Эгиль Скаллагримссон: скальд и оборотень

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эгиль Скаллагримссон: скальд и оборотень

Эгиль сын Скаллагрима (Лысого Грима) – самый знаменитый из северных скальдов. Недаром ему посвящена целая большая сага, в которой, в частности, цитируются его стихи. Благодаря этому мы имеем возможность познакомиться с его жизнью и понять, как воспринимали творчество и личность скальда в начале XIII века, когда была записана сага. Однако поэмы Эгиля намного старше саги – он жил в X веке, приблизительно между 910 и 990 гг. При этом он, как и другие скальды, сочинял свои поэмы изустно, и записаны они были два с лишним столетия спустя. Тем не менее есть основания предполагать, что эти стихи – по крайней мере, большие поэмы Эгиля – сохранились в устной традиции в основном в своем первоначальном виде. Обычным для фольклора и эпоса трансформациям препятствовала изощренная и жесткая форма скальдической поэзии – ее специфические стихотворные размеры, изобилие в ней условных поэтических обозначений – кеннингов (kenningar), внутренних рифм и аллитераций, плотная словесная вязь, переплетение вкрапленных одна в другую фраз.

Господство поэтического канона представляло собой тем не менее лишь одну из характерных черт творчества скальдов – другой, столь же неотъемлемой его стороной было стремление поэтов проявить свое индивидуальное мастерство, превзойти предшественников и соперников. Но не симптоматично ли то, что сходные явления находим мы и в изобразительном искусстве скандинавов той же эпохи? Анималистические изображения на дереве и камне проникнуты традиционностью, и повсюду можно встретить переплетающиеся между собой фигуры фантастических зверей. Однако следование общераспространенным и казавшимся обязательными изобразительным стандартам «звериного стиля» вовсе не исключало индивидуальности «почерка» того или иного мастера. Изучение резьбы по дереву на разных предметах, извлеченных из погребенного в кургане корабля в Усеберге (Юго-Восточная Норвегия), привело известного норвежского археолога X. Шетелига к выводу, что здесь работали несколько мастеров, каждый из которых придерживался собственного стиля. Канон не исключал индивидуальной манеры.

Наконец, – и это обстоятельство заслуживает особого внимания – в противоположность анонимному эпосу и сагам, авторы которых, за редчайшими исключениями, не названы, скальдическая песнь имеет индивидуального автора, его имя известно. Никому из средневековых исландцев или норвежцев не пришло бы в голову сочинить сагу о ком-либо, кто рассказывал или записывал саги[78], а между тем сохранилось несколько саг, повествующих о прославленных скальдах.

Индивидуальность скальда и его «авторское право» пользовались признанием. Очевидно, только скальдическое искусство оценивалось как таковое. Судя по обилию сохранившихся скальдических отрывков, исландцы ценили и понимали поэзию. Нам известны имена более трехсот скальдов, и отрывки из их песней бережно сохраняются в сагах. Придется согласиться с мыслью о том, что, при крайней немногочисленности населения Исландии в X–XIII веках, количество поэтов «на душу населения» было необыкновенно велико.

Но было бы ошибочно воображать себе скальда в виде профессионального поэта, который поглощен сочинением песней. С одной стороны, многие исландцы, мужчины и женщины, взрослые и дети, могли в определенной ситуации начать говорить стихами. Обычно потребность облечь свое сообщение в поэтическую форму возникала у них в моменты психического возбуждения или когда нужно было сделать особо важное сообщение. С другой стороны, скальд, человек, который особенно часто прибегал к поэзии и владел этим искусством, сам не воспринимал себя и не воспринимался окружающими в качестве профессионального поэта. Он нередко был воином, служившим в дружине норвежского или другого северного конунга, и от случая к случаю сочинял в его честь песни. Воспевая подвиги и другие деяния вождя, он пользовался его благосклонностью и получал в награду за свои песни дорогие подарки. Хвалебная песнь скальда высоко ценилась, ибо она не только увековечивала память о конунге, но и, как тогда верили, магически способствовала возрастанию могущества вождя. И точно так же сочиненная им «хулительная песнь» (нид) могла оказать самое губительное воздействие на репутацию того, против кого она была сочинена, и даже на его здоровье и благополучие. Таким образом, скальдическому искусству приписывалась магическая сила, способность воздействовать на судьбы людей. Забота о славе как в настоящем времени, так и – в особенности – в грядущих поколениях была неотделима от веры в магию и колдовство.

Тот факт, что песнь скальда могла оказывать магическое воздействие на того, кому она была посвящена, сам по себе несомненно свидетельствует о существенной функции, которую она выполняла в древнескандинавском обществе. Поэтому не только творчество скальда, но и самая его личность властно привлекали внимание современников. О высокой оценке скальдического искусства свидетельствуют, на мой взгляд, те необычайно высокие «авторские гонорары», какими вожди, не скупясь, расплачивались с поэтами. За полноценную песнь скальд мог получить боевой или торговый корабль, дорогостоящий парус, сундук, наполненный золотом или серебром, драгоценное ожерелье или гривну, боевой меч или заморский плащ. Все это были сокровища, обладание коими повышало как уважение общества, так и самосознание поэта.

Думаю, что не ошибусь, утверждая, что в остальной Европе того же времени поэтические сочинения не вознаграждались с подобной же щедростью. Видимо, именно то, что песнь скальда в одних случаях интенсифицировала удачу, везенье воспеваемого вождя, а в других – грозила бедами тому, против кого была направлена, ставило столь остро вопрос о вознаграждении автора песни.

Коль скоро я употребил такое модернизированное выражение, как «авторский гонорар», то не удержусь и от другого – «литературная критика». Скальды нередко вступают в поэтические состязания, стремясь превзойти своих соперников в высоком мастерстве и подчеркивая беспримерность собственных поэтических достижений. Конунги, которых они воспевают, со своей стороны, внимательно вслушиваются в песнь и придирчиво оценивают ее формальные качества. Таким образом, фигура скальда и его творческие способности, уникальное мастерство, с какими он использует поэтическую традицию, находятся в центре внимания как самого творца, так и того, кому адресована его песнь.

Здесь нужно остановиться еще на одном интересном обстоятельстве. Согласно общераспространенному мифу, скальдическое искусство было подарено людям языческим богом Одином, который похитил его – «мед поэзии» – у великанов. Но этот дар Одина не имел ничего общего с даром муз и Аполлона, каким обладали античные поэты. Способность сочинять скальдические висы расценивалась как ремесло, и термин «i??ro?tt» мог быть одинаково применен как к уменью ремесленника или физической ловкости, так и к способности сочинять стихи. При этом нигде не раскрывается тайна поэтического творчества: нам ничего не известно о каком-либо обучении скальда его искусству, равно как и о процессе сочинения им песни[79].

В скальдических стихах воспевались не одни только подвиги вождей – они могли сочиняться практически по любому поводу. Сплошь и рядом скальд рассказывал в своей поэзии о собственных поступках и переживаниях. Широк диапазон эмоций, которые он выражает: ненависть и любовь, дружба и преданность, горе и радость, угрозы и презрение, торжество и непристойная брань, наконец, самовосхваление и высокая оценка собственного уменья на поприще поэзии. Мало этого, в поэтических произведениях скальда отчетливо ощущается его непосредственный контакт с аудиторией; это не лирические послания без определенного адреса – скальд настойчиво и подчас повелительно обращается к своим слушателям, имея в виду вполне конкретных адресатов. Стихи скальда – это поэзия ad hoc.

Итак, поэзия скальдов – подчеркнуто, демонстративно личная поэзия, и этим она радикально отличается от эддических песней. Нередко скальд гордо заявляет о своем творческом даре. Немалая доля скальдических стихов посвящена саморефлексии поэтов: они превозносят свое поэтическое уменье или обсуждают и критикуют песни других скальдов. «Послушай мою песнь, конунг, – обращается скальд Сигват к королю Олаву сыну Харальда, – ибо я изощрен в сочинении стихов, и даже если ты, повелитель Норвегии, когда-либо ругал других скальдов, меня ты похвалишь». И он же двадцать лет спустя: «Те, кто разбирается в поэзии, найдут немного погрешностей в стихах Сигвата, а кто упорно утверждает иное, – несомненно, дурак». В определенной степени скальдическая поэзия представляет собой не что иное, как поэтический комментарий на самое себя[80].

Первое лицо в скальдике – не отвлеченное или фиктивное лирическое Я, за которым может вовсе и не скрываться подлинная личность[81], – это реальное Я конкретного поэта, чьи стихи пронизаны высоким самосознанием его как творца. «Скальдом зовусь я», – гордо заявляет древнейший из известных нам скальдов, Браги Старый (первая половина IX века)[82]; перечислив ряд кеннингов скальда (его поэтических обозначений, указывающих на происхождение поэзии от меда, похищенного Одином у великанов), он заключает риторическим вопросом: «Что же такое скальд, если не это?»

И в этой связи нужно отметить еще одно существенное обстоятельство. Личностная тенденция, с самого начала вполне четко обозначившаяся в скальдике, не нарастает с течением времени (как можно было бы предположить), но, напротив, ослабевает, подавляемая церковным влиянием. Требование личного смирения служило в средневековой литературе христианской Европы препятствием для выявления индивидуального начала. Как раз в XII веке, веке «открытия индивидуальности» в Европе (согласно распространенной точке зрения), самораскрытие скальда наталкивается на это идеологическое препятствие[83].

В «Саге об Эгиле» личность скальда и специфическое восприятие его творчества предстают с исчерпывающей ясностью. Начать с того, что Эгиль происходил из семьи не только знатной, но и отличавшейся некоторыми специфическими особенностями. Дед и отец Эгиля явно были оборотнями в глазах окружающих: с наступлением сумерек они приобретали необыкновенную физическую силу и вместе с тем сонливость и начинали избегать людей. Недаром деда Эгиля, Ульва прозвали Вечерним Ульвом (= Волком – Kveld-U?lfr). В бою он впадал в неистовство, наподобие берсерка[84], и обнаруживал сверхъестественную силу. Мало этого, его таинственные способности проявились и после смерти. Она пришла к нему в тот момент, когда он вместе с семьей и домочадцами подплывал на корабле к Исландии (подобно многим другим знатным людям, он покинул Норвегию в то время, как ее конунг Харальд Прекрасноволосый приступил к объединению страны и лишал знать ее былой независимости). Перед кончиной Квельдульв приказал, чтобы, когда он умрет, его положили в гроб и спустили за борт; подобно лоцману, гроб указал путникам место, где они должны пристать к берегу и заселить землю.

Об его сыне Скаллагриме (Skalla-Gri?mr), отце Эгиля, норвежский конунг говаривал: «По виду этого лысого великана ясно, что он полон волчьих мыслей»; и точно так же другой человек, наблюдая Скаллагрима и его людей, заметил: «Ростом и видом они больше похожи на великанов, чем на обычных людей» (гл. 25).

Сам Эгиль с малых лет выделялся своим ростом и огромной силой, а также буйным, неукротимым нравом. Играя, он, разгневавшись, убил товарища. Вместе с тем в нем рано проявилась и способность сочинять стихи. Любопытно, однако, то, что эта способность была теснейшим образом связана с занятиями магией: однажды, произнося сочиненный им стих, Эгиль вырезал руны на роге, в котором, как он подозревал, был яд, окрасил руны собственной кровью, и рог тотчас же разлетелся на куски (гл. 44). Это единство поэзии и колдовства проявлялось неоднократно. Враждуя с норвежским конунгом Эйриком и его женой колдуньей Гуннхильд, Эгиль насадил на жердь лошадиный череп и произнес заклятье, призывая всяческие несчастья на королевскую чету (гл. 57). Колдовство возымело действие, и Эйрик вскоре был изгнан из Норвегии. Правда, магические способности Гуннхильд, видимо, были неменьшими, и она сделала так, что Эгиль попал в руки конунга Эйрика, когда тот стал править в Нортумбрии (на северо-востоке Англии). Спасти свою голову ему удалось только благодаря сочиненной им за одну ночь песни, в которой он восхваляет своего врага; эта песнь так и называется «Выкуп головы». И хотя Эгиль был повинен в убийстве близких сородичей Эйрика, конунг даровал ему жизнь, так как сочиненная им хвалебная песнь, по словам друга Эгиля Аринбьёрна, «останется навсегда» (гл. 59–61).

«Сага об Эгиле» рисует его как человека, обладавшего недюжинной физической силой и выносливостью. Внешне он был безобразен и страховиден[85]. И о нем, как и об его отце, говорили: «Большущий, как тролль». Он был непобедим в схватках, жесток к врагам. Этот мужественный воин без колебаний вступал в неравный бой и неизменно выходил из него победителем. Этот алчный человек упорно домогался богатств. Он рассчитывал только на свои собственные силы, но неизменно ссылался на право и закон, которые он якобы защищал. В случаях, когда ему отказывали меч и копье, он был способен повалить противника и перегрызть ему горло.

И вместе с тем этот беспощадный убийца и алчный викинг обладал повышенной эмоциональностью. Когда ему приглянулась женщина, к которой он захотел посвататься, он утратил душевный покой и вновь обрел его лишь после того, как сочинил стихи, в которых излил свое чувство, зашифровав имя возлюбленной, и получил ее согласие вместе с согласием ее отца. О глубоком горе, испытанном им после гибели сыновей, речь пойдет ниже.

О том, что в Эгиле видели некое необыкновенное существо, сродни троллю или оборотню, на мой взгляд, особенно наглядно свидетельствует заключительная сцена посвященной ему саги. Вскоре после смерти Эгиля исландцы приняли христианство, и в той местности, где он провел старость и умер, построили церковь; при этом под алтарем откопали скелет человека, кости которого были «гораздо больше, чем у обыкновенных людей, и все решили, что, судя по рассказам стариков, это должны быть кости Эгиля». Священник, «умный человек», взял череп Эгиля, необычайно тяжелый и крупный, и «решил испытать его прочность»: он пытался расколоть его топором, но на черепе не появилось даже вмятины или трещины. «Отсюда видно, что этому черепу удары обыкновенных людей не приносили вреда и тогда, когда он был одет плотью и кожей» (гл. 86). Согласитесь, бить топором по черепу покойника – довольно странное для священника занятие! Здесь выявляется неприязнь христиан к таким смахивающим на волков или великанов людям, какими были Эгиль и его дед и отец.

Скальд, во всяком случае такой, каким был Эгиль, казался связанным с миром Утгарда, миром великанов и чудовищ, противостоящим миру людей. Не уместно ли здесь вспомнить, что поэтический дар скальда, согласно скандинавской мифологии, происходил от меда великанов, у которых его похитил Один? Эгиль считается самым замечательным и искусным из исландских скальдов. И он в то же время воспринимался как необыкновенное существо, настолько неординарное, что его наделяли чертами демонизма. Конечно, сага о нем дошла до нас в «редакции» христианского периода, и можно допустить, что определенные черты его характера были усилены.

Чего стоит хотя бы описание поведения и внешности Эгиля на пиру у английского короля Этельстана (в саге – Адальстейна) после гибели брата Эгиля, сражавшегося, как и сам он, в войске Этельстана! (Отметим попутно, что описание внешности героя саги впервые дано лишь в ее 55-й главе, где оно, как мы сейчас убедимся, выполняет определенную функцию.) «У Эгиля было крупное лицо, широкий лоб, густые брови, нос не длинный, но очень толстый, нижняя часть лица – огромная, подбородок и скулы – широченные. У него была толстая шея и могучие плечи. Он выделялся среди других людей своим суровым видом, а в гневе был страшен… В то время как он сидел там, в палате конунга Адальстейна, одна бровь у него опустилась до скулы, а другая поднялась до корней волос. У Эгиля были черные глаза и сросшиеся брови. Он не пил, когда ему подносили, и то поднимал, то опускал брови». Видя нерасположение Эгиля, конунг Адальстейн встал и через пылающий очаг протянул ему меч, на который повесил большое дорогое запястье. Эгиль тоже подошел к очагу и принял подарок. Когда он надел запястье на руку, брови его расправились, и он, отложив меч и шлем, взял поднесенный ему рог и осушил его. После этого он произнес стих, восхваляя щедрость конунга. За погибшего брата он получил два сундука с серебром.

Эти люди могут показаться большими детьми: как только им дарят подарки, их настроение меняется к лучшему и они забывают о понесенных ими потерях. Но это – поверхностный взгляд на вещи. Они отнюдь не дети и не простецы. Чувство равновесия, утраченное в результате гибели сородича, нарушения прав или понесенных ими материальных убытков, возвращается к ним вместе с получением компенсации. Ибо дар и возмещение, принесенные публично, символизируют восстановление их достоинства в собственных глазах и в глазах коллектива. С получением запястья у Эгиля разгладились брови, и к нему возвратилась способность пить и пировать. Более того, в нем немедленно пробуждается поэтический дар.

Но что представляет собой этот поэтический дар? В какой мере он индивидуален? Можно ли через стихи Эгиля проникнуть в тайну его личности? – Нелегкий вопрос. Ибо поэзия скальдов до такой степени принадлежит иной, нежели наша, культуре, что непосредственное эстетическое ее восприятие чрезвычайно затруднено. Стихи скальдов, насыщенные кеннингами, условными поэтическими именами, представляют для современного исследователя «ребусы», подлежащие разгадке. За ними едва ли возможно обнаружить живое чувство, непосредственное переживание, и еще более трудно добраться до внутреннего мира поэта. Безотносительно к индивидуальности персонажа песни, его именовали «древом битвы» (= воин), даже если он отнюдь не был героем («трусливое древо битвы»); кеннинги «раздаватель богатств» или «куст богатства», обозначавшие мужа, воина, могли быть применены к бедняку и т. д. Корабль именовали «конем моря», битву – «бурей копий», кровь – «морем меча», «волной битвы», «пивом ворона», «напитком волка», ворона – «гусем крови», золото – «огнем моря», море – «домом угрей» или «дорогой китов», князя – «раздавателем колец», женщину – «березой запястья» или «липой скамьи». Во многих кеннингах используются мифологические образы и персонажи, и тогда мужчину обозначали «Тюр шлема» или «Ньёрд сокровища», а женщину именовали «Герд золота»; подобных мифологических кеннингов женщины – огромное количество, однако замечательно то, что женщина никогда не характеризуется в них через свою внешность.

Но это – относительно простые, двучленные кеннинги. Употреблялись и более сложные кеннинги. Так, от кеннинга золота «огонь руки» мог быть образован трехчленный кеннинг женщины «Фрейя огня руки» и мужчины «Бальдр огня руки». Меч называли «распоркой челюстей Фенрира» (ибо связанному мировому волку Фенриру вставили в пасть меч, с каким он пребудет до «заката богов», т. е. конца мира). Однако встречаются и более громоздкие кеннинги. Воина, мужчину можно было назвать в поэзии «метателем огня вьюги ведьмы луны коня корабельных сараев»; подобный семичленный кеннинг нужно расшифровывать с конца: «конь корабельных сараев» – корабль, «луна корабля» – щит, «ведьма щита» – секира, «вьюга секиры» – битва, «огонь битвы» – меч, «метатель меча» – мужчина[86]. Такие многочленные кеннинги редки, но кеннингами разной степени сложности насыщена скальдическая поэзия, и остается в силе вопрос: как пробиться сквозь подобные условные обозначения к индивиду?

И все же попытаемся. Наряду с отдельными, не связанными между собой (и сомнительными в отношении авторства) строфами, произнесенными Эгилем по определенным поводам, сохранились его большие поэмы. Они были порождены поворотными моментами жизни скальда и представляют собой произведения хотя и отвечающие всем канонам скальдического искусства, но вместе с тем выходящие за рамки традиции. В песнях Эгиля, как нигде во всем скальдическом корпусе, выявляется творческая индивидуальность поэта. Первая из его поэм – уже упомянутый «Выкуп головы». Согласно саге, Эгиль сочинил эту песнь за одну ночь, а наутро исполнил перед конунгом Эйриком. Учитывая высокое мастерство, с каким она создана, – в этой поэме Эгилем, впервые в истории древнескандинавской поэзии, применена конечная рифма, – некоторые исследователи полагают, что поэма была заранее им заготовлена дома в Исландии и лишь приспособлена в последний момент для исполнения в честь Эйрика. В самом деле, «Выкуп головы» воспевает подвиги правителя, которому эта песнь адресована, таким образом, что в случае необходимости ее можно было бы применить и в иной ситуации и преподнести другому конунгу – она лишена конкретного содержания. Эта неконкретность «Выкупа головы» была даже истолкована как знак преднамеренной потаенной иронии по отношению к конунгу Эйрику.

Спасшийся от расправы Эгиль возвращается домой и сочиняет другую поэму, в честь своего друга Аринбьёрна, благодаря которому он и сумел избежать гибели во владениях Эйрика. В этой песни он воспевает преданность, мужество и щедрость друга. Но при этом, как и в других своих песнях, Эгиль не забывает и себя, великого скальда, гордого своим поэтическим даром. «Песнь об Аринбьёрне» завершается словами: «Я сложил штабель хвалы, который долго будет стоять, не разрушаясь, на дворе поэзии». Эти слова несомненно выражают гордость вековечностью творческого подвига Эгиля, и Георг Миш, посвятивший Эгилю проникновенный очерк в своей «Истории автобиографии», вспоминает в этой связи Горация[87].

Безжалостный викинг – и изысканный придворный поэт, убийца – и любящий отец, человек, жаждущий даров и богатств, – и верный друг – таков Эгиль, каким он выступает в своих поэмах. К этому нужно добавить, что, по наблюдению исследователей творчества Эгиля, облик его существенно меняется в зависимости от того, упоминаются ли в саге эпизоды его жизни в Исландии либо в других странах: дома, в Исландии, он ведет мирную жизнь и, как правило, не вступает в конфликты с соседями; напротив, в Норвегии или Англии Эгиль полностью обнаруживает свою природу безжалостного воина, опасного и коварного противника, без колебаний готового пролить кровь тех, кто становится на его пути.

Контуры личности Эгиля со всеми ее подчас кажущимися противоречиями все же в какой-то мере вырисовываются из его поэзии и из посвященной ему саги. Но противоречия его личности скорее представляются таковыми нам; едва ли они ощущались им самим.

Произведение, увенчивающее творчество Эгиля и в наибольшей степени выразившее его внутренний мир, – последняя крупная его песнь – «Утрата сыновей». Под старость лет Эгиль лишился своего любимого старшего сына Бёдвара – в расцвете молодости он утонул в море во время кораблекрушения. Похоронив его в кургане подле своего отца, Эгиль возвращается в усадьбу Борг и запирается в каморке, где обычно спал. Никто из домашних не осмеливается заговорить с ним, но они слышат, что Эгиль так глубоко вздохнул, что одежда на нем лопнула. Эгиль отказывается от еды и питья, он не хочет долее жить. Дали знать его дочери, которая жила отдельно от отца, и она поспешила приехать в Борг. Обманом она проникает в каморку отца, заявив, что хочет умереть вместе с ним, и хитростью же заставляет его выпить молока. Затем ей удается убедить его продлить свою жизнь для того, чтобы он мог сочинить поминальную песнь о покойном сыне, а она берется вырезать ее рунами на дереве. Эгиль поддается ее уговорам и приступает к сочинению песни, и «чем далее он ее сочинял, тем более он креп». Вскоре Эгиль совсем оправился и «был весел и бодр духом». Обращение к поэзии возродило его, восстановив целостность его личности.

В этой поэме он вспоминает обо всех своих утратах – отца и матери, брата и сыновей. Он говорит о том, что сын был его верной опорой. Но трудно отделаться от впечатления, что личное чувство отца к сыну – скорее производное от более общего восприятия родственного коллектива как единого целого. Все понесенные Эгилем утраты пробили невосполнимые бреши в прочной ограде, окружающей усадьбу, – так представляет себе Эгиль семью. Но на этой ноте песнь не завершается, и Эгиль обращается к Одину: он доверял ему, пока тот не предал его и не отнял у него сына. Если б у Эгиля достало сил, он бы отмстил богу моря Эгиру за понесенную потерю, но он уже стар и немощен. Эгилю более не хочется бывать на людях, и ничто его не радует, ибо нелегко найти друга, которому можно было бы довериться. Тем не менее есть один дар богов, который вознаграждает его за все несчастья, – это способность сочинять и произносить безупречные стихи, и именно поэтическое самосознание дает ему силы без жалоб ожидать собственного конца. Из двух тем песни – утрата сыновей и вызванные ею переживания скальда – вторая тема до такой степени возобладала над первой, что сделалась ее главным сюжетом. В центре внимания поэта – он сам и его поэтический дар, его творчество.

Печальные раздумья над завершающейся жизнью пронизывают и некоторые другие разрозненные строфы, цитируемые в последних главах «Саги об Эгиле» (впрочем, принадлежность их Эгилю оспаривается – без достаточных на то оснований – некоторыми исследователями). Старый человек устал от вяло текущего времени. В старости Эгиль ослабел физически и ослеп, и в его стихах слышны жалобы на собственную немощь и на женщин из его домохозяйства, прогонявших его от очага, у которого он хотел было погреть ноги («Пятки мои как две вдовы: холодно им»[88]); в другом стихе он сетует на то, что от слабости спотыкается на ровном месте.

Как сочетать все эти симптомы дряхлости с его намереньем незадолго до смерти отправиться на альтинг с тем, чтобы разбросать со Скалы Закона серебряные монеты, некогда полученные им от английского короля? Эгиль тешится мыслью: то-то была бы там драка из-за этих сокровищ! Родственникам удалось отговорить Эгиля от этой безобразной затеи, но вслед за тем он по-другому распорядился своим серебром. Погрузив с помощью рабов два сундука с монетами на лошадей, он отвез их в дальний овраг, после чего возвратился без сундуков и без рабов. И всем стало ясно, что серебро он спрятал в земле или в горячих источниках, а рабов умертвил, так что не осталось никаких свидетелей. Очевидно, время от времени в этом одиноком старике пробуждались таинственные силы, которые не оставляли его на всем протяжении его активной жизни воина и викинга.

Сопоставление саги и подлинных стихов Эгиля одновременно и облегчает и затрудняет понимание его личности. Облегчает, ибо включение отрывков из поэм Эгиля в событийный ряд его жизни делает его облик более объемным и многогранным: мы видим его и «извне» и «изнутри». Затрудняет, ибо сага и стихи принадлежат разным эпохам, и невозможно исключить, что сага христианского XIII века дает свою интерпретацию поступков Эгиля, человека языческого X столетия. Важно, однако, что его поэзия выступает в саге как неотъемлемая часть его жизни, тесно связанная с его поступками, и из них получает свое объяснение.

Тональность поэмы «Утрата сыновей» несколько иная, нежели предыдущих, и это понятно. Эгиль стар, он уже пережил свою биографию, викингские походы и битвы, пиры, обмен подарками, почет, которым он пользовался при дворах конунгов, и опасности, которые он доблестно преодолевал, – все это позади. Идеал скандинавского героя – умереть молодым и полным сил, с мечом в руке; лучшая смерть – в бою, после нее он немедля отправляется в Валхаллу к Одину, где возобновятся пиры и поединки. Эгилю не было даровано подобной героической кончины, он дожил до глубокой старости и дряхлости. Естественно, он не мог не ощутить чувства унижения, испытывая физическую слабость и ненужность окружающим, ненужность, осознание которой не могло не обостриться после безвременной смерти сыновей. Утешение старика – видеть свой род продолжающимся и процветающим, но и в этом утешении судьба Эгилю отказала. Отсюда чувство усталости и обреченности, пронизывающее его последнюю поэму.

Не этими ли сумрачными переживаниями вызвано в первую очередь упомянутое побуждение Эгиля пойти на альтинг и спровоцировать драку между его участниками, разбросав им свое серебро? Но затем Эгиль выбирает другой способ употребить это богатство: надежно скрыть его в необитаемой части Исландии. Этот способ распоряжения сокровищами, пожалованными ему английским королем, в наибольшей степени отвечал потребностям и надеждам язычника Эгиля. Ведь в драгоценных предметах, полученных от вождя (монетах, кольцах, оружии), магически материализовались, согласно скандинавским верованиям, «удача», «везенье», «счастье», какими «богат» конунг, и тот его дружинник или скальд, которому он их пожаловал, тем самым приобщался к этому «везенью». Спрятав серебро Адальстейна, сделав его недоступным для кого-либо из живущих, Эгиль обеспечивал свою «удачу» в потустороннем мире – поступок, тем более необходимый для него, что он был обречен на «смерть на соломе», а не в бою.

Таким образом, даже в глубокой старости Эгиль остается верным себе, своим викингским идеалам и системе ценностей, которая была присуща его эпохе. Обеспечив себе посмертную славу сочиненными им песнями и место в Валхалле своим кладом, Эгиль имел все основания спокойно ожидать собственной кончины.

Если, забегая вперед, сравнить личность Эгиля, сына Лысого Грима, как она рисуется его поэмами и посвященной ему сагой, с самохарактеристиками людей собственно христианской эпохи, то можно сказать: личность скальда не определяется той внутренней противоречивостью, какая присуща авторам исповедей («автобиографий») XII–XIII столетий. Эти люди – монахи, священники, философы, богословы – стоят перед лицом Абсолюта и, соразмеряя свое несовершенство с Его нравственными требованиями, убеждаются в неискоренимости собственной греховности, а потому обречены на внутренний разлад и душевные муки; лишь каясь в гордыне и бессилии одолеть земные страсти и побуждения, они способны утверждать себя; христианская этика обрекает индивида на внутренние борения, из которых он не в состоянии выйти победителем. Тексты, оставленные этими авторами, повествуют не столько о внешней канве их жизни, сколько о переживаемых ими психологических кризисах, кризисах одиночки, силящегося идентифицировать себя с окружающим социальным миром или с сакральными образцами и прототипами.

Эгиль лишен подобной раздвоенности. Он действует на свой страх и риск, и тем не менее его личность не в такой мере вычленена из органического семейного коллектива, чтобы испытать чувство заброшенности в чуждый ей внешний мир. Эгиль действует, а не рассуждает; точнее, он осмысливает свои поступки post factum. Он отправляется в викингский поход или на судебную тяжбу, совершает убийство или грабительское нападение, а затем, вытирая окровавленный меч или отряхивая с бороды остатки пива, произносит скальдический стих, в котором сообщает о содеянном, осмысляя его и включая его в цепь неизбежных событий. Он далек от поползновений оправдать или объяснить свои поступки – он увековечивает память о них; их обоснованность и необходимость не могут внушать ему ни малейших сомнений. Если у христианских авторов жизнь и ее литературное обобщение разделены, то у Эгиля они слиты. Он не стоит перед моральным выбором, он действует, руководствуясь этической системой, имплицитно заложенной в него коллективом, и испытывает глубокое удовлетворение от того, что способен наилучшим образом, на свой собственный лад, выполнить эти требования. Тем самым он полностью реализует себя как личность, разумеется, в тех пределах, какие были очерчены его культурой.

«Сага об Эгиле» во многом существенно отлична от других исландских саг. Если в «семейных сагах», как правило, в центре внимания находится повествование о распрях между бондами, о вызвавших их оскорблениях, о распространении вражды и конечном ее разрешении, то не этот сюжет составляет суть саги о великом исландском скальде. И в его саге немало рассказов о стычках, мести, убийствах и уплате возмещений, однако если говорить о центральном конфликте этой саги, то у него иной масштаб: Эгиль враждует не с равным себе по статусу, но с правителем Норвегии, что само по себе по-иному обрисовывает его фигуру. И все-таки стержень всего повествования – не конфликт, а жизнь Эгиля от младенчества до глубокой старости. Ни одна сага не приближается так вплотную к жанру биографии, как «Сага об Эгиле». Даже если учесть, что текст саги, которым мы располагаем, отстоит от времени жизни ее героя более чем на два столетия и, соответственно, излагаемые в ней факты в той или иной мере преобразованы фантазией сагописца, то несомненным остается главное: интерес в глазах и автора, и его аудитории представляла собой прежде всего самая личность Эгиля, его уникальная судьба. В основе этого сочинения – интерес к индивиду, не лишенное восхищения удивление качествами незаурядной личности прославленного скальда.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.