II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Славную шутку, нечего сказать, отколола судьба, поселив семью, в которой рос будущий писатель, на Андреевском спуске старого Киева. Если она задумала предоставить обыкновенному юноше, который со временем напишет несколько произведений, озадачивших мир, наивыгоднейшую, наиблагоприятнейшую точку обзора этого мира, то лучшего места, чем середина Андреев-ского спуска, ей, конечно, было не сыскать. Это было место схождения и пересечения чуть ли не всех мыслимых границ.

Дом на Андреевском спуске, 13 – половина пути из нижнего города в верхний, граница между ними. Это, вместе с тем, граница между разными национальными и социальными районами старого Киева, между разноязыкими «городами в городе», между кварталами ремесленников и кварталами буржуазными. Это пограничье, равноудаленное от светских и духовных узлов города. Рядом, под горой, с приличествующей его возрасту неспешно-стью, тек Днепр, не подозревая, что по нему проходит граница двух губерний – Киевской и Черниговской (это обстоятельство учтено в тексте и в структуре «Белой гвардии»). И если предположить, что есть граница между землей и небом, то и она должна была проходить здесь: стоя на холме, нависающем над домом, или еще выше – на паперти Андреевской церкви, невозможно отделаться от чувства парения, от мысли о полетах над городом. Культура осуществляет себя на границах, в пограничных областях – не этой ли мыслью М. М. Бахтина руководствовалась дальновидная судьба, поселив своего избранника на Андреевском спуске?

Маршрут Алексея Турбина от дома на Алексеевском спуске (в реальном Киеве, повторим, – Андреевском) до окрашенного в официальные желто-белые колеры здания Первой гимназии – магистраль романа «Белая гвардия» – это магистраль киевских передвижений Михаила Булгакова, сначала ученика этой гимназии, затем студента медицинского факультета университета Св. Владимира, громада которого, красная с черным – цветов владимирской орденской ленты – высилась через улицу наискосок от гимназии. Булгаковские персонажи – Турбины и Мышлаевский, – мечтая в гимназических дортуарах об университете, светившем впереди, «словно маяк», пространственно уносились мечтой не так уж далеко – им предстояло всего лишь пересечь по диагонали перекресток Владимирской улицы и Бибиковского бульвара. Этот перекресток – крайняя западная и одна из напряженнейших точек событий романа.

Но путь от турбинского (булгаковского) дома до этой точки, хотя и очень «киевский», никак не назовешь обыкновенным. В городе, расположенном на крутейших, вздыбленных к Днепру холмах, прямая улица – редкость. Подарив горожанину малую свободу от вихляний влево и вправо, киевская улица тут же с лихвой вознаграждает себя, то вздымаясь вверх, то скатываясь вниз. Киевлянам свойственно выбирать не самые короткие, а самые плоские маршруты. Эта особенность киевского ландшафта имеет прямое отношение к трагическим событиям «Белой гвардии» и ко всему художественному мышлению Булгакова. Только на крутой, да к тому же изогнутой, как латинское S, улице, называемой даже не улицей, а «спуском» (в полном соответствии с действительностью), возможен «дом постройки необыкновенной» – двухэтажный с фасада и одноэтажный, с утопленным в склон горы подвальным этажом, – со двора. Только здесь Николка мог осуществить свое намеренье – взглянуть, что делается в городе, не нарушая при этом Елениного запрета выходить на улицу: прямо над домом высится обрывистый холм, к вершине которого идет (сохранившаяся до сих пор) глинистая, в зарослях трав и кустарников, тропа; там, на вершине, действительно есть площадка, открывающая вид на верхнюю часть города, на нижнюю – Подол, на Днепр и Заднепровье.

Крутизна киевских улиц вместе с Юлией Рейсс участвовала в спасении Алексея Турбина, когда он напоролся на петлюровскую цепь, наступающую снизу, с Крещатика, по улице Прорезной (то есть прорезанной в горе, спускающейся к Крещатицкому яру). Добежав вверх по склону до того перекрестка Владимирской и Прорезной улиц, где произошло роковое столкновение, петлюровцы, надо полагать, изрядно измотались, потеряли дыхание – и это дало Алексею Турбину шанс на спасение. Булгаковскому герою помог случай, но этот случай надо назвать по имени: киевский ландшафт. Ландшафт, ставший формирующим фактором и важнейшей составной частью истории города – и романа о нем.

Романтизм, открывший «местный колорит» еще в первом, начала XIX века, всплеске, в последующем своем движении породил художника, который с небывалой силой воплотил «местный колорит» Киева, дотоле литературно безликого или расплывчатого. Стихийная структурность романтизма начала осмыслять особое социально-культурное устройство города: «Собор Парижской богоматери» – едва ли не первое структурное исследование городского пространства, роман-трактат о городе, не случайно вспоминается Николке в страшную минуту. Через столетие после «Собора Парижской богоматери» трижды романтический мастер Булгаков создал роман, запечатлевший в своем сложном синтезе социально-культурную структуру города, охваченного Гражданской войной. Расхожая публицистическая метафора «в кольце гражданской войны» реализовалась в романе системой концентрических кругов: один в другой заключены, словно разномастные матрешки, круг семьи и дома, улицы, города, мира. И каждый круг – художественная модель огромной познавательной емкости. Все детали равны себе и в то же время неизмеримо больше самих себя. Маршрут Алексея Турбина от дома к Андреевской церкви и далее по Владимирской улице – разве это только улица?

«Мне прежде приходила очень странная мысль, – признавался Гоголь в статье „Об архитектуре нынешнего времени“, – я думал, что весьма не мешало бы иметь в городе одну такую улицу, которая вмещала бы в себя всю архитектурную летопись…»[200] Гоголю виделась улица, которая начиналась бы с примитивных первобытных построек, за ними следовали бы сооружения, воспроизводящие наиболее типичные черты строительной эйкумены древности – Вавилона, Египта, Греции, Рима, далее – без перерыва – возвышались бы здания в духе Средних веков – романские и любимые гоголевские готические, сменяясь ренессансными и так далее – вплоть до заключительных ворот, дающих все предыдущее в синтезе. «Эта улица сделалась бы тогда в некотором отношении историей развития вкуса, и кто ленив перелистывать толстые томы, тому бы стоило только пройти по ней, чтобы узнать все…»[201]

Мечта Гоголя об улице – «архитектурной летописи» с древнейших времен до современности – типичная культурно-педагогическая утопия на естественном для утопической мысли архитектурном материале. Вместо пресловутой «застывшей музыки» архитектура приобретала куда более органичный для нее смысл «застывшей истории»: кварталы измышленной Гоголем улицы разворачивались бы как века и тысячелетия. Пространство представало бы запечатленным временем.

У Булгакова не было необходимости измышлять такую улицу, ему незачем было возводить в воображении воздушные замки «исторического проспекта». Такая, условно говоря, улица досталась ему от города по праву рождения – и это был тот самый маршрут, который он, начиная с 1906 года, когда семья поселилась на Андреевском спуске, на протяжении десятка (старших гимназических, а затем студенческих) лет проделал пешком, на конке и на трамвае, как не трудно подсчитать, несколько тысяч раз, а затем еще два раза – вместе со своим героем Алексеем Турбиным.

Когда Булгаков выходил из дома номер тринадцать по Андреевскому спуску и направлялся вверх, «в город», ему нужно было пройти мимо нескольких небольших полугородских, полусельских домиков-хаток, оставляя в стороне лепящиеся по склонам оврагов едва ли не первобытные постройки на Гончарах и Кожумяках, возведенные обычным для незапамятного Киева способом – из плетеного камыша, обмазанного глиной, и пронизывающие эти холмы пещеры – жилища или ритуальные сооружения древнейших насельцев киевской земли. И сразу же затем его путь лежал мимо огромного кирпичного здания в стиле «английской готики» (модернизированной, конечно) – с остроконечными башенками, шпилями, зубчатыми стенами, навесной лестницей, смотровыми площадками и коленчатыми уступами переходов, – хоть «Гамлета» тут играй без всяких декораций! Но прихотливые киевляне – правда, уже не в булгаковские времена, позднее – назвали необычное сооружение не Эльсинором, а замком Ричарда Львиное Сердце.

Еще выше, на самой вершине холма возвышалась ажурная, то ли барочная, то ли даже рококовая, будто собирающаяся взлететь – или уже взлетевшая? – Андреевская церковь, символизируя место первоначального воздвиженья креста на киевских горах апостолом Андреем – высочайшее достижение барочного зодчества, по словам Альехо Карпентьера, знатока и певца барокко. Рядом, через улицу – пузатая, словно раздобревшая купчиха, квазивизантийская Десятинная церковь, – кажется, третья или четвертая под этим именем на месте древнего, разрушенного Батыем главного храма Киевской Руси. Рядом же – Трехсвятительская церковь, из-за которой выглядывали ослепительные купола Златоверхого Михайловского монастыря, посвященного архистратигу Михаилу, патрону Киева и его будущего писателя Булгакова, Михаила же. И прямо среди этого разновременного и разностильного пучка православных соборов, во дворе усадьбы Трубецких (тех самых, декабристов) киевские археологи находили – как раз в то время, когда Миша Булгаков бегал в гимназию и университет – остатки роскоши дохристианского, языческого Киева.

Он шел мимо ренессансного палаццо Земельного банка, слегка тронутого чертами все той же, любимой гоголевской готики, мимо шестиэтажных – гигантских по тем временам – доходных домов, сочетавших уже стандартизированный модерн с элементами нарождающегося конструктивизма, мимо кирпично-кружевных церковно-административных зданий в стиле «ля рюс» и полицей-ского классицизма Присутственных мест с пожарной каланчей – и выходил на площадь к позолотам барочных грушевидных куполов Софийского собора. Романский католический костел Св. Александра и караимская кенаса в «мавританском» стиле были заглублены в переулочки, примыкавшие к Владимирской улице и входившие в ее силовое поле. Он проходил мимо Георгиевской церкви, прятавшейся в переулке за Софийским собором (там, на Рейтарской, ему предстояло жить с молодой женой Татьяной), и мимо Ирининского столпа, выпиравшего за красную линию уличной застройки; столп, как утверждали, был сложен из остатков кирпича древнего, несо-хранившегося монастыря той же святой. Перед ним возвышалась серо-мышастая громада Губернской Земельной управы, довольно искусно сочетавшая под своей мансардой ренессансную свободу с классической строгостью. Дальше располагалось вечно притягательное для него новое здание Городского – оперного! – театра; с явной гордостью и хорошо упрятанным недоумением горожане сообщали, что за проект этого здания архитектор получил первую премию на международном конкурсе. Он шел мимо гостиниц «Прага» и «Франсуа», мимо пансиона графини Левашовой, мимо Педагогического музея цесаревича Алексея – к величественным классицистским постройкам университета и гимназии.

Он шел как бы сквозь гоголевскую утопию «архитектурной летописи», реализованную, однако, не в строгой хронологической последовательности стилей и направлений, а эклектически перемешавшей постройки, тоже весьма эклектичные. Тем не менее, он шел через пространство, словно через время – историческое и даже доисторическое, незапамятное. Каждая постройка принадлежала определенной эпохе, а вдоль улицы сквозили ветерки вечности.

Даже фантастическая мысль Гоголя о здании, замыкающем архитектурную историю итожащим синтезом, даже она, сколь это ни странно, воплощалась булгаковским маршрутом вдоль Владимирской улицы: на фризе, охватывающем полукруглый фасад Педагогического музея, изящным барельефом было изображено – в легко читаемых символах – развитие научных знаний на протяжении истории человечества. И сам путник – будущий писатель Михаил Булгаков – оказывался на этой улице заложником вечности у времени в плену.

Булгаков не разделил бы патетическое негодование Мандельштама по поводу «спеси Батюшкова»: «„Который час?“ – его спросили здесь, а он ответил любопытным: вечность». На вопрос «который час?», непрерывно задаваемый самому себе, любопытному художнику, Булгаков тоже отвечал «вечность», но при этом добросовестно отмечал время – в его историческом, по эпохам, и астрономическом – по часам и минутам – измерении. Время и вечность – две неотменимых структурных составляющих творчества Михаила Булгакова, каждого его произведения, попросту говоря – самого художественного мышления писателя. В поисках разного рода «источников», питавших или воспитавших художника, среди разного рода текстов, банальных или экзотических, быть может, не нужно сбрасывать со счетов и этот «киевский текст»

– ландшафтно-архитектурный, прежде всего «текст» «исторического проспекта», сызмалу вошедший в сознание Михаила Булгакова как определяющая особенность его мира, то есть мира вообще, потому что никакого другого у художника просто нет.

Эклектический историзм (или исторический эклектизм) булгаковского маршрута по Владимирской улице – чрезвычайно характерное, привычное и потому незамечаемое свойство «киевской культуры» в ту эпоху. Строго говоря, таково было большинство городов тогдашней Российской Империи, а Киев – более других, потому что на грани веков переживал бурный подъем, сопровождавшийся столь же бурным строительством – именно эклектическим. Булгаков не застал «исторический проспект» Киева готовым – этот проспект сооружался, обогащался, рос у него на глазах. «Древности» многих построек – и готических, и ренессансных, и классических – возникали при нем, словно некто могущественный решил реализовать здесь гоголевский утопический проект.

В описываемую эпоху на Терещенковской улице, в специально построенном особняке, расположенном на таком же расстоянии влево от выходящего из Первой гимназии, на каком вправо от нее находился университет – другими словами, на том же городском участке, который ограничивает магистраль «Белой гвардии», – создавался музей искусств киевского богача и коллекционера Богдана Ханенко. Интерьеры музея и заполнившая их музейная композиция – последовательная цепочка стилизаций, как будто воплощающая во внутреннем пространстве с помощью лепнины, резьбы по дереву, картин, скульптур и утвари тот же замысел, который представлен «историческим проспектом» в открытом пространстве Владимирской улицы. Интерьер музея четко и последовательно моделирует городской экстерьер по рассмотренному нами маршруту.

«Коллекция и интерьер, по замыслу собирателя, должны слиться в единый комплекс, создать образ времени. Но размещая экспонаты своего музея в стилизованных интерьерах, Ханенко не соблюдает придирчивой хронологической строгости, хотя кажущееся случайным сосуществование в одной декорации разновременных и, на первый взгляд, несовместимых вещей всегда строго продумано. Зачастую основой стилизации зала и экспозиции, развернутой в нем, коллекционер избирает наиболее типическую, по его мнению, черту эпохи, этноисторический символ… Создается впечатление, что для киевского коллекционера произведение искусства, отстраненное от временнуго окружения, теряет значительную долю своей прелести, и он старательно пытается воссоздать для него среду, помещая в искусственный микроклимат стилизованного интерьера. Залы особняка образуют в совокупности своей странную лестницу времен и стилей. Причем этот образ развития культуры не лишен определенной повествовательной дидактики…»[202].

Жизнь коротка, искусство долго, а культура вечна – этот принцип Булгаков извлек не из книжек, хотя и не был «ленив перелистывать толстые томы», а из самого устройства родного города, из его традиций, из его атмосферы. Кажется, что не о киевском музее, но о творчестве возросшего в Киеве писателя говорит исследователь: «Коллекция, как и особняк, превращаются в сумму искусств, Вавилон стилей, где при всех личных пристрастиях нет единого эстетического идеала, а есть множество тождественных идеалов. Символ ее – равнозначность, равнозначность как результат пути, пройденного историей искусства <…> равнозначность, в рамках которой границы эстетического и исторического значения вещи в определенном смысле стираются… До беспредельности расширяются не только границы исторического знания, но и границы эстетического вкуса. Программой подобного восприятия культуры <…> становится своеобразный девиз Ханенко-коллекционера, начертанный на потолке одного из залов – цитата из Данте: „Из двух равноединых чаш не смог бы выбрать ни единой“»[203].

Ни одна из чаш культурного развития не миновала художника Булгакова, сквозь мощный синтез которого все-таки угадывается эклектичность составляющих. Точно так же, как Ханенко, с музейной старательностью он воссоздает микроклимат среды обитания своих персонажей, помещая в центр интерьеров важнейшую бытовую – и уже потому историческую – вещь, придавая ей смысл этнокультурного символа. Таковы в той же «Белой гвардии» кремовые занавеси в столовой Турбиных, изразцовая печь, несущая функцию домашнего очага, разделенную, впрочем, с другим важнейшим экспонатом булгаковского музея культуры – лампой под зеленым абажуром. Историко-культурная закрепленность разных деталей отменяется, и они уравниваются в киевском Вавилоне стилей, беспредельно расширяя границы художественного вкуса. Великий исторический роман «Капитанская дочка» и расхожая популярная полубеллетристика «Саардамского плотника» сосуществуют в турбинском интерьере как равнозначные символы дома, родины, детства. В тепле обжитых комнат на условиях разновеликости находят место Еленины ноты «Пиковой дамы», лучшей оперы Чайковского, настоящей музыкальной энциклопедии русской культуры, – и разухабистые песенки из репертуара заезжего театрика-кабаре вместе с «ариэткой» Вертин-ского, только входящей в моду. Все равнозначно, и царь Алексей Михайлович спокойно взирает со стены на валяю-щуюся в кресле сатириконскую «Чертову куклу». Единого эстетического идеала у Булгакова нет, как нет его в «киевской культуре», эстетический идеал множественен, и художественная разноголосица противостоит в булгаковском творчестве нерушимой исключительности идеала нравственного – как времени противостоит вечность. В этом смысле творчество Булгакова – достоверная модель культуры Киева, породившего писателя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.