«Ленинградский текст»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Ленинградский текст»

Кристально чистое выражение мифа о Петрограде как «колыбели революции» дал В.В.Маяковский в своих поэмах «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!», написанных соответственно в 1924 и 1927 годах (то есть уже после переименования города в Ленинград). Заглавие поэмы «Хорошо!» дополнено авторским уточнением «Октябрьская поэма», позволяющим предположить, что мысль о задании жанрового канона была, по всей видимости, автору не чужда. Петроград революционных лет виделся поэту как арена огромной мистерии, уничтожившей ветхие «город и мир», вернув их в «начало времен» и сообщив им если не бессмертие, то жизнь, решительно преображенную. «Взорванный Петербург» пошел ко дну «подводной лодкой», «туша Авроры» неким доисторическим чудищем, этаким левиафаном («видением кита») втиснулась в устье Невы, «бездонный сумрак» города, более похожий на толщу воды, прорезали шажки «загримированного Ильича», восставшие заполнили покои Зимнего, «как будто водою комнаты полня» – и властителям прежнего эона было объявлено, что их время кончилось. Потом улицы Петрограда были окроплены кровью вождя, а у лирического героя Маяковского, пришедшего на похороны Ленина, вырвалось просто религиозное выражение: «Сильнее / и чище / нельзя причаститься / великому чувству / по имени – / класс!». Решительное обновление, испытанное героем в Москве, распространилось на всю страну: в заключительных строках поэмы «Хорошо!» древняя российская земля поименована уже просто «подростком» и «землей молодости». Желание австрийских хулиганов подойти под то, что в данном контексте вполне можно назвать «пролетарским причастием» вызвало у лирического героя «Октябрьской поэмы» теплое одобрение: «…Молодцы – в?нцы! / Буржуям / под зад / наддают / коленцем. / Суд / жгут. / Зер гут». Обратив внимание на примитивный макаронизм и, мягко говоря, незамысловатые рифмы цитированного фрагмента, читатель сможет легко оценить, какое влияние оказал Великий Октябрь на творческие потенции поэта, подававшего большие надежды в пору написания поэмы «Флейта-позвоночник».

Немецкие образы нашли себе место в составе нового, большевистского мифа о городе на Неве. Так, у богоподобного вождя новой эры был свой предтеча – или, как выразился Маяковский, «старший брат», а именно, Карл Маркс. В тексте поэмы «Владимир Ильич Ленин», фигуре этого политического мыслителя было отведено довольно заметное место. Маркс зажег свои сердце и мысль «невероятной топкой», «раскрыл истории законы» и «повел / разить / войною классовой», которая усилиями Ленина и его партии была перенесена в Петроград. К числу помощников добрых сил относились и персонажи, не вызывавшие у героя поэмы никаких симпатий: «Поехал, / покорный партийной воле, / в немецком вагоне, / немецкая пломба. / О если бы / знал / тогда Гогенцоллерн, / что Ленин / и в их монархию бомба!». Не вполне приличные, с точки зрения российского патриота, обстоятельства возвращения вождей революции в страну весной 1917 года заслуживали, по твердому убеждению пролетарского поэта, включения в состав «петроградского мифа». Не случайно он, передразнивая шепоток недругов, с гордостью помянул их и в тексте «Октябрьской поэмы»: «А эти? / От Вильгельма кресты да ленты. / В Берлине / выходили / с билетом перронным. / Деньги / штаба – / шпионы и агенты. / В „Кресты“ бы / тех, / кто ездит в пломбированном!». Как известно, этот сомнительный эпизод был из официальной большевистской мифологии достаточно быстро вымаран. Однако решающее влияние тягот германской войны на возникновение волнений в Петрограде никогда не подвергалось забвению – так же, как героизм защитников революционного Петрограда от немецкого наступления (ведь «Вильгельмов сапог, / Николаева шпористей…»).

Базовые составляющие революционного «петроградского мифа» были восприняты ленинградскими поэтами, переосмыслены и включены ими в состав сочинений, посвященных теме блокады. К примеру, в стихотворении «Осень 1941 года», написанном в тревожную пору, когда немецко-фашистские полчища уже подходили к Ленинграду, О.Ф.Берггольц обещала, что защитники города не сдадут его, невзирая ни на какие лишения – кроме всего прочего, потому, что «…надо всеми нами зацветут / Старинные знамена Петрограда». В «Стихах о ленинградских большевиках», написанных в сентябре 1941 года, сказано, что коммунисты первыми вышли на оборону города, «…те же, те же смольнинские стяги / Высоко подняв над головой». Немецкая составляющая «мифа города» в годы блокады существенно не изменилась – за исключением того факта, что в облике врага с большей четкостью проступили метафизические черты. Так, обратившись к четвертой главе поэмы В.М.Инбер «Пулковский меридиан», помеченной 1941–1943 годами, в шестой строфе встречаем вполне реалистичное описание наступления гитлеровских войск, навалившихся на город тремя колоннами, «силой сорока дивизий», при поддержке авиации и артиллерии. В следующей строфе, раздраженный полученным отпором, враг призывает себе на помощь Мороз и Мрак: «И те пришли, готовые к победам, / А третий, Голод, шел за ними следом». Обращение к аллегориям в цитированном фрагменте было формально оправдано беспрецедентной трагедией города – однако внимательный глаз заметит и признаки транспозиции темы в «сакральный план». Она не раз еще употреблялась блокадными поэтами применительно не только к врагам, но и к защитникам осажденной твердыни. Так, Ольга Берггольц писала о «крещении блокадой», героиня Веры Инбер целовала горбушку «святого блокадного хлеба», а герои Николая Тихонова давали в 1941 году клятву отстоять «святой невский берег»; примеры легко умножить.

Таким образом, «метафизика Петрограда» была включена в «метафизику Ленинграда». Носителями последней виделись ленинградские коммунисты, основы характера которых были заложены в годину революции. В цитированных уже выше, получивших большую известность в годы блокады «Стихах о ленинградских большевиках», автор просто и весомо напоминала, что «в этом имени – осенний Смольный, / Балтика, „Аврора“, Петроград», что «в этом имени бессмертен Ленин» – и именно потому страна обратилась к носителям этого имени, первыми послав их на бой. Вместе с тем, в литературе о блокаде постоянно встречаются и образы, принадлежавшие совсем другому, «петербургскому периоду» отечественной истории. К примеру, в написанном в самом начале блокады стихотворении «Бессмертие» В.М.Инбер читаем: «К плеяде столь прославленных имен, / Как Измаил, Полтава, Севастополь, / Прибавится теперь еще и он, / Град Ленина…». В опубликованном в то же время «Послании в Ленинград», лирический герой П.Г.Антокольского воскликнул: «Старый друг наших сказок и снов, / Медный всадник, механик и зодчий! / Стереги ленинградские ночи…». Каноническое выражение этой линии мысли дал Н.С.Тихонов в написанном уже после войны стихотворении «Ленинград»: «Петровой волей сотворен / И светом ленинским означен…». В обзоре литературной традиции «города на Неве» за два с половиной столетия ее существования, выдающийся ленинградский литературовед П.Н.Берков справедливо заключил, что в цитированном выше стихотворении Тихонова было дано «философское осмысление „идеи Ленинграда“». Сущность этого осмысления состояла, по нашему мнению, в том, что избранные элементы «метафизики Петербурга» были включены в состав «метафизики Ленинграда».

Наметившееся еще в годы войны восстановление целых пластов символики и идеологии старой России составило общий контекст этого расширения. Там, где герои Маяковского видели гнилой корабль, который заслуживал лишь пуска на дно, следующее поколение обнаружило сокровищницу образов и идей, вполне пригодных для «умного выбора». В первую очередь, этот выбор воскресил к новой жизни образы революционеров прошлого, «будивших» друг друга (по ленинской формуле), начиная от декабристов – и далее, вплоть до Герцена и народовольцев. Далее, восстановлен был государственный культ классиков отечественной литературы и искусства, степень размаха которого прямо зависела от выраженности в их творчестве принципов революционно-демократической эстетики. И, наконец, настал черед образов великих полководцев, давших пример обороны Отечества, несмотря на свои часто реакционные, крепостнические убеждения. Приведя уже показательные примеры из произведений выдающихся советских поэтов, мы обратимся теперь к традиции ленинградского исторического романа – в первую очередь, с тем, чтобы проследить видоизменения занимающей наше внимание немецкой темы.

О.Д.Форш взялась за свой первый исторический роман в Ленинграде, в 1924 году. К тому времени ей перевалило за пятьдесят, за плечами была интересная и, особенно в последние годы, трудная жизнь. Ольга Дмитриевна была дочерью царского генерала, ей довелось достаточно долго прожить в дореволюционном Петербурге и свести здесь знакомство с ведущими дятелями отечественного «серебряного века». «Петербургский миф» безусловно входил в круг ее интересов. Особенно часто она возвращалась к нему в беседах с Андреем Белым – прежде всего в связи с его романом «Петербург», разбору которого Форш уже после революции посвятила особую статью. Весной 1918 года, писательница перебралась в Москву, но уже через три года вернулась в голодный, растерзанный Петроград, с надеждой никогда больше его не покидать. «Первый исторический роман Ольги Форш – „Одеты камнем“ – открыл перед нею дорогу призвания и положил одно из краеугольных начал советской исторической романистики», – писал Председатель правления Союза писателей СССР К.А.Федин в сборнике, посвященном подведению итогов творческой деятельности писательницы. Он должен был хорошо помнить, как еще в 1954 году, на II Всесоюзном съезде писателей, ему довелось сидеть рядом с Ольгой Дмитриевной в президиуме и слушать ее приветственное слово, которым открылся первый день заседаний. По тем временам, то была небывалая честь: первый конгресс открывал сам Максим Горький.

Основным местом действия всех своих знаменитых романов Ольга Форш избрала Петербург, а героями – деятелей русского освободительного движения: пылкого Радищева, буйных офицеров, расправившихся с Павлом I, благородных декабристов, полузабытого узника Петропавловской крепости времен Александра II. Первый роман был написан с замечательной внутренней свободой. Чего стоило чувство, с которым рассказчик в романе «Одеты камнем», в 1923 году бывший уже седым стариком, смотрел на молодого красноармейца: «Он был похож на эстандарт-юнкера и отлично ездил верхом. Едва девятнадцати лет стал коммунистом: как чистейший сплав, без трещинки, отлился в форму. Мне он близок и особенно мил: ведь и мы, по-иному, но были точно такими в своей юности» (часть вторая, глава VI). В позднейших романах, герои Ольги Форш высказываются уже значительно осторожнее. Но, несмотря на все мыслимые оговорки, непрерывность душевного склада протагонистов остается заметной внимательному читателю – так же, как неизменно острое «чувство города», присущее творческому мышлению самой О.Д.Форш. В 1927 году, вернувшись на берега Невы после десятилетнего отсутствия, М.М.Пришвин возобновил знакомство с Ольгой Дмитриевной, проговорил с ней почти трое суток и под впечатлением этой встречи писал Максиму Горькому, что ленинградские писатели сохранили «хорошие литературные традиции» – не в последнюю очередь, потому, что выработали себе «маленький, местный, совершенно особый и новый патриотизм», включающий размышления над историей города и страны.

С большой осторожностью затрагивает О.Д.Форш обширную область петербургских преданий и легенд. Так, в романе «Михайловский замок» (1946) современники увидели прежде всего повесть «о судьбе русских архитекторов В.И.Баженова, А.Н.Воронихина, К.И.Росси». Признавая, что образам архитекторов уделено в романе заметное место, стоит отметить, что есть в нем и другой пласт, касающийся воззрений эпохи на сакрализацию пространства. В четвертой главе, упомянуто, что при закладке Михайловского замка, император Павел сильно разгневался на П.А. фон дер Палена и тем омрачил церемонию, ибо «…по тайному учению масонскому, ему известному, если при закладке нового здания омрачен дух закладчика гневом, не и не будет делу успеха. Ничто, предпринятое во гневе, на пользу не пойдет». К этому нужно добавить, что Павел почитал мир размежеванным на участки, из которых ему Богом поручена Россия (рассказ об этом вложен в уста Воронихину в середине главы XV). Таким образом, неправильно проведенная церемония закладки нового сакрального центра Петербурга, а с ним и всей империи, должна была привести к мрачным последствиям – прежде всего, для самого государя. Этот вывод был проведен по всему тексту романа красной нитью. К примеру, в шестой главе один из приближенных Павла рассказывает, что царь, мучась дурными предчувствиями, велел ему сходить в церковь и вынуть «за раба Божия Петра» (то есть за Палена) просфору, чтобы отвести беду. Рассказчик задумался на минуту – и отказался, поскольку Пален, при всех его регалиях и заслугах, был по вероисповеданию лютеранин – то есть, с точки зрения православного христианина, «нехристь», почему «нашей просфоры евонная душа не признает». Выслушав суеверного дворянина, Павел расхохотался, милостиво изволил обозвать дураком – но на исполнении приказания настаивать не стал, приняв, таким образом, свою участь. Нужно заметить, что провинность Палена состояла в том, что он приказал устроить слишком, по мнению царя, пышную встречу одному из российских магнатов, при въезде его в Ригу. Получается так, что «немецкий дух», в лице рижского патрициата, курляндского рыцаря Палена и его лютеранской веры, неким таинственным образом противостоял русскому царю в его намерении основать в Петербурге замок св. Михаила, поименованный в заглавии романа. Едва достроив свой замок, Павел сразу обосновался в нем – в сущности, лишь затем, чтобы принять смерть от рук заговорщиков, собранных Паленом. Читателю остается сделать вывод, что масонское поверье сбылось, избрав своим главным орудием одного из придворных остзейцев. Вскоре после восшествия на трон, новый царь отослал ставшего ненужным Палена в его курляндские поместья, а через несколько страниц завершил свой роман и сам автор.

Роман «Первенцы свободы» был написан и опубликован в начале пятидесятых годов. При всей идеологической выдержанности, обусловленной духом эпохи равно и как важностью избранной темы – восстания декабристов – автор находит возможным включить в него осторожное упоминание о предании семьи Пестелей (часть II, глава 4). Решив отправить своих сыновей для воспитания в Дрезден, отец привез их в Кронштадт и купил было два места на одном купеческом судне. Незадолго до его отправления, он под влиянием неясного ему самому порыва, велел детям сойти с корабля и не ехать. По прибытии в Дрезден, мальчики с удивлением узнали, тот корабль, на котором они должны были ехать, пошел по пути ко дну с командой и пассажирами. Отец полагал, что высокое наитие посетило его, чтобы спасти сыновей для некой высокой цели. Сам Павел Иванович Пестель, повзрослев, поминал русскую поговорку «Кому быть повешену, тот не утонет» и добавлял в шутку, что с ним-де последнего не случилось… Правы оказались оба: встав во главе восстания декабристов, П.И.Пестель навсегда вошел в историю, однако же был повешен на площади близ Кронверкской куртины, в нескольких милях от Кронштадта. Как видим, мистическая нить была вплетена в ткань романа и о декабристах, войдя в фон портрета одного из их лидеров.

Во второй части романа уже упомянутого выше романа «Одеты камнем», при изложении учения «черного Врубеля», явственно слышатся ноты из розенкрейцерского учения. Здесь читатель вправе остановить нас и осведомиться, не слишком ли много мы позволяем себе вычитывать из сочинений известной советской писательницы. В ответ мы напомним, что Ольга Дмитриевна Форш в молодости ознакомилась с теософской доктриной, участвовала в работах антропософов и внимательно изучала оккультную литературу. В дневнике маститого советского писателя Всеволода Иванова за ноябрь 1942 года мы находим весьма любопытные строки. Заключая один из доверительных разговоров, Ольга Форш сказала ему: «Мне очень любопытно узнать, что происходит сейчас в Германии. Робеспьер, Демулен и прочие вожди французской революции родились в масонских клубах. Там получали они идеи, которые подали народу… Где-то там, в теософических кругах, родился и воспитан этот истерик, марионетка Гитлер, за спиной которого стоят… не теософы ли? Это ужасно интересно». Живой интерес к эзотерической стороне немецкого нацизма, включая и мысль о ее связи с учением теософов, которая, как мы знаем, действительно существовала, хотя и отнюдь была прямой, не только не был характерен для своего времени, но и выдавал человека, для которого размышления на оккультные темы успели, как говорится, войти в плоть и кровь.

В числе сочинений, оказавших решающее воздействие на становление традиции ленинградского исторического романа, необходимо упомянуть и роман «Петр Первый», над рукописью которого А.Н.Толстой работал с 1929 по 1944 год, сначала в Ленинграде, а позже в Москве. Мотив основания Петербурга появляется в тексте Книги второй практически незаметно для читателя. Любопытно, что он сразу же связывается не только со шведской и русской, но и с немецкой темой. Сначала, обедая в Митаве в присутствии представителей курляндского рыцарства, саксонский курфюрст Август Сильный заверяет их в своих благосклонности и покровительстве. Он обещает, что остзейцам будет привольно житься в его державе, которая Божией милостью распространится «от Эльбы до Днепра, от Померании до Финского побережья» (глава III, 2). Контраст этому чинному обеду составляет московская сцена, где, под тихий звон колокола на кирхе в Немецкой слободе, царь Петр думает о предстоящей войне. Ее уже чувствовали сметливые русские купцы: Петру передали один разговор, когда они говорили, что-де «…осенью будет наша Ингрия, по первопутку повезем хлеб в Нарву…» (III, 3). Потом следует длинное повествование о взятии Мариенбурга, о том, как «ливонская пленница» стала наложницей Меншикова, а за ним и царя – и вот, наконец, в заключение этой цены, сказано между прочим, что «три недели тому назад, русские войска взяли на аккорд, – верстах в двух выше по Неве, – земляную крепость Ниеншанц» и что «после закладки, – на большом шумстве в землянке у Петра, при заздравных стаканах и пушечной пальбе, крепость придумано было назвать Питербурх» (III, 7), на чем Книга вторая заканчивается.

Дочитывая ее, читатель вправе был предположить, что следующая книга романа целиком будет отдана описанию первого года существования «невского парадиза». Но автор уводит его внимание в Москву, а затем увлекает к делам лифляндским и эстляндским. Оговоримся, что в начале второй главы Книги третьей уделено некоторое внимание жизни в первоначальном Петербурге, с его «многообещающими грязью и беспорядком». Однако при этом вполне явственно ощущается, что у автора перед внутренним взором одновременно стояло много других сюжетов из жизни Петра Великого, не менее заманчивых для освещения, к некоторым из которых он не замедлил перейти. Конечно, здесь можно предположить, что талантливый романист намеренно оставил подробное описание петровского Петербурга «до лучших времен» – а именно, до полтавской победы, после которой великую миссию города уже можно было рассматривать как вполне определившуюся. Роман, как известно не был окончен: текст его был оборван на третьей книге. С другой стороны, объемистый текст тех трех книг романа о Петре I, которые А.Н.Толстой успел завершить и опубликовать, дает все основания для утверждения, что он видел свою цель не в описании обстоятельств основания Петербурга, но в более актуальной по тем временам апологии действий сурового, но всегда думавшего о благе державы реформатора-самодержца. В любом случае, роман «Петр I» представляет показательный пример успешного включения положительного образа царя из династии Романовых в состав «ленинградского текста».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.