Петербургский текст: эксклюзивность и революционность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Петербургский текст: эксклюзивность и революционность

Одно из самых заметных явлений в гуманитарных науках последних десятилетий – концептуализация локальных текстов культуры (сверхтекстов, супертекстов). Цепная реакция этого процесса характеризуется нами как «текстуальная революция».

Культура в пространстве и времени мыслит «текстами»: сгустками «образов, мотивов, идеологических установок». В географии аналогом такой культурологической единицы можно назвать концептуализированный Б. Б. Родоманом «картоид» и стимулированное этим «картоидное» мышление[291], постигающее «полимасштабность ландшафта»[292]. В отличие от «картоидов», не все тексты культуры имеют локальную привязанность. Текст может быть петербургским, московским (что, впрочем, едва ли не наиболее проблематично), крымским, но также аптечным и больничным, евангельским и пушкинским. Но в любом случае человеку культуры свойственно не просто организовывать свое пространство, но делать это символически.

Само российское пространство предопределило этот факт – наиболее проработанными в научном плане являются на данный момент сверхтексты, порожденные топологическими структурами. «Текстуальная революция» в России отличается от региональных исследований на Западе тем, что каждый региональный текст представляет собой не какую-то сугубо региональную точку зрения, а попытку концептуального «выворачивания» всей России через себя. Д. Н. Замятин отмечает, что наиболее значимые в образно-символическом смысле природные или культурные ареалы какой-либо страны могут иногда выступать в качестве образа всей страны, акцентируя внимание на наиболее ярких и существенных чертах. Так, в русской поэзии Урал часто рассматривался как символ мощи Российской державы, а Сибирь – как символ неосвоенности и дикости[293]. О. А. Лавренева обобщает идеи об информационном характере образа места как особой знаковой системе культурного ландшафта, в которой, в зависимости от смыслового содержания, можно выделить символьные, иконические и индексальные знаки-топонимы. «Наиболее значимы в национальной и мировой культуре символьно-индексальные знаки, в которых визуальные, событийные, исторические характеристики оказываются неразрывно связаны с местом и его топонимом»[294].

Локальный текст представляет собой культурную реализацию локального мифа, последовательное развитие той или иной темы на основе определенных смысловых и стилистических «ядерных» констант, предусматривающих постоянное «самоцитирование» и даже самозамыкание в «концентрическом круге самоанализа»[295]. Это определение охватывает два явления. «Во-первых, так может быть назван текст о некоторой определенной местности, имеющий общее, не местное значение, как, например, крымский текст. Во-вторых, так может быть назван текст, обслуживающий только определенную местность и практически не актуальный за ее пределами; таков, например, любой текст о каком-нибудь районном городе, пускай даже имевшем славное и общезначимое прошлое, новоторжский текст. Современная практика изучения локального текста дает достаточно четкое ощущение того, что при его исследовании на первый план выходит не только “значимость” культурного пространства (предполагающая определенным образом совершенно естественное обозначение оппозиции “столица – провинция”), а “техника” его описания (интерпретации / толкования), т. е., по сути, мастерство его “толкователя” (и созидателя – если он этого хочет – одновременно). И это достаточно серьезный стимулирующий фактор»[296].

Механизм становления локального текста подчинен схеме «вызов – ответ». В каждом из этих текстов возникает внутреннее напряжение между внешним (классическим, «столичным») взглядом и внутренним, «местным» ответом. Пространственная контекстуальность Петербурга стала выражением исторического предопределения. Город возник как «ось времени», относительно которой формируется в качестве «композиционного целого» полутысячелетний период отечественной истории с его проекцией в будущее. Закладка новой столицы происходила «перед лицом всей Европы» и имела форму «исторического ответа». Петербург – артикуляция симметрично-неравноправного «имперского диалога». В «симметрии» Невского проспекта расставлены неслучайные смысловые акценты, притом что приоритеты политического экономического партнерства не могли распространяться на равенство позиций в сфере духовной (кумира на бронзовом коне и местного маргинала Евгения).

Ответом на имперский романтический («туристический», по определению М. А. Волошина) миф Тавриды стал «внутренний» миф Киммерии[297], который, впрочем, А. А. Ахматовой тоже казался неуместным «вызовом», почему она полемически идентифицировала себя в своем крымском измерении как «последняя херсонидка»[298]. Ответом на поверхностно-идеологическое рассмотрение Сибири представителями русской классической литературы, позволявшей, в частности, Л. Н. Толстому стать «толстовцем», было литературное и общественное движение «областничества». Урал – тоже место поиска общей, но «геологически обоснованной истины»[299]. В конечном счете самой концепцией петербургского текста В. Н. Топоров бросил методологический вызов России[300], и та ответила ему текстуальной революцией гуманитарного знания.

Вызов В. Н. Топорова заключался в заявленной эксклюзивности данной концепции, постулирующей ее «непереносимость» на другие пространства. Ответ – в повсеместном учреждении разнообразных локальных «текстов культуры» разного уровня и масштаба. Внимательное изучение данных наработок позволяет сделать вывод о том, что, как правило, весь уже накопленный здесь материал является не поверхностным подражанием, как это может показаться на первый взгляд, а ответом самого российского пространства, со всеми его особенностями, и всего ранее сформировавшегося комплекса гуманитарного знания на глубинные потребности национального семиозиса. В то же время учреждение локальных текстов культуры нередко обнаруживает (выражение Э. Гуссерля) принципиальную методологическую наивность, которая отличается от обыденной наивности лишь тем, что является «наивностью более высокого ранга»[301] (что, в частности, проявляется в смешении тематических и текстуальных аспектов в процессе проблематизации предмета исследования). Возникновение каждого нового типа семиозиса и семиосферы представляет собой не что иное, как семиотическую мутацию[302]. Сама по себе семиотическая мутация возникает в ситуации, описанной А. Тойнби как механизм «Вызова-и-Ответа»[303]. В общем же механизме поиска, отбора и внедрения семиотической мутации видится аналогия с синергетическим механизмом самоструктурирования социума.

Некоторые филологи держат текстологическую оборону, пытаясь построить разделительную филологическую «решетку», охраняющую наследие ученого («строгую» филологию) от вольной интерпретации («популярной культурологии») и использования применительно к иным пространствам. Между тем сам В. Н. Топоров не только отстаивал уникальность петербургского текста, но и обучал желающих правилам выхода за его пределы, не боясь «сорваться с проспекта прямо в метафизику»[304]. Эта «метафизика» выхода на оперативные просторы новой «русской теории» (как можно закрепить данное, по-разному используемое ранее понятие именно за текстологической концепцией русской культуры в ее локальном измерении) получает мощную концептуальную поддержку в других работах этого ученого.

«Даже в этом неполном виде (т. е. еще не столь семантически насыщенном, как пространство Петербургского текста. – А. Л.) портрет Земли весьма информативен, – пишет он в статье “К реконструкции балто-славянского образа земли-матери”. – Он характеризуется двумя сотнями ключевых слов, которые в сочетании с словом Земля и некоторыми другими словами – как полнозначными, так и служебными – образуют большое количество контекстов… Из этих контекстов легко составляются тексты, чаще всего вполне самодостаточные. Одни из этих текстов довольно близки (или даже просто тождественны) известным и реально засвидетельствованным текстам, другие дают возможность реконструировать “потенциальные” тексты, которые некогда могли существовать, но в русской или славянской традиции не сохранились. Тем более важны такие потенциальные “микротексты”, если они находят подтверждение в родственных культурно-языковых традициях – балтийской, древнеиндийской, древнеиранской, древнегреческой, древнегерманской и других, и в таком случае позволяют приблизить потенциальную реконструкцию неизвестного славянского фрагмента к реальной… Учитывая множество подобных “микротекстов” и целый ряд некоторых более пространных текстов, можно утверждать, что в распоряжении исследователя оказывается и значительная часть морфологического инвентаря и даже ряд синтаксических схем, а иногда и некоторые элементы поэтики соответствующих текстов, что также повышает надежность реконструкции»[305]. «Реконструкция» места В. Топорова – типологический ответ на вызов М. Хайдеггера, настаивавшего на том, что наш язык и наши земные пределы – это та открытость, в которую мы выходим по ту сторону нашего собственного «я», наших привычек, истории и мира как такового. «Наше место – в той темной и расплывчатой экстратерриториальности, которая и есть теперь фундамент нашего дома. Таковы исторические координаты земного существования, которое настойчиво вопрошает нас, не предлагая комфорта воспроизводства тех готовых локальных истин, которых мы жаждем, тех “истин”, которые только укрепляют нас в нашем эгоизме и ставят нас в центр мира. Именно эту экстратерриториальность, открытость Хайдеггер называет местом нашего бытия»[306].

Методы считывания В. Н. Топоровым «текстов земли» «сверху» и их практическая концептуализация и полевые исследования Д. Н. Замятиным, О. А. Лавреневой, И. И. Митиным, И. П. Глушковой и др. «снизу» вполне соответствуют расширенному пониманию текстуальности в проекте социологии культуры А. Реквица, который излагается в статье немецкого слависта Д. Бахманн-Медик «Режимы текстуальности в литературоведении и культурологии. Вызовы, границы, перспективы» (представляющей собой специально подготовленный для российского читателя вариант послесловия к ее книге «Культура как текст»). Проект нацелен на понимание текстов через «теорию практик», именно в этом направлении интерпретируя «культуру как текст» – не под знаком «чистого резервуара значений», а в качестве «смысловых образцов как “моделей, руководящих действиями”, или как “совокупности диспозиций действия”»[307].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.