

Это своего рода шпаргалка: «свой человек» должен знать о письме к Нессельроде и подготовить нужную Воронцову реакцию Императора. Воронцову было прекрасно известно, что у Пушкина при Дворе были весьма высокие покровители: Карамзин, Жуковский, братья Тургеневы. Именно от них исходила в свое время просьба к Воронцову отнестись к поэту с благосклонным вниманием. Их влияние в придворных кругах и даже на самого Царя было настолько велико, что могло обратить замысел Воронцова против него самого. Дипломатическая ловкость Лонгинова должна была нейтрализовать влияние «пушкинской» партии.

Откровенный, немного грубоватый тон Воронцова в письме к Лонгинову («писал <…>, чтоб меня избавили от поэта Пушкина», «ничего не хочет делать», «таскается с молодыми людьми») оттеняет осторожность, с которой Воронцов говорит о Пушкине в письмах к Киселеву и Нессельроде. Различие это весьма знаменательно: интригуя против Пушкина и тем демонстрируя свою лояльность Императору, Воронцов отнюдь не хотел потерять репутацию либерально мыслящего европейца[101] в глазах либерально настроенных друзей Пушкина, а тем более восстановить их против себя. В сдержанности Лонгинова Воронцов был уверен, но мало ли кто мог прочитать его письма к Киселеву и к Нессельроде! Киселев был дружен с Вяземскими, с Тургеневыми, да и Нессельроде мог показать письмо Воронцова Карамзину, Жуковскому, тому же А. И. Тургеневу.

* * *

Итак, с начала марта и до 8 апреля, т. е. немногим более чем за месяц, Воронцов отправил в Петербург три подробных письма по одному и тому же поводу: самому Императору, министру иностранных дел, а также к Лонгинову, имевшему, как он считал, определенное влияние на первых двух. Но Воронцов на этом не успокоился. 29 апреля он вновь пишет Лонгинову:

«О Пушкине не имею еще ответа от гр. Нессельроде, но надеюсь, меня от него избавят»[102]. 2 мая – к Нессельроде: «Я повторяю мою просьбу – избавить меня от Пушкина: это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его более ни в Одессе, ни в Кишиневе»[103]. 4 мая опять Лонгинову: «Казначеев мне сказывал, что Туманский уже получил из П-бурга совет отдаляться от Пушкина, и я сему очень рад, ибо Туманский – молодой человек очень порядочный и совсем не Пушкинова разбора. Об эпиграмме, о которой Вы пишите, в Одессе никто не знает, и, может быть, П<ушкин> ее не сочинял; впрочем, нужно, чтобы его от нас взяли, и я о том еще Нессельроду повторил»[104].

В трех последних письмах слышится тревога: время идет, а из Петербурга никаких известий. Воронцов явно нервничает: не ошибся ли он, избрав Пушкина объектом для демонстрации своей лояльности Императору. Слишком многое поставлено на карту.

Рескрипт Императора

Более двух месяцев ждал Воронцов ответа на свои письма. Наконец, между 12 и 15 мая в канцелярию генерал-губернатора поступил высочайший рескрипт, датированный 2 мая. Выше я привел этот документ, в котором Александр I обращает внимание Воронцова на непорядки в Одессе. Не следует, однако, обманываться ворчливым тоном Императора. Рескрипт еще не был прощением, но Воронцову давалось понять, что он на верном пути и что Император при известных условиях готов сменить гнев на милость (лицам в немилости Царь собственноручно писем не писал). Это был ответ на весь комплекс писем, направленных Воронцовым в Петербург, на ходатайства за него по этим письмам со стороны Киселева и Лонгинова (а возможно и Нессельроде), причем ответ этот означал, что Царь внял ходатайствам, поверил в рвение и способность Воронцова действовать в угодном Царю направлении и теперь поощрял его к практическим действиям.

Вдохновленный рескриптом, Воронцов развил бурную деятельность и уже 23 мая рапортовал Императору о принятии им «надлежащих мер».

«Приняв надлежащие меры во исполнение высочайшей воли Вашего Императорского Величества, изображенной во всемилостивейшем ко мне рескрипте от 2 мая, я долгом поставляю всеподданнейше донести, что в числе военных чиновников, в Одессе находящихся, проживает здесь полковник 6-го Егерского полка Раевский, который не имеет отпуска именно в Одессу»[105].

Это, между прочим, прямой донос (Царь как раз и выражал неудовольствие по поводу того, что некоторые «из военнослужащих» живут в Одессе «без позволения начальства») – донос на того самого А. Н. Раевского, чье имя названо в письме к Киселеву (а значит и в мартовском письме к Императору) вместе с именем Пушкина в числе «тех лиц», к которым, как это прекрасно было известно Воронцову, Царь относился с неприязнью. Но тогда, в начале марта, Воронцов лишь думал об удалении Пушкина («я отослал бы его, и лично я был бы этому очень рад…») и не допускал мысли об удалении Раевского («…я не могу помешать ему жить в Одессе, когда ему того хочется…»); теперь же, после «всемилостивейшего рескрипта», Воронцов переходит к решительным действиям против Пушкина и без тени сомнения предает своего «старого товарища и родственника», предоставляя Царю прекрасную и легкую возможность удалить из Одессы незаконно живущего там Раевского.

Конечно, Воронцов не был бы Воронцовым, если бы он не завуалировал донос несколькими красивыми фразами: «Он, будучи долго весьма болен, уволен за границу до излечения еще в 1822 году; но, познакомившись в Белой Церкви с доктором, приехавшим со мною из Англии, начал у него лечиться, и, следуя советам, нашел отъезд в чужие края ненужным <…> Представляя все сии обстоятельства, лично мне известные, на благоусмотрение Вашего Императорского Величества, буду ожидать на счет г. Раевского высочайшего разрешения»[106].

Воронцов представил материал на все случаи: угодно Царю выслать Раевского – пожалуйста, есть для этого основания; захочет оставить его в Одессе – и на этот случай сформулирована причина. Это была та «высшая» форма всеподданнейшего усердия, которую от Воронцова ждали, еще назначая его генерал-губернатором, но которой он какое-то время пренебрегал; теперь все входило в нужную колею.

Новые акценты в поведении Воронцова заметили те, кто наблюдал его со стороны, например, Ф. Ф. Вигель, прибывший в Одессу из Кишинева 16 мая 1824 г.: «Через несколько дней по приезде моем в Одессу встревоженный Пушкин вбежал ко мне сказать, что ему готовится величайшее неудовольствие. В это время несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернаторской <…> отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничего не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отмене приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет; куда тебе! Он (Воронцов. – Л. А.) побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: “любезный Ф.Ф., если Вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, не упоминайте мне никогда об этом мерзавце”, а через полминуты прибавил: “также и о достойном друге его Раевском”. Последнее меня удивило и породило во мне много догадок»[107].

Достоверность рассказанного Вигелем эпизода не раз ставилась под сомнение; наиболее определенно высказался Г. П. Сербский: «…не заслуживает внимания и разговор Вигеля с гр. Воронцовым накануне командировки»[108]. Между тем, если учесть, что разговор этот состоялся 22 или 23 мая, т. е. в тот самый день, когда Воронцов написал в Петербург донос на Раевского, то свидетельство Вигеля едва ли может вызвать сомнения. Вигель не знал о секретной переписке Воронцова с Царем, не понимал, что, собственно, происходит, и потому мог только удивляться; но появление новых акцентов в поведении Воронцова по отношению к Пушкину и Раевскому он запечатлел совершенно точно. Другое дело, что, пытаясь объяснить причины появления этих акцентов и теряясь в догадках на этот счет, Вигель остановился на объяснении, которое лежало на поверхности, безоговорочно приняв в качестве такового сообщенные О. Г. Франком слухи о сложных взаимоотношениях Пушкина, Раевского и Е. К. Воронцовой, о ревности Воронцова и проч.[109], но неведение Вигеля относительно глубинных причин конфликта нисколько не подрывает достоверности сообщенного им эпизода и его этической оценки: «Во всем этом было так много злого и низкого, что оно само собою не могло родиться в голове Воронцова»[110].

Новые акценты в поведении Воронцова отметил и сам Пушкин. «…Он <Воронцов> начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей…», – писал Пушкин А. И. Тургеневу полтора месяца спустя. И далее: «Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист» (XIII, 102, 103).

М. С. Воронцов. Рис. Пушкина

Итак, осторожность и угодливость по отношению к Петербургу, нетерпимость и высокомерие по отношению к тем, кого Петербург не жаловал, – вот что представляли собою те новые акценты в поведении Воронцова, которые заметили и Вигель и Пушкин, охарактеризовав их в почти одинаковых выражениях: «злое», «низкое», «непристойное», «придворный хам», «мелкий эгоист».

Последняя капля

В последних числах мая Воронцов получил от Нессельроде письмо, где, между прочим, было сказано: «Я представил Императору Ваше письмо о Пушкине (от 28 марта. – Л. А.). Он был вполне удовлетворен тем, как Вы судите об этом молодом человеке»[111]. Разъяснение Нессельроде опоздало: то, что Император «вполне удовлетворен», Воронцов понял из рескрипта. Понял он и другое: Петербург действительно желает высылки Пушкина из Одессы, и подходящий для этого повод должен найти он, Воронцов.

Задача была не из легких: Пушкин вел себя безукоризненно, что систематически отмечал в своих письмах в Петербург сам Воронцов: «…он хорошо знает, что при первых дурных слухах о нем я отправлю его отсюда <…> он теперь очень благоразумен и сдержан: если бы было иначе, я отослал бы его…» (к Киселеву, 6 марта). «Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо: напротив, он, кажется, стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего» (к Нессельроде, 28 марта). «На теперешнее его поведение я жаловаться не могу, и, сколько слышу, он в разговорах гораздо скромнее, нежели был прежде…» (к Лонгинову, 8 апреля). И Воронцов идет на откровенную провокацию: он готовит Пушкину «величайшее неудовольствие» – командировку на саранчу.

Предугадать реакцию поэта было нетрудно (в этом, собственно, и состояла провокация), и Воронцов едва ли удивился, когда Пушкин, не выполнив поручения, вернулся в Одессу и подал ему прошение об отставке. 9 июня Воронцов направил прошение к Нессельроде, сопроводив его весьма характерным письмом: «Дорогой граф, Пушкин подал прошение об отставке. Не зная, откровенно говоря, как поступить <…> я посылаю его Вам в частном порядке и прошу Вас либо дать ему ход, либо вернуть мне в зависимости от того, как Вы рассудите»[112].

Присланный Воронцовым материал в Петербурге не пригодился: к этому времени в распоряжении Царя был уже другой документ – письмо Пушкина об атеизме (XIII, 92), которое компрометировало поэта в гораздо большей степени и позволяло уволить его с государственной службы да еще и выслать в совершенное захолустье.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.