IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

Название петербургского журнала придумал А. Радаков. «Он вспомнил знаменитый древнеримский роман „Сатирикон“ – пестрый калейдоскоп кошмарной эпохи Нерона… Предложение Радакова понравилось»[183]. Застигнутый «ночью Рима», живший в эпоху «заката звезды его кровавой», Петроний зафиксировал признаки этого заката, приближения ночи и гибели в острых бытовых картинах упадка римских доблестей, падения нравов, распада связей. Петроний выбрал эффектный ракурс описания – не с фасадной, казовой и позолоченной стороны, а со стороны черных ходов и кухонь, злачных мест и проселков империи. Его героями стали деклассированные, маргинальные элементы – от подонков из верхов до выскочек из низов, а темой – обвалы и оползни социальной стратификации, предвестье гибели государства и общества.

Разумеется, позднеримский автор не осмыслял свою задачу и метод в терминах современной социологии, но эти термины позволяют понять, чем «Сатирикон» – почти через два тысячелетия, в столице другой колеблемой империи – соблазнил журналистов, подхвативших название петрониева романа. Этот оттенок смысла ускользает от современных читателей: для них «Сатирикон» – прежде всего, если не исключительно – название знаменитого дореволюционного журнала. Но этот оттенок смысла был простой данностью, непроговариваемой очевидностью для читателей начала ХХ века, тем более для такого проницательного и специально ориентированного читателя, каким был киевский гимназист, а затем студент Михаил Булгаков. Ему и его современникам было ясно: тот «Сатирикон», смеясь, свидетельствовал о близкой гибели своего мира, этот – о близкой гибели нашего. Раскаты смеха под нарастающий гул апокалиптического обвала соотносят оба названия. Мог ли не заметить, не осмыслить, не оценить финалистский оттенок слова «Сатирикон» Булгаков, едва ли не в каждом своем произведении напоминавший о гибели мира?

Само имя журнала звучало предупреждением, принципиально важным для Булгакова, посетившего сей мир в его минуты роковые и ставшего художником, непрерывно свидетельствующим в своем творчестве о конце света. От «Сатирикона» петербургского к «Сатирикону» античному – связующая мысль художника, постигавшего апокалиптическую сущность своего времени, отметила мировую историю двумя однотипными вехами. Similitudo temporum – подобие времен – называлась эта ситуация на доступной гимназической латыни. Или «возвратность мигов» – на языке эпохи символизма.

Представление о Петронии и его романе входило в малый джентльменский набор начала XX века, и потому просто неделикатно спрашивать, был ли осведомлен о них Булгаков. Если не Булгаков, то уж Воланд точно хорошо знал и «Сатирикон», и судьбу его автора. А поскольку в его мире «рукописи не горят», Воланд, по-видимому, читал не одни лишь дошедшие до нас фрагменты, но полный текст петрониева «Сатирикона». С буфетчиком Соковым, пришедшим к нему выяснить некоторые финансовые вопросы, Воланд разговаривает чуть ли не в образе Петрония – сноба, сибарита и эпикурейца:

«– Совсем худо, – заключил хозяин, – что-то, воля ваша, недоброе кроется в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы. Такие люди или тяжко больны, или втайне ненавидят окружающих. Правда, возможны исключения. Среди лиц, садившихся со мною за пиршественный стол, попадались иногда удивительные подлецы!» Последняя фраза указывает, кажется, что Воланд присутствовал на пире Тримальхиона, описанном в «Сатириконе», поскольку дальше Воланд прямо апеллирует к биографии Петрония:

«– Да и я не посоветовал бы вам ложиться в клинику, – продолжал артист, – какой смысл умирать в палате под стоны и хрип безнадежных больных. Не лучше ли устроить пир на эти двадцать семь тысяч и, приняв яд, переселиться под звуки струн, окруженным хмельными красавицами и лихими друзьями?»

Смерть в палате Воланд описывает, опираясь на непосредственный опыт врача Булгакова; вариант смерти «под звон струн» основан на другом источнике. Воланд советует буфетчику уйти в иной мир, взяв за образец добровольную смерть Петрония, о которой поведал миру Тацит в «Анналах». Получив от Нерона предписание вернуться в Рим и ждать там своей участи, Петроний решил опередить императорскую расправу. Он воспользовался несравненным правом самому выбирать свою смерть и вскрыл себе вены в обстановке, совершенно соответствующей предложению Воланда. Смех и добровольная смерть – высшие степени свободы в представлении античного человека, как заметил однажды С. С. Аверинцев, следовательно, автор «Сатирикона» жил и умер свободным. Впрочем, как и положено Сатане, Воланд заменил благородную сталь ланцета адской чашей с ядом. (Булгаков же, заметим в скобках, полагал, что есть только один пристойный способ сведения счетов с жизнью – с помощью огнестрельного оружия.) Предложить мелкому московскому торговцу, театральному буфетчику умереть как римский аристократ и эстет – насмешка воистину дьявольская.

Подобной дьявольской насмешкой пронизан, между прочим, «Самоубийца» Н. Эрдмана, коллеги и близкого знакомца М. Булгакова. Московскому обывателю Подсекальникову «организуют» самоубийство в ресторане, под обильное возлияние и пенье цыганского хора, в окружении «хмельных красавиц и лихих друзей». Добровольный уход буфетчика Сокова, согласись он на предложение Воланда, выглядел бы как соответствующая сцена – пародийный мещанский вариант смерти Петрония – в «Самоубийце» Н. Эрдмана.

Столкновение интеллектуала, аристократа духа с темными маргиналами – постоянная, определяющая тема всего творчества Булгакова. Введенная «Сатириконом» фигура Ивана Ивановича Иванова продолжилась еще более зловещей фигурой Полиграфа Полиграфовича Шарикова, переставшего быть собакой, но не ставшего человеком. Продолжилась грандиозной метафорой темных маргинальных масс, явившихся на историческую арену и угрожающих самому существованию – нет, не одного гениального Фауста-Преображенского, трагическая вина которого не отрицается, а всей культуры, ни в чем не виноватой.

Столь неподходящую для театрального буфетчика добровольную смерть писатель Булгаков примерял не-однократно, намереваясь ускользнуть от расправы всесоюзного Нерона и смыкающихся с ним, «сбитых с винта» межеумочных масс. Неслучайно Николка Турбин в «Белой гвардии», пытаясь выскользнуть из смертоносных объятий дворника, видит его в образе Нерона и Нероном называет. Мир, в котором Булгакову довелось жить и умирать, открывался ему как иерархия дворников и управдомов – снизу доверху, до самовластительного кремлевского управдома, первоприсутствующего дворника советской империи. И тем не менее, он не прочь был занять место Петрония при этом Нероне…

Показывая Максудову портретную галерею Независимого театра, Бомбардов (Вергилий театрального ада) вдруг называет Нерона. Как Нерон затесался в эту компанию? Ах, да – ведь римский император считал себя великим актером, выступал на арене и, говорят, за мгновенье до смерти – перед тем, как заколоться – будто бы воскликнул: «Какой актер умирает!». Но Булгаков помнит не только об актерстве Нерона. Для него Нерон прежде всего – прихотливый тиран и затейливый убийца, каким он изображен, например, в романе Г. Сенкевича «Камо грядеши?» или на киевской панораме «Казнь христиан во времена Нерона», или у Тацита и т. д. Потому-то и выглядит такой неожиданностью, такой смешной нелепостью портрет Нерона в галерее театральных деятелей. Нелепость приобретает зловещие оттенки: Нерон оказывается в числе предшественников Независимого театра. Тема продолжена: Иван Васильевич, деспот Независимого театра, показывает, как кончают жизнь самоубийством, закалываясь кинжалом. «Какой актер!» – ахает Максудов, уже знакомый с тираническим характером Ивана Васильевича. То есть: какой самодур и деспот – но какой в то же время актер!.. Что ж, может и впрямь Нерон был талантливым актером, Булгакову случалось разговаривать и с другими деспотами, наделенными актерским даром. Независимый театр у Булгакова воспроизводит действительность не столько своими спектаклями, о которых читателю мало что ведомо, сколько всем своим устройством.

Быть может, и пресловутый булгаковский дендизм, на скорую руку составленный из подручных средств полунищей Москвы, восходит к «арбитру изящества» Петронию, «античному денди», по определению современного исследователя. Все эти булгаковские штиблеты, манжеты, пластроны, галстуки-бабочки, несокрушимый пробор и особенно монокль – о, этот монокль! – агрессивная и одновременно беспомощная попытка дендизма в тисках советского «зощенковского» быта. Любой текст, посвященный Петронию, и расхожие представления о нем включают мотив презрения – презрительную усмешку аристократа, ставшего художником имперского дна. «Великолепное презренье» – главная определительная формула в стихах Анны Ахматовой, посвященных Булгакову.

«Сатирикон» Петрония входил в состав культурной атмосферы, которой Булгаков дышал в Киеве на рубеже веков, и если бы молодой киевлянин попробовал не заметить эту составляющую «киевской культуры», его попытка была бы обречена на неуспех. На каждом шагу своих культурно-познавательных усилий Булгаков натыкался на петрониев «Сатирикон» или его разнообразные отголоски. «Сатирикон» шел к Булгакову через гимназическую латынь, через Тацита – главный источник сведений о предполагаемом авторе анонимного произведения, через сопутствующую специальную литературу, не слишком обильную. Тем более достойно внимания, что заметная часть русских литературных работ, посвященных этой теме, была издана в Киеве: родной город Булгакова предстает как один из отечественных центров изучения Петрония и его «Сатирикона». Время издания этих работ словно бы нарочно приурочено к созреванию соответствующих интересов будущего писателя: в 1908 году вышла книга В. Клингера (прежде напечатанная в «Известиях Киевского университета»), в 1909 году – диссертация М. Розенблюта (на немецком языке)[184].

О Петронии и его «Сатириконе» Булгакову напоминал Пушкин – своим замыслом незавершенной прозы, известным под названием «Цезарь путешествовал», и А. Майков – своей драматической поэмой на ту же тему «Три смерти». В знакомстве Булгакова с майковской поэмой можно еще, пожалуй, усомниться, но осведомленность его в пушкинской прозе, кажется, не вызывает сомнений. Позднее, уже в Москве, Булгаков был близок с Б. И. Ярхо – русским переводчиком и комментатором Петрония. М. Чудакова установила, что Ярхо стал прототипом ученейшего чудака Феси в первоначальных вариантах «Мастера и Маргариты»[185], и, быть может, именно от Ярхо петрониевские отзвуки в последнем варианте романа. Образ Феси ушел, а прототип остался – узнавае-мыми ссылками на тему его ученых занятий в репликах Воланда.

Все эти источники нужно учесть, реконструируя соответствующую часть культурного контекста Булгакова, но все же не они, надо полагать, определяли популярность образа Петрония и образа «Сатирикона» в начале XX века, а очевидная, основанная на ощутимой перекличке эпох актуальность этих образов – и художественная их реализация в одном из самых читаемых произведений 1900-х годов, в романе Генрика Сенкевича «Quo vadis?» («Камо грядеши?»). Археологически выверенное и католически ориентированное повествование о временах Нерона и раннего христианства, об апостоле Петре, о физической гибели и духовной победе христианских мучеников как бы обрамлено историей Петрония, которому придан статус «последнего римлянина». Тонко задуманная интрига Петрония запускает в ход романные события, его элегантное самоубийство ставит в них последнюю точку, так что кольцевая конструкция «Камо грядеши?» приобретает вид «романа в романе». На вопрос «куда идешь?», поставленный в названии, дается эсхатологический ответ: от гибели языческого города и мира – к миру и городу христианскому.

Роман «Камо грядеши?» принес Сенкевичу мировую славу и был отмечен Нобелевской премией (1905), хотя сейчас уже нелегко понять причину столь громоносного успеха, сравнимого с триумфом «Мастера и Маргариты» количественно и, так сказать, «качественно»: светские произведения, трактующие сакральные и мифологические моменты, два романа, рассказывающие, наконец, «как там у них на самом деле было». Интерес Булгакова, будущего художника Апокалипсиса, к роману Сенкевича был сфокусирован, по-видимому, на эсхатологической проблематике «Камо грядеши?». Едва ли для Булгакова были безразличны и такие обстоятельства, как медицинское образование польского писателя и эволюция Сенкевича от увлечения точными науками и позитивизмом к религии, и то, что он дебютировал повестью «Напрасно» из университетской жизни, действие которой перенесено в Киев (правда, условный).

Впрочем, интерес к эсхатологии польского романа делили с Булгаковым легионы его современников и особенно – сверстников: «Камо грядеши?» – идеальное чтение для юношества, и кому, как не гимназистам, и читать его. По недоброй оструте журналиста начала XX века, в душе у каждого гимназиста – Апокалипсис. Роман Сенкевича киевляне читали одновременно с его польскими первочитателями: в январе 1895 года киевская газета «Жизнь и искусство» объявила, что будет печатать перевод «Камо грядеши?» по мере его публикации в польской периодике[186], а уже в марте начала выполнять свое обещание[187]. Потом хлынули многочисленные отдельные издания романа. В библиотеке Первой киевской гимназии, помимо отдельных изданий «Камо грядеши?», было два полных собрания сочинений Г. Сенкевича. Оба включали и знаменитый роман (в разных переводах). Одно из них было выпущено в Киеве, и роман дальше будет цитироваться по экземплярам из коллекции Первой гимназии.

Римские реалии, обильно уснащающие страницы «Камо грядеши?», представлены в этих изданиях на латыни и снабжены подробными подстрочными комментариями – с подразумеваемой оглядкой на читателя-гимназиста. Издатель словно бы видел в своем предприятии что-то вроде «дополнительного материала» к курсу гимназической латыни. Но то были времена легендарные, а потом грозно наступила история…

«Да-с, смерть не замедлила. Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам вместе с сухим веющим снегом. Стала постукивать в перелесках пулеметами. Самое ее не было видно, но явственно видный предшествовал ей некий корявый мужичонков гнев…

Запорхали легонькие красные петушки. Затем показался в багровом заходящем солнце повешенный за половые органы шинкарь-еврей. И в польской красивой столице Варшаве было видно видение: Генрик Сенкевич стал в облаке и ядовито ухмыльнулся…»

Что означает это видение и ухмылка популярнейшего писателя булгаковской юности в «Белой гвардии»? Только ли известный антисемитизм Сенкевича? Или это сама Польша в облике своего знаменитого писателя, ядовито ухмыляясь, поглядывает на гражданскую войну в сопредельных украинских областях и дожидается своего часа? Или же Булгаков, вызывая это видение, сравнивает изощренные муки, которым подвергали язычники христиан в романе Сенкевича, с еще более изощренными муками, изобретенными христианами друг для друга и для иноверцев? В любом случае ясно одно: Генрик Сенкевич видением «стал в облаке» над Варшавой и над булгаковским романом, подтверждая свою сопричастность художественному сознанию Булгакова.

Петроний, предполагаемый автор «Сатирикона» и несомненный персонаж знаменитого польского романа, почковался и множился, переходя на сценические подмостки, на арену, на экран. В январе 1906 года Петроний появился на сцене киевского театра «Соловцов» в спектакле «Камо грядеши?». Инсценировал роман Н. Собольщиков-Самарин, постановку осуществил Я. В. Орлов-Чужбинин, а роль Петрония (во всяком случае, на премьере, в бенефис А. П. Смирнова) исполнял Евгений Аркадьевич Лепковский, актер с репутацией интеллектуала, «артист-психолог», по характеристике киевской прессы. Булгаков, несомненно, видел его – и крепко запомнил – в роли маркиза Позы в шиллеровском «Дон Карлосе» на той же соловцовской сцене. Соловцовский спектакль продержался долго, пережил революцию и калейдоскопическую смену властей и «присутствовал», следовательно, в том Городе зимы 1918–1919 года, который изображен в «Белой гвардии». Москвич, посетивший Киев в ту пору, сообщал: «Почти не изменился репертуар, и в театре Ленина (б. Соловцовский театр) продолжали ставить „Камо грядеши?“»[188].

Не располагая текстом инсценировки, судить о месте, отведенном Петронию в спектакле, трудно, но возможно. Киевские газеты сообщали названия действий: «1. Увлечение Марка Лигией. – 2. Поцелуй Эвники. – 3. Убежище христиан. – 4. Нерон и пожар Рима. – 5. Карт. 1. Истязания христиан и спасение Лигии Урсусом. – Карт. 2 Смерть Эвники и Петрония»[189]. Любой читатель романа Сенкевича легко прикинет, что из шести картин спектакля Петроний должен присутствовать по крайней мере в пяти (во всех, кроме «Убежища христиан»).

Годом раньше тот же театр показал другую инсценировку романа Сенкевича, еще резче повернутую в сторону Петрония: «Большая живая картина „Пир у Петрония“. Картина поставлена худ. И. Ф. Селезневым и Г. И. Матковским при надлежащих декорациях, костюмах, аксессуарах и пр. Участвует вся труппа. Бенефис А. М. Крамского»[190].

Еще раньше перевел роман Сенкевича на свой язык киевский цирк. В апреле 1902 года перед окончанием сезона «Итальянский цирк братьев Труцци» удивил киевлян грандиозной и роскошной постановкой «Quo vadis?»: «Колоссальная сенсационная историческая пантомима древнего Рима в 5 актах (разделение на акты, надо полагать, соответствовало театральному. – М. П.) с прологом, фехтованием, борьбой, маневрами с колесницами, военными маршами и другими Римскими зрелищами. Сюжет и ход пантомимы заимствованы из знаменитого романа известного польского писателя Г. Сенкевича»[191].

С 24 марта 1913 года в кинотеатре «Корсо» на Крещатике демонстрировалась монументальная лента итальянского режиссера Э. Гуаццони «Камо грядеши?» (выпуск фирмы «Чинес»)[192]. Грандиозный успех этого фильма на родине режиссера и за рубежом – хрестоматийный эпизод истории мирового кино. А на сцене Городского (оперного) театра шла опера Жана Годеса на тот же сюжет и под тем же названием.

Инсценировка «Камо грядеши?» прошла и по провинциальным сценам Юга России, о чем столь красочно поведал «киевский писатель» А. И. Куприн в рассказе «Как я был актером». В основе рассказа – подлинный эпизод из бродячей молодости писателя: «Ставили пьесу „Новый мир“, какую-то нелепую балаганную переделку из романа Сенкевича „Quo vadis?“. Духовский дал мне литографи рованный листик с моими словами. Это была роль центуриона из отряда Марка Великолепного. Там были отличные, громкие слова, вроде того, что „твои приказания, о Марк Великолепный, исполнены в точности!“ или: „Она будет ждать тебя у подножия Помпеевой статуи, о Марк Великолепный…“»[193] Рассказ Куприна написан в 1906 году, но действие его нужно перенести по крайней мере на несколько лет назад. Стоит отметить название инсценировки – «Новый мир». Впрочем, Петронию едва ли нашлось бы место в провинциальном спектакле.

Был еще поставленный А. Горским балет по мотивам «Камо грядеши?», выделивший из романа линию Петрония и его возлюбленной Эвники (на мелодии Ф. Шопена), но это уже, правда, за пределами киевского пространства Булгакова, в Москве, в годы Первой мировой войны. Расширяя наши представления о популярности романа Сенкевича, московский эпизод не закрывает от нас главного: образ автора «Сатирикона» сопровождал Булгакова на протяжении всей его киевской юности и обступал со всех сторон. Культура предвоенной, предреволюционной эпохи с легкой руки Сенкевича активно усваивала образ утонченного эстета и разухабистого сатирика, всячески облюбовывая добровольный уход Петрония из жизни – в опережение конца мира, его породившего.

Вместе с Петронием актуализировался его «Сатирикон», и это, несомненно, бросает дополнительный свет на восприятие современниками одноименного журнала. Поэтому выход законного, хотя и запоздалого наследника петербургского «Сатирикона», писателя Михаила Булгакова, ставшего сатириком нашей эпохи, на роман «Камо грядеши?» как на один из своих многочисленных «источников» – естественен и легко предсказуем.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.