3. Динамичность и открытость культуры

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Динамичность и открытость культуры

Как мы видели, зрелая средневековая культура «чина», направленная на воспроизведение раз и навсегда застывшего, как бы остановившегося ритуала, внесла в русский менталитет представление о чинности как об абсолютной статике. Чинность стала законом бытия, который начал разрушаться уже в самом начале XVII столетия, в период Смуты. Так, в «Сказании» Авраамия Палицына осуждалось нарушение закона чина в социальной сфере, когда низшие слои общества попытались перескочить в высшие, а рабы стать свободными: «Всяк от своего чину выше начашя сходити, раби убо господие хотяще быти и неволнии к свободе перекачюще».[709] В середине XVII столетия, когда наблюдается последний всплеск средневековой культуры, происходит переосмысление этого кардинального понятия статичной культуры. Оно начинает претерпевать столь кардинальные изменения (эстетизируется, сближается с понятиями разумности и научности), что к концу переходного времени становится чуть ли не научной категорией: «чин времен» провозглашается основой науки истории, «чины архитектуры» означают архитектурные ордера, появляется «математический чин» и т. п.[710] Культура в период своего динамичного развития отказывается от системы чина, жестко фиксирующего единство содержания и формы, не стремится влить в окончательную форму новые идеи, втиснуть их в те или иные рамки. Это подтверждается и внежанровыми произведениями, и смешением стилей в границах одного сочинения или памятника, и ростом авторского самосознания, опирающегося на новизну, и многим другим.

Самым наглядным проявлением динамичности культуры была «живость» реальных людей переходной эпохи и литературных персонажей, прослеженная А. С. Деминым: «За “живостью” стояло новое отношение к миру и человеку, новые художественные представления драматургов и писателей о насыщенности мира, о переменчивости человеческой жизни, об энергичности человека».[711] Внутренняя живость познающего ума, ускоренное движение русской мысли еще более значимы, чем физическая живость. Для поздней средневековой культуры было характерно воспевание неподвижности, ассоциируемой с величавостью. Человек, позволяющий себе ничегонеделание, наполняющий свой день негой и ленью, был негласным идеалом русского общества. Этому идеалу полностью соответствовали и русские монархи, от которых этикет требовал медленной поступи и неторопливой речи, пренебрежения любой физической работой, даже письмом, для которого под рукой всегда были писцы. Алексей Михайлович уже не до конца соответствовал этому идеалу, поскольку любил своей рукой писать письма, любил соколиную охоту, театр, разведение «огородов» – садов, любил и духовное брашно, и пищу для ума. Его сын Петр Великий из-за своего пренебрежения царственной статикой, постоянной торопливости и занятости тем или иным ремеслом или делом (император был явным трудоголиком!) потерпел фиаско в массовом восприятии и был оценен как ненастоящий царь, подмененный еще во младенчестве. Призывы вести динамичный образ жизни зазвучали в русской культуре при Алексее Михайловиче. Он сам проговорился в письме к А. Л. Ордину-Нащокину, что юношам свойственно «летать семо и овамо, аки птицам»[712] по всему миру. Тогда же Симеон Полоцкий в «Комидии притчи о блудном сыне» мотивировал уход героя из отцовского дома естественной потребностью человека видеть и познавать мир:

Свещи под спудом не лепо стояти,

С солнцем аз хощу тещи и сияти.

Заключение видит ми ся быти, —

в отчинной стране юность погубити.

Бог волю дал есть: се птицы летают,

Зверие в лесах волно пребывают.

И ты мне, отче, изволь волю дати,

разумну сущу, весь мир посещати.[713]

А. М. Панченко справедливо отметил, что «это не евангельский и не древнерусский идеал. Это отголосок правил поведения, характерных для европейского интеллигента эпохи барокко, интеллигентский стереотип, воплощением которого был сам Симеон Полоцкий. Вся его жизнь – странствие учащегося, затем ученого и учащего человека».[714]

Обращает на себя внимание тот момент, что активное поведение не было самоцелью, оно служило средством развития человеческого разума, средством накопления того самого опытного знания, которое с помощью пяти чувств позволяет человеку постигать Бога через познание мира. В петровское время оно стало едва ли не первым требованием, предъявляемым к молодому дворянину. Даже Стефан Яворский, позволявший себе осуждать Петра I (в частности, за отмену постов в армии), призывал юношей «не сидеть прямою еси черепахою…».[715] Феофан Прокопович в своих проповедях неоднократно подчеркивал, что Бог поощряет людей деятельных, способных честно и «праведно временная стяжевати».[716] В «Юности честное зерцало» и ряде других произведений (помимо официальных указов) декларировалась обязательная «служба Отечеству», желательно военная.[717] Казалось, что вся петровская Россия двинулась «видеть мир» и учиться военному искусству, иностранным языкам и различным «художествам», однако в действительности Петр I частенько жаловался на недостаток динамичных людей, готовых работать с ним в одной «упряжке».[718] Зато герои так называемых «петровских повестей» идеально воплощали в себе новое требование живости и динамичности. Они бороздят моря и океаны (как матрос Василий из «Повести о матросе Василии Кориотском»), добывают сокровища, освобождают принцесс или покоряют их своим интеллектом (как герой «Повести о шляхетском сыне»), преодолевают сопротивление родителей, не желающих отпускать их за границу для обучения (как Александр из «Повести о кавалере Александре»), страстно влюбляются (до обмороков), азартно и смело дерутся на шпагах, скачут на лошадях, играют на музыкальных инструментах, поют романсы и т. п.[719] Не люди, а «фейерверки», впрочем, едва ли более яркие, чем сам Петр Великий…

Свой темп жизни, диктуемый к тому же повышенной внутренней энергетикой, Петр I стремился привить всей стране, не обращая внимание на неподготовленность русского общества к столь резвому каждодневному рывку вперед. Тот факт, что государство взяло на себя функцию регулирования темпов развития культуры, обернулся частью продуктивными результатами, частью провалами в отдельных направлениях. Быстрый численный рост образовательных учреждений, книгоиздания, пенсионеров, обучающихся за границей, приглашенных из окрестных государств преподавателей и ученых, театров, библиотек и т. д. не компенсировал качества начатых предприятий. Известно, что ученики разбегались из-за холода и голода в школах, что учебная литература не раскупалась и ее вынуждены были распространять принудительно по епархиям, что часть обучающихся за границей не усвоили ничего, кроме науки любви и политеса, что уровень преподавательских кадров и даже академиков из числа иностранцев был весьма разным – от крупных ученых типа Эйлера до авантюристов, дававших частные уроки дворянским недорослям, не имевшим права вступать в брак без экзаменов по грамматике, арифметике, геометрии и прочим наукам.

Широко пропагандируя динамичный образ жизни, император не забывал наказывать тех, кого этот темп не устраивал. Близкие к нему люди получали удары знаменитой царской дубинки, простые смертные платили штрафы разного размера, а если позволяли себе возмущаться, то попадали в тюрьмы и ссылки. Отсюда издержки столь быстрого культурного роста: поверхностность заимствований из западноевропейских культур, внешняя подражательность, презрение к русской народной культуре. Уже во второй половине XVIII столетия эти издержки были вскрыты русскими мыслителями, такими как Н. И. Новиков, Ф. Кречетов, Н. А. Львов, А. Н. Радищев и многие другие, и зазвучали призывы «не надуваться чужим разумом», «не тянуться» за чужой культурой, «как былинка под сосной»,[720] а расти самостоятельно, полюбить и изучать народные основы своей культуры.

Не государство, а человек должен был стать регулятором темпов движения культуры, начиная с личного и общественного мнения и кончая механизмом моды. Внегосударственные механизмы регулирования темпов культуры имелись и ранее, но они были ориентированы на старину и статику: большое значение здесь имела семья и род в целом, церковный приход, сословное окружение, соответствующее чину на иерархической лестнице. Роль этих факторов в период динамичного развития культуры отнюдь не уменьшилась, но видоизменилась. Так, семья стала менее значить в культурной ориентации молодежи, чем сословие. Этот отход от старины и абсолютного авторитета отцов, подогреваемый и государственной пропагандой, и реалиями своего времени, зафиксировала литература. В «Повести о кавалере Александре» герой ставит престиж дворянского сословия выше престижа семьи. Мотивируя свое желание ехать за границу, он заявляет отцу, что в случае отказа будет нанесен урон его дворянской чести и он не сможет смотреть в глаза своему монарху: «Не знав поля, не видав неприятеля и не слышав оружейного стуку, како приближуся монарху моему и коим достоинством пожаловать повелит мя?».[721] Отмеченный Д. С. Лихачевым в литературе XVII в. конфликт отцов и детей («Повесть о Горе-Злочастии», «Повесть о Савве Грудцыне», «Повесть о Фроле Скобееве», «Комидия притчи о блудном сыне» Симеона Полоцкого и др.)[722] в петровское время уже не так актуален. Герои повестей петровского времени в конфликты с отцами не вступают, но не потому, что целиком и полностью им подчинены. Скорее, наоборот: непререкаемый авторитет отцовской власти уже побежден, инициатива крепко в руках у детей. Матрос Василий Кориотский самостоятельно принимает решение поступить на службу, и родительское благословение звучит для него не как разрешение на этот шаг, а как традиционное доброе напутствие; кавалер Александр также сам приходит к мысли о поездке за границу и в своей пространной речи, обращенной к родителям, не просит благословения, а скорее угрожает семейным позором в случае отказа. Модель отец – сын как бы переносится с семьи на государство: император именуется Отцом Отечества, граждане – сынами Отечества, Петр Великий опекает дворянство, как отец сыновей, а те в свою очередь преданы монарху, как отцу родному. Однако образ отца в интерпретации Петра I резко отличается от средневекового идеала: к старому безапелляционному подчинению отцовской власти и принуждению как методу воспитания добавляется нововременная вера в силу личного примера и методика воздействия через разум. Петр Первый много раз говорил, что русский народ обучается всему через силу, под давлением верховной власти, однако потом, осознав полезность предпринятого дела, благодарит за науку. При этом царь постоянно ставит себя на место своих подданных, выполняет те же функции, проходит тот же путь наверх (хотя бы формально), изо дня в день подает личный пример трудолюбия, мужества, храбрости, просвещенности и т. д. Он как бы оставался вечным «сыном Отечества», служащим государству-отцу.[723] Его портреты ориентированы на явное омоложение модели, он везде юн и свеж, строен и крепок, полон сил и энергии; он везде изображен как образец «политичного кавалера», притягательного своей молодостью и динамичностью. Девиз монарха, провозглашенный им во время первого путешествия в Европу – «Аз ученик есмь и учащих мя требую»,[724] так и остался его девизом на всю жизнь.

Социодинамика русского общества, прослеживаемая после введения «Табели о рангах», свидетельствует о быстром усвоении молодежью страны постулата о значимости личной выслуги. Культурная социодинамика подтверждает это. Смелость и быстрота, с которой низшие социальные слои усваивают и присваивают себе признаки и характерные черты высших, поражает современников, в особенности сторонников традиционализма. Так, Посошков призывает правительство отменить единообразие «немецкого платья» для мужчин, так как оно скрывает социальный статус последних и позволяет разночинцам хотя бы внешне приравнять себя к боярам и дворянам.[725]

Механизм моды, начавший бурно функционировать в начале переходного периода, был в определенной степени подавлен государственным регулированием в конце переходного процесса, но продолжал работать в самых различных областях: в литературе, музыке, быту, одежде, прическах и т. д. Так, молодые петербургские чиновники одеваются и ведут себя как «политичные кавалеры»: в кармане камзолов у них всегда по два дорогих носовых платка и табакерка.[726] Мода на книги авантюрно-любовного содержания затронула самые разные социальные слои, о чем свидетельствуют переписи личных библиотек XVII – начала XVIII века; она же привела к тому, что Василий Тредиаковский после выхода в свет его перевода книги Тальмана «Езда в остров любви» стал, по его словам, «модным писателем».[727] Мода на исполнение любовных песен отразилась в петровских повестях, где герои обязательно владеют музыкальными инструментами и сочиняют романсы для своих возлюбленных. Модными стали многие начинания петровского времени: ассамблеи, триумфальные шествия, театральные спектакли, фейерверки и т. п. Мода на все новое, не связанное со старым московским бытом и традициями, подгоняла русское придворное общество к роскоши, грозящей разорением. Именно поэтому в переходное время зазвучали призывы ввести запрет на роскошь с целью сохранения имений.

Динамичность культуры переходного периода прослеживается не только в социальной сфере, в области государственного регулирования культурными процессами, в создании динамичных образов новых литературных героев, моде, но и в массе других столь же значимых явлений. Она сказалась в появлении новых стилей в искусстве и литературе, особенно барокко, наделенном имманентно ему присущим динамизмом. Так, например, историки искусства заметили, что в XVII в. наглядно изменяется характер растительного орнамента в декоративно-прикладных изделиях. Статика райского сада, наблюдаемая в произведениях XVI в., сменяется барочным буйством. Растительный орнамент серебряных изделий «…cтановится более сложным, небольшие “репьи”, шишечки увеличиваются, а цветы раскрываются… Причудливый характер орнамента… большей частью состоящий из многочисленных почек, извивающихся и прорастающих листьев, стеблей, бутонов, цветов, плодов скорее всего передает идею бесконечного ритмичного развития жизни – стремительного роста, пышного цветения и созревания».[728] Столь же динамичны цветочные узоры, заимствованные из восточных тканей и перенесенные на предметы декоративного искусства. Подобные украшения приобретает и иконостас православных храмов – объемный резной убор, состоящий из виноградных побегов, кистей винограда, листьев аканфа и других элементов. Движение, ставшее как бы важнейшим внутренним содержанием «флемской» резьбы иконостасов, превращало его в некий единый организм, в особое самостоятельное произведение, независимое от икон, его заполнявших. Барочная архитектура способствовала этому превращению в большой мере, заставляя его тянуться вверх, давая простор движению иконостаса. Таковы иконостасы церквей: Покрова в Филях, Иоанна Воина (часть иконостаса ц. Вознесения в Кадашах), Двенадцати Апостолов в Кремле (иконостас Воскресенского монастыря) и другие. Динамичность повлияла даже на оклад икон. И здесь появляется барочная орнаментика, венцы над ликами «приходят в движение», приобретая наклон, изменяется технология изготовления окладов, учитывающая модные барочные приемы.[729]

По наблюдениям музыковедов, в переходный период помимо смены крюкового письма на нотолинейное, знаменного унисонного пения на партесное многоголосие, системы жанров и т. п. происходит открытие барочных форм музыкального искусства. При этом сам принцип новой «музыкальной организации» отличался такой малозначимой ранее характеристикой, как ритм, имеющий равномерное чередование временных долей, что вело к динамичному воспроизведению и восприятию музыкального произведения. Динамика, заложенная в самых основах музыки Нового времени, проявилась в произведениях Василия Титова (крупнейшего композитора рубежа XVII–XVIII вв.), Ивана Протопопова, Степана Беляева, Николая Дилецкого, Симеона Пекалицкого, Ивана Календы и других неизвестных мастеров. Канты и партесные концерты как новые жанры барочного типа «оказываются очень мобильными», в них «самым активным образом сказалась “открытость” барочного художественного мышления».[730]

Таким образом, стиль барокко как нельзя лучше соответствовал динамичности культуры переходного периода и сам был ее воплощением. Классицизм же, как более статичный, начал преобладать в русской культуре в самом конце переходного периода, когда завершалось формирование цельной концепции человека Нового времени. Строгие четкие линии и формы классицизма в архитектуре, живописи и скульптуре, идеи борьбы разума и чувств в литературе, поэзии, драматургии, обращенность к Античности как к «своей» древности, единство времени и места как художественного принципа в искусстве и литературе и т. п. – все они зародились еще в переходный период и выкристаллизовались в единое целое в соответствии с новой идеей человека века Просвещения.

Динамичное движение русской культуры XVII в. нарушило замкнутость русской культуры на всех уровнях, начиная с государственного и кончая индивидуальным. Сначала осторожно, с оговорками и мытьем рук после общения с «нечистыми», русские вошли в контакт с иноземными врачами, военными, инженерами, часовщиками и др. При Алексее Михайловиче открытым стал царский двор со своей придворной культурой, при Петре I открытость распространилась на всю культурную систему.

По свидетельству иностранцев,[731] посетивших Россию в переходный период, придворная среда проявляла к ним не только дружелюбный интерес, но и стремилась научиться всему новому и полезному. Жажда общения с целью почерпнуть те или иные знания и навыки, стремление изучить иностранные языки и обучить этому своих детей, сбор информации о нравах и обычаях чужих земель и т. п. отмечены у А. Романчукова, А. С. Матвеева, В. В. Голицына, Ф. М. Ртищева и других, в особенности у служащих Посольского приказа. Любознательность и острота ума, способности к иностранным языкам, открытость в общении – вот те новые черты, которые выделяют иностранцы. К примеру, об Алексее Романчукове, посланнике в Персию в 1636–1638 гг., Адам Олеарий отзывался следующим образом: «…этот русский с здравым умом и весьма ловкий …имел большую охоту к свободным искусствам, особенно же к некоторым математическим наукам и к латинскому языку; он просил, чтобы мы помогли ему в изучении этих предметов… Он также быстро и с охотою уразумел употребление астролябии и все то, что относится до высоты солнца, часов и геометрии».[732]

Открытость русской культуры была обращена как бы во все стороны культурного пространства и времени. «Диалог культур»[733] – результат открытости, делающей этот диалог осмысленным, многоканальным, насыщенным и плодотворным. Открытостью можно объяснить и освоение отдельных явлений западноевропейской культуры, причем речь должна идти не о «западном влиянии», а именно о стремлении русских освоить чужое. Западное влияние, в том понимании, которое придавали ему исследователи XIX в., да и многие современные специалисты, проникало в русскую культуру постепенно и не предполагало активизации этого процесса со стороны европейских держав. Из попадавших в Россию тем или иным путем часто случайных западных образцов заимствовалось весьма немногое, то, что не противоречило духу замкнутости, что не задевало мировоззренческих основ, не разрушало чин культуры. В этом смысле обнаруживаемые «влияния» таковыми не являлись, поскольку их воздействие сводилось к минимальной поверхностной обработке традиционных тем и канонических сюжетов. Только тогда, когда русская культура оказалась готовой воспринимать более глубоко (еще не по существу, но уже и не формально) смысл западноевропейских произведений, когда сознание русского общества созрело к восприятию новизны и открытости как естественных законов развития, только тогда началось целенаправленное освоение русской культурой других культур. При этом интерес вызывали не только западноевропейские страны, но и восточные, и северные, и даже «америцкие земли».[734] Поэтому правильнее было бы говорить не о западном влиянии (об этом писал и Б. И. Краснобаев[735]), а об открытости культуры переходного периода, приведшей к новому витку усвоения достижений чужих культур.

Особую миссию в этом смысле выполнил в XVII в. Посольский приказ, созданный в середине XVI в. и сменившийся Иностранной коллегией в 1721 г. Он не только собрал в своих стенах большое число иностранных служащих – переводчиков и толмачей, работавших в тесном контакте с русскими дьяками и подьячими, но и собрал большую библиотеку иностранной и отечественной литературы, вел особую переводческую и издательскую деятельность при А. С. Матвееве, готовил материалы по торговой реформе при А. Л. Ордине-Нащокине, обсуждал проекты В. В. Голицына, поддержал начинания Петра I, отправив многих юношей из числа детей своих служащих обучаться за границу, и многое другое. Особенностью Посольского приказа как культурного центра была его светская направленность. Контакты с чужеземными культурами входили в его обязанности наряду с чисто дипломатическими задачами. Отчеты русских послов за границей на протяжении переходного периода отражают устойчивый интерес к культуре других стран, не просто повышающийся год от года, но изменяющийся качественно. «Статейные списки» русских послов и посланников еще далеко не все изучены, хотя в последнее время они стали объектом специального исследования ряда специалистов, что позволит выявить и опубликовать наиболее ценные в историко-культурном плане.[736] В переходный период в них возрос объем материала, описывающего быт и нравы жителей разных стран, архитектуру городов, скульптурные и живописные шедевры, поразившие воображение русских за границей.

Среди наиболее интересных памятников подобного рода следует назвать отчет о путешествии В. Лихачева в Италию (1655–1659 гг.); П. И. Потемкина во Францию и Испанию (1667–1669 гг.); П. А. Толстого о путешествии по Европе 1697–1699 годов; «Хождение на Мальту неизвестной особы», под которой подразумевают Б. П. Шереметева; «реляции» А. А. Матвеева из Голландии, Франции, Англии, Австрии; отчеты Б. И. Куракина за 1705–1708 гг. и др. От одного описания к другому растет открытость русских, начинающих посещать католические и лютеранские церкви и описывать их «преудивительные убранства», вступающих в контакты с иноверцами и рассуждающих по самым разным вопросам без оглядки на вероисповедание последних. Им все ново и интересно, в особенности скульптурные композиции европейских площадей и храмов, поскольку в России скульптура была практически запрещена из боязни развития в народе языческого идолослужения. Некоторые, как А. М. Апраксин, описывая «идолов», не видели ничего, кроме их идольской сущности и «срамоты голых мужиков и девок». Другие перво-наперво обращали внимание на большие размеры архитектурных и скульптурных памятников, затем на «преславную работу» мастеров, их сделавших, указывали ценность мрамора или другого материала. Пока еще единицы способны оценить эстетическую значимость увиденного, описать чувства, которые пробуждает в них искусство, но медленное развитие художественного вкуса все же прослеживается. Так, П. А. Толстой, ездивший за границу в 1697–1699 гг. «для науки воинских дел» по указу Петра I, будучи уже в солидном возрасте (52 года), проявил прямо-таки юношескую пылкость в познании европейской жизни. Он изо дня в день без устали осматривал, описывал, изучал, переходя из собора в собор, переезжая из города в город, из страны в страну. По его запискам создается впечатление, что он не ведал усталости, что его все поражает своей красотой и величием, разумным устроением и мастерством исполнения. С этой точки зрения он оценивает и античные памятники, и средневековые католические фрески, и барочную архитектуру. Его излюбленные словечки при этом – «работа» и «мастерство»: достойная удивления либо «глаткая работа без резьбы»; «зделаны предивным мастерством» либо «строены просто, не по архитектуре»; «зделаны изрядные» с «предивною резьбою», «построена зело изрядно»[737] и т. п. Восхищается он и открытостью городских жителей, особенно венецианцев, чей веселый нрав и радостный образ жизни пришелся ему по вкусу до такой степени, что он призывает воспитывать и русских детей в подобной «свободе».

Дьяки, подьячие и переводчики – вот тот круг лиц, который взял на себя подготовку культурных перемен в России. Эти люди обладали развитым самосознанием, высоко оценивали себя как профессионалов, постоянно совершенствовались, собирали библиотеки, сочиняли силлабические вирши, в общем и целом были «европейцами» в Москве. Еще задолго до отмены местничества (1682 г.) дьяки Посольского приказа не считались с официальными чинами, посылаемыми в посольства вместе с ними, руководили их действиями за границей и не боялись напрямую обвинить боярина-посла в некомпетентности и «дурости». В стенах Посольского приказа откладывались не только служебные материалы и книги, но и широкий круг самой разнообразной литературы: политические трактаты, труды по политической географии, экономике, политической мысли Европы. Их наличие подтверждают описи архива Посольского приказа второй половины XVII – начала XVIII вв. Многие переводные произведения переходного времени исследователи связывают с приказом. Например, по предположению А. С. Лаппо-Данилевского,[738] политический трактат Факсардо (Сааведры) «Изображение христиано-политического властелина» (1640 г.) был переведен кем-то из приказных служащих. Подобные версии предлагаются относительно многих других произведений: «Описание вин, ими ж к погибели и к разорению всякое царство приходит», «Двор цесаря Турецкаго», «История завоевания Китая татарами» и др. Географические источники, отложившиеся здесь, имели не только вспомогательный характер, но и отражали уровень развития географии в Европе того времени: известные общие труды Г. Меркатора, П. Мелы и других авторов были переведены с латинского и введены в оборот Посольского приказа. В 1637 г. Богдан Лыков и Иван Дорн перевели «Космографию» Меркатора. Отнюдь не случайно над новым каменным зданием Посольского приказа в Кремле во второй половине XVII в. появился огромный шар, изображающий Землю.

Служащие приказа были знакомы с юридическими и правовыми нормами многих европейских стран. Очевидно, целям посольского этикета служила рукопись «Европейской страны короли», где перечислялись европейские монархи с их титулами в порядке значимости, что составляло предмет особой важности при посольских съездах и во всех дипломатических чинах. Сюда же можно отнести и «Орбис Полонус, а нашым языком… Свет княжат русских и польских», которую было поручено купить в Польше послу Б. Репнину-Оболенскому в 1653 г. В качестве образца литературы, направленной на расширение правовых знаний в целом, назовем «Статут Литовский» издания 1586 г., «Книгу Конституция». Широки были и исторические познания служащих приказа. Еще с XVI в. они владели «Летописцем Литовских князей», «Переводом с Летописца польского» и им подобными книгами. В переходный период в библиотеке приказа появилось много трудов, касающихся истории не только близлежащих соседних стран, но и всего света. На первом месте были переводы с польского: сочинения Пясецкого, Стрыйковского, Меховского; затем немецких авторов (Герберштейна) и прочих.

Круг чтения служащих приказа был чрезвычайно широк, что доказывается наличием в библиотеке литературы самого разнообразного содержания, начиная с «Арифметики и геометрии» и кончая «Книгой певчей». С. А. Белокуров пришел к выводу, что указанные в описи 1673 г. 112 печатных и 6 рукописных книг на иностранных языках попали сюда путем целенаправленной закупки за границей либо путем конфискации частных собраний разных лиц и учреждений (например, 62 книги «латынских костельных, которые бывали у езовитов, а сысканы были те книги в Смоленску в приказной избе»[739]).

Число переводчиков приказа на протяжении XVII в. колебалось между 15 и 22. Помимо служебных бумаг они переводили много разной литературы. Имена некоторых из них хорошо известны и даже прославлены в истории русской культуры: Н. Спафарий, Ф. Гозвинский, С. Чижинский, И. Тяжкогорский, Л. Гросс и др. Как известно, в качестве царской службы переводчики составляли «Вести-Куранты» – своеобразный информационный бюллетень типа газеты, содержащий сведения о всех крупных политических событиях в мире, особенно в Европе. Они принимали участие в переводе первых пьес русского театра, созданных пастором Грегори и другими авторами. Здесь отличился Стефан Чижинский, сделавший основной объем переводческой работы.[740] А сколько переводов они делали для себя лично?!

По инициативе А. С. Матвеева в бытность его главой приказа здесь началась особая деятельность по «строению книг» для царского двора. Они парадно оформлялись в 2–3 экземплярах с использованием миниатюр, декоративных рамок, виньеток, заставок, гербов и печатей. Издательская деятельность Посольского приказа подробно прослежена в работе И. М. Кудрявцева,[741] поэтому укажем только на самые важные факты. В 1672 г. появилась первая книга «Титулярник» (полное название «Книга о описании великих князей и великих государей царей…»), широко известная своими портретами правителей России, вселенских патриархов и русских, а также иностранных монархов. Текст «Титулярника» был составлен в приказе под руководством Матвеева, иллюстрации выполнили И. Максимов и Д. Львов (портреты), Г. Благушин, Ф. Лопов, М. Андреев (гербы и орнаменты). Начиная с этой прекрасно оформленной крупноформатной книги рукописные «издания» Посольского приказа выдерживались в избранном стиле. «Книга избрания на царство Михаила Федоровича» была украшена миниатюрами, нарисованными И. Максимовым и С. Рожковым. Идея избрания новой царской династии всей землей нашла отражение и в иллюстрациях, показывающих разные моменты Земского собора 1613 г. В следующей работе приказа – «Василиологионе» – подвиги русских монархов вписывались в мировую историю наравне с подвигами Александра Македонского и Юлия Цезаря. Любимому герою средневековой культуры – Александру Македонскому – была посвящена и отдельная книга («Александрия»). Остальные из известных изданий приказа 1670-х гг. касались более практических и технических вопросов («Книга огнестрельного художества», «Книга о триугольномерии и землемерии», «Книга о мельничном строении», «Скоты и звери», «Птицы», «Рыбы и гады»). Видимо, читателями этих книг были и царские дети.

Особую роль в подготовке переводных книг сыграл Н. Спафарий, бывший в то время домашним учителем сына Матвеева – Андрея. Используя «Энциклопедию» Альштеда из библиотеки приказа и другую литературу, он с помощью подьячего Петра Долгово «слагал те книги и сбирал из различных книг». Кроме того, он трудился над созданием «Хрисмологиона» (толкование пророка Даниила о четырех монархиях), переводом книги Лаврентия Хурелича «Родословие великих князей и царей российских», изданной в Вене в 1674 г., «Описанием преславныя церкви, именованныя святая София в Константинополе», «Арифмологионом» и др.

Можно привести и иные примеры участия Посольского приказа в развитии русской культуры нового типа. Так, среди рукописей второй половины XVII в. давно замечен сборник русских пословиц, подготовленный к изданию. Автор его пишет, что он сам видел за границей публикации пословиц «своима очима» (вместо буквы «о» в слове «очима» он нарисовал смешную рожицу); что русские пословицы тоже следует «издать типом».[742] Среди предполагаемых авторов этого сборника назывались Симеон Полоцкий, Евфимий Чудовский и другие лица. Вполне возможно, что им был кто-то из служащих Посольского приказа, на что указывает упомянутая приписка о видении подобных книг «своима очима» за границей.

В петровское время Посольский приказ продолжал большую переводческую работу, а язык его деловых документов был принят за образец для светской литературы по указанию Петра I. Дьяки и подьячие первыми откликнулись на призыв царя посылать детей за границу для обучения наукам и художествам. Как следует из челобитных 1698–1702 гг., вслед за П. Постниковым за рубеж уехали три сына дьяка Ивана Михайловича Волкова с целью «учитца где пристойно латинского и немецкого и иных языков и наук».[743] Самым талантливым из них оказался Григорий, выучившийся «говорить и писать по латыне, по-италиянски, по-французски да немногую часть и по-немецки», он был направлен в Париж для изучения математики, а затем в Венецию на два года. В 1711 г. он числился секретарем русского посольства во Франции.[744] Остальные два сына И. М. Волкова в науках не отличились: Петрушка был отправлен домой, чтобы продолжать изучение голландского языка в Немецкой слободе; Бориска оставался в Гааге и Париже некоторое время, но дальнейшая его карьера, видимо, не удалась. Помимо Волковых с подобными просьбами об отправке в «научение» за границу обращались П. Ларионов, П. Курбатов и другие служащие Посольского приказа.[745]

Русская молодежь, уезжавшая за границу учиться, привозила назад не только военные, морские, инженерные, медицинские, художественные навыки и знания, но и нечто большее – открытую манеру поведения, открытость жизни как принцип. Именно для них создавался первый город открытого типа – Санкт-Петербург. Вид подобных городов описал в своих путевых заметках П. А. Толстой, гравюры с изображениями улиц и зданий таких городов имели широкое хождение в России, описания и градостроительные чертежи тоже были известны, наконец, имелись личные впечатления Петра I от западноевропейских городов – все это наложилось на требования к строительству Санкт-Петербурга.

Новая столица европейского образца хотя и начиналась с Петропавловской крепости (то есть так же, как большинство древнерусских городов, начинавшихся с крепостей), однако то была дань традиции и Северной войне. Заложенные вскоре «перспективы» проспектов имели регулярную планировку, строго соблюдавшуюся. Дома были ориентированы по «красной линии» фасадами на улицу, а не так, как это было в средневековом городе. Важным элементом градостроительства становится предварительная планировка застройки, учитывающая не только здания, но и площади, сады, фонтаны. Главные площади – Сенатская и Дворцовая – тяготели к градостроительной оси Рима.[746] Дома имели парадные лестницы и всходы, начинавшиеся прямо на улице, ряды высоких окон, также выходящих на улицу, анфилады комнат, вытянутые параллельно улице. Все это отвечало органической потребности переходной культуры в организации открытого пространства города, жилых помещений, садов и парков. Дома как бы распахнуты навстречу улице или реке, каналам (которые тоже как улицы заполнялись глазеющими «прохожими»); они богато декорированы лепниной, скульптурой, рустом, карнизами и т. д. Торжественный приподнятый тон задают всему интерьеру лестницы, украшенные скульптурой, зеркалами, резьбой. Открытость соседствует с праздничностью, радостным настроем и восприятием жизни.

Новый тип города создавался для открытого образа жизни, с ассамблеями, карнавалами, триумфальными шествиями, фейерверками и т. п. Тот факт, что подобный образ жизни не совпадал с потребностью в нем горожан, был чужд большинству русских, кажется, не особенно смущал преобразователя, заставлявшего едва ли не силой боярство и дворянство принимать в своих домах бесконечную череду гостей. Петр I вводил ассамблеи именными указами, и это указное веселье на первых порах давало весьма сомнительные результаты. Однако, как показало исследование Л. Н. Семеновой,[747] новые формы быта постепенно проникали в верхние слои русского общества и становились потребностью души. Игровой элемент, рельефно проступающий в новом образе жизни («всешутейшие и всепьянейшие соборы», празднования Нового года, маскарады, театральные представления, карнавальные шествия и пр.), облегчал усвоение обществом и античной мифологии, и европейской беллетристики (в особенности любовно-авантюрного романа), и балетного искусства, и многого другого, что входило в арсенал открытого общества. Открытый дом потребовал изменения положения и функций хозяина и хозяйки. Если при приеме гостей в средневековой России хозяйка появлялась перед гостями-мужчинами лишь на минуту, поднося каждому чарку вина и принимая гостевые поцелуи, то теперь она, по выражению И. Е. Забелина, «покинула терем»[748] и оказалась в центре внимания. Функции хозяйки значительно расширились и видоизменились: она должна была постоянно присутствовать во время ассамблей, вести разговоры с гостями, танцевать, принимать комплименты от политичных кавалеров и т. п. Русские женщины довольно быстро освоились с новой ролью, что видно из свидетельств иностранцев и соотечественников. Вообще иностранцы, описывая Санкт-Петербург времени Петра Великого, подчеркивали его особую открытость.[749]

Таким образом, можно констатировать, что открытость культуры переходного периода налицо, и прав был Б. И. Краснобаев, выделивший ее как основную черту «новой русской культуры». Заостряя внимание на переводе иностранных книг, возрастании торгового обмена, усилении общения русских с иностранцами, ученый совершенно справедливо пришел к выводу, что результатом открытости культуры стало расширение «представлений русского человека о мире – о жизни, природных особенностях, научных, воинских и других явлениях культуры различных народов».[750] Открытость проявилась и в возрастании народных элементов в литературе, где появилась демократическая сатира, усилилось влияние фольклора на «ученую» литературу и т. д. Некий прорыв в народную стихию зафиксирован в первых записях пословиц и поговорок, народных песен и сказаний, преданий и легенд. Народность как характерная черта отмечена специалистами не только в литературе XVII века, но и в искусстве, архитектуре. Живая народная речь проникла на страницы книг, получила большое развитие народная картинка («лубок»), любимые народные мотивы оказались востребованы и архитектурой, и декоративно-прикладным искусством.

Однако философско-антропологический подход заставляет обратить внимание и на совсем иное толкование открытости, более узкое, может быть, но отнюдь не менее значимое. Оно вытекает из специфики понимания того положения, в котором оказывается человек в период ломки старой системы ценностей и формирования новой. В данном контексте толкование открытости тяготеет к сравнению с незащищенностью, вызванной разрушением границ между человеком и нечеловеком, посюсторонним и потусторонним мирами. В периоды стабильности система культурных ориентиров и ценностей ограждает и защищает человека, придавая ему чувство уверенности и устойчивости. Люди знают ответы на все важнейшие вопросы бытия, прежде всего на вопрос: «что есть человек»; они знают, где проходит граница между человеком и нечеловеком, как следует охранять себя от контактов с потусторонними силами либо как войти во временный контакт с ними и как выйти из него и пр. Четкие маркированные границы человеческого поведения во всех возможных ситуациях создают как бы особую защитную ауру вокруг человека. Когда же начинается ломка привычной системы ценностей, вызываемая переходом культуры от одной фазы своего развития к другой, то границы эти разрушаются, и человек оказывается перед открытыми вопросами, на которые надо заново искать ответы. Перед ним встает проблема выбора ориентиров в открытом культурном пространстве. Формирование новой системы ценностей идет путем проб и ошибок. Движение к новым решениям пересекает как сферу сознательного, так и подсознательного в человеке, как позитивного, так и негативного. Открытость как незавершенность, недосказанность и неопределенность касается всех сторон культуры переходного периода. Но самое главное, что в первую очередь она касается самой проблемы человека. Открытый человек испытывает неимоверные нагрузки, живет на пределе своих возможностей, ищет себя, отсюда переходные периоды богаты самозванцами разных мастей, пророками, авантюристами разных толков, «ангелами» и монстрами, святыми и антихристами и т. п. Наличествуя всегда, их число резко возрастает в периоды кризиса старой и зарождения новой концепции человека. Открытый человек непредсказуем. Он находится в постоянном и порой хаотичном поиске себя самого, новых ценностей и целей, еще не до конца им понятых. Бросаясь из крайности в крайность, он ищет точки опоры, которые позволят ему принять новую идею человека и двигаться по направлению к этой цели. В процессе поиска человек то взлетает духом до небесных высот, то заглядывает в самые темные глубины своего «я».

В переходный период человек смело вступает в контакт с темными силами потустороннего мира, особенно дьяволом, причем сам ищет контакт, а не попадает в расставленные сети, как это бывало в средневековой интерпретации. Судебные расследования этого времени донесли свидетельства о сделках с дьяволом, скрепленных кровью, где свою душу продали ему реальные люди.[751] Литературная демонология этого времени также богата примерами разнообразных связей с нечистой силой. Инициатива, как правило, в руках человека. Если в средневековой литературе дьявол стремился использовать людей в своей борьбе с Богом, то теперь сам человек стремится использовать дьявольскую силу для достижения своих целей, как правило, весьма личных – богатства и женской любви. Легкость, с которой живые люди и персонажи художественных произведений входят в общение с демоническими силами, вызывается стертостью границ добра и зла, света и тьмы. Так, в известной «Повести о Савве Грудцыне» дьявол присутствует в двух ситуациях – средневековой и новой. Сперва он появляется в своем традиционном качестве супостата, когда «ненавидя же добра… уязвляет жену»[752] Бажена Второго «на юношу онаго Савву ко скверному смешению блуда», и поскольку «блудно весть бо женское естество», юноша оказывается в сетях дьявола, раскинутых через жену, носительницу «греха Евы». Однако во второй раз герой сам устремляется на поиски дьявола, обещая служить ему в обмен на любовь: «И, помыслив такую злую мысль во уме своем, глаголя: Егда бы кто от человек или сам диавол сотворил бы сие, еже бы паки совокупитися з женою оною, аз бы послужил диаволу» [40]. Автор «Повести», с одной стороны, по-средневековому возмущается происками дьявола: «…супостат диавол… непрерывно рыщет и ищет человеческия погибели» [38]. Но, с другой стороны, он уже по-новому увлеченно и по-купечески скрупулезно описывает сделку Саввы, перечисляет богатства и красоты дьявольского царства, с восхищением характеризует чудесные перелеты беса и Саввы из города в город, переход вод Днепра «аки посуху», пребывание невидимками в военном лагере поляков. И хотя «Повесть» заканчивается традиционным покаянием героя и уходом в монастырь, демонологический аспект делает ее наглядным доказательством особой открытости человека переходной эпохи.

Феномен открытости человека сказывается и в поисках своего «я» в области сверхчеловеческого. Ощущение себя не простым смертным, а пророком было столь явным у протопопа Аввакума, что современники упрекали его: «Какой Библии пророк?!».[753] Да и сам Аввакум оставил описание своих ощущений, выдающих его восприятие себя самого как сверхъестественного существа, способного не только излечивать бесноватых и прокаженных, но и воспаряться над Землей, раздуваясь до необъятных размеров, обнимающих всю Землю. Это харизматическое самоощущение дополняется описанием многочисленных чудес и изгнания бесов, совершенных Аввакумом над своим братом Евфимием, московским стрельцом Кириллушкой, «бешеными» Филиппом и Федором, двумя Василиями, молодой вдовой, девицей Анной и другими. Самое же главное, что он не боится прямо называть себя «пророком», причем со спокойно-повествовательной интонацией, как бы рассуждая о само собой разумеющейся и всем известной вещи.[754] «Пророков» в переходное время насчитывалось немало, одним из них был и некий Поликарп, упрекаемый в людоедстве; в первой половине XVIII в. в Сибири действовал некий Илья-пророк, были и самопровозглашенные папы, как, например, Кузьма Ельченин на Дону, имевший при себе «царя Михаила»,[755] и т. п. В сектах, созданных в этот период, были и Христы, и Девы Марии, и апостолы.[756] Число же добровольных мучеников, стремящихся подвергнуться казни от Антихриста-Петра I и тем самым уподобиться святым, было столь велико, что правительство разрабатывало меры по пресечению подобного движения в народе. Дмитрий Ростовский и Феофан Прокопович писали специальные сочинения, доказывающие, что «Христу господу мученичество несть приятно, им же кто сам себе (выделено мною. – Л. Ч.) погубить изволит».[757]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.