Глава 18 Семейные отношения, воспитание и образование в усадьбе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 18

Семейные отношения, воспитание и образование в усадьбе

Традиционные формы общественных и семейных отношений, складывавшиеся веками, играли в дворянской жизни почти такую же роль, как и в крестьянской. В конце концов «Домострой», регламентировавший эти отношения, появился отнюдь не в крестьянской среде и был адресован не крестьянству. Меры Петра I, выведшие боярышню или дворянку из терема в общественную жизнь, были все же поверхностными и коснулись почти исключительно столичного дворянства, а провинция проникалась новыми взглядами очень медленно. Жена и дети в дворянском обществе, как и в крестьянском, были в полном подчинении главе семейства. Рекомендуем читателю познакомиться с автобиографическими повестями прекрасного русского писателя С. Т. Аксакова «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова внука» и посмотреть, как вспыльчивый и неукротимый Багров-дед таскал за косы свою жену и колотил дочерей, так что семейству вместе со взрослым сыном нередко приходилось прятаться от разбушевавшегося главы дома в ближайшей роще. В дворянских мемуарах попадаются упоминания о том, что мужья поколачивали жен, а Э. И. Стогов, раннее детство которого прошло в мелкопоместной среде, даже подробно описывает картину побоев… по жалобе жены: она-де уже несколько дней делает все наперекор мужу и бранит его, а он ее пальцем не тронул – какая же это любовь?; по приказу старшего родственника муж избил жену свитым в жгут полотенцем, и конфликт был исчерпан. У «старосветских» помещиков жена говорила мужу «вы», называя его по имени и отчеству, и целовала его руку, а он говорил ей «ты», называл по имени, и снисходительно целовал в лоб.

Но при этом, и по обычаю, и по закону, как и в крестьянстве, женщина в дворянском обществе была независима в имущественном отношении. Дворянка, получившая в приданое деревню (или деревни) с крепостными крестьянами, сама управляла ею, и муж даже не имел права въезда в эту деревню без позволения жены. Обычно жены давали мужьям доверенность на управление имуществом, которую, однако, могли и аннулировать. Конечно, случалось, что жена просто переписывала деревни на имя мужа, если очень любила его. По смерти жены ее приданое переходило к дочерям, а если она была бездетна, то возвращалось в ее прежнее семейство; муж практически ничего не получал. Жена же по смерти мужа получала седьмую «вдовью» долю его имущества.

Муж был обязан содержать жену. Если же муж и жена разводились или разъезжались (формальный развод был сильно затруднен и обычно супруги, чтобы избежать хлопот и больших расходов, просто жили раздельно; законом это расценивалось как «незаконное сожительство», но администрация на разъезд смотрела сквозь пальцы), то муж был обязан выделить жене необходимое «приличное» содержание; и это притом, что детей закон оставлял отцу, и у жены могло быть собственное имущество.

А на детей в ту пору, когда еще не существовало детской педагогики (ее создатель, К. Д. Ушинский, начал работать только в 40-х гг. ХIХ в.), смотрели, как на взрослых маленького роста и низкого социального статуса, предъявляя к ним те же требования, что и к взрослым. В то время, когда строгая субординация и дисциплина считались главными достоинствами человека, дети с их особой психологией были париями: ведь они мешали светской жизни родителей. Главной задачей воспитания было – отучить детей от шалостей, выбить из них детское своеволие и упрямство – главные грехи. А средства для этого употреблялись самые решительные. Наиболее мягким и популярным наказанием было лишение ребенка сладкого или вообще ужина либо обеда. Далее следовал широкий набор колотушек: таскание за уши или за волосы, щипки, пощечины, подзатыльники, битье дубовой линейкой по ладоням (специальное наказание, за плохую учебу и леность), и главное – розги. «Кто жалеет розгу, тот портит ребенка» – эта максима была устойчиво популярна несколько веков. Э. И. Стогов, сын мелкопоместного дворянина, вспоминал: «Вероятно, я был шалун; отец, кажется, с трех лет наказывал меня розгами, и не скажу, чтобы редко; я ужасно боялся отца…»; боялся до того, что, гостя у дедушки и услышав о приезде отца, решил, что тот приехал, чтобы высечь его, и спрятался под печку; Стогов несколько раз описывает эти наказания (98; 38, 41, 51, 54). Не диво, что худо и на старинный лад воспитанный мелкопоместный Стогов сек сынишку. Однако и князь И. М. Долгоруков впоследствии вспоминал: «Я был туп, понимал уроки с трудом… Душевно был добр, открыт, сердоболен, но горяч и страстен, влюблялся поминутно и во всех, а более всего упрям. От этого меня жестоко унимали. Довольно для примера сказать, что батюшка в один день меня высек сам 7 раз за то, что я не хотел его послушаться.

Изрядная баня!» (37; 31). Барон Н. Е. Врангель, отец знаменитого историка искусства и еще более знаменитого генерала, писал о своем отце, николаевском офицере: «…между ним и его детьми была по принципу возведена какая-то каменная преграда, которой никто из нас переступать не дерзал и не пытался. Ласки его, хотя, говорят, он нас искренне любил, мы никогда не видели, и даже словом он нас редко удостаивал. Проявление нежности в ту суровую эпоху не поощрялось, принято было являть внешнему миру суровость, даже жестокость, являвшиеся отличительной чертой власти. С нами, как, впрочем, и со всеми, которых он считал себе не равными: чиновниками, мелкими дворянами и крепостными, он обращался одинаково – безапелляционно, повелительно, спокойно, когда бывал в хорошем расположении духа, и резко, неприятно, когда вставал с левой ноги» (23; 21).

В подкрепление этому приведем здесь пример воспитания Великого князя Николая Павловича, будущего императора Николая I. Историк Н. К. Шильдер, автор официозных жизнеописаний Павла I, Александра I и Николая I, сообщал, что воспитатель Николая Павловича, вспыльчивый и жестокий генерал М. И. Ламсдорф в самых широких размерах практиковал телесные наказания, чтобы выбить из своего царственного воспитанника строптивость, а однажды, рассвирепев, схватил маленького Великого князя за шиворот и ударил его головой о стену с такой силой, что тот потерял сознание. Правда, сам Николай избрал воспитателем своего наследника, Александра Николаевича, одного из гуманнейших людей своего времени, поэта В. А. Жуковского. Однако… Великие князья должны были проходить военную службу с детства, начиная с рядового. И маленький Саша выстаивал в караульной будке положенное время на часах, в любую погоду, в том числе и малоприятными петербургскими зимами, в огромных штатных кеньгах и тулупе, полы которого лежали на снегу, с огромным солдатским ружьем. И единственная уступка делалась только матери цесаревича: в караул его ставили напротив окон царских апартаментов, и мать могла смотреть, как ее сын несет солдатскую службу.

Так что дети, действительно, были на положение париев.

Поэтому они помещались совершенно отдельно от взрослых, в антресолях или мезонине. Там на целый полуэтаж располагались небольшие комнаты с низкими потолками и маленькими окнами, находящимися над самым полом. Там и были детские для детей маленьких и детей старших, классные комнаты, комнаты бонн, гувернанток и гувернеров. Что же касается нянек, мамок и дядек при совсем маленьких детях, то они спали вповалку на кошмах возле кроваток и колыбелек своих питомцев. Разумеется, под этими кроватками и колыбельками стояли ночные горшки, конечно же, не враз выносившиеся ленивой прислугой. Понятно, какова была атмосфера в этих небольших комнатах, лишенных форточек (форточки появились только во второй половине ХIХ в. вместе с представлениями о гигиене). Впрочем, в этой книге уже приводилась обширная цитата из воспоминаний Е. Н. Водовозовой, трактующая этот сюжет. Зимой детей, во избежание простуды, старались лишний раз на улицу не выпускать, и понятие о пользе прогулок и чистого воздуха отсутствовало полностью. И вообще маленькие дети лишний раз с антресолей не спускались. Утром их приводили к маменьке и папеньке поздороваться и поцеловать ручку, вечером – попрощаться и поцеловать ручку. Разумеется, к родителям обращались только на «вы». При появлении детей задавались непременные вопросы: «Как спал?» или «Как учился?», щупался лоб или ерошились волосы, затем следовало: «Ну, ступай играть (или учиться)». В большей части семейств дети завтракали с родителями, но за обеденный стол с взрослыми (но не с гостями при званом обеде!) их сажали только лет с 10–12, когда они уже твердо знали, что ногами болтать, шуметь, делать вопросы взрослым или отказываться от какого-либо блюда, выбирать кусок получше нельзя, иначе могут выгнать из-за стола. Барон Н. Е. Врангель писал: «Мы, маленькие, жили в детской, небольшой комнатке, вернее, конуре, с единственным окном, выходящим на «второй», черный дворик, посреди которого была помойная яма, куда то и дело таскали ушаты с разной дурно пахнущей дрянью.

Не подумайте, однако, что столь антисанитарное помещение было отведено нам, маленьким, из-за неприязни. Отнюдь нет. Назначать под детскую самую отвратительную комнату – было в обычае, и делалось чуть ли не с воспитательной целью, дабы с детства приучать к простоте, а не к излишней роскоши. К тому же в суровые времена сурового николаевского казарменного режима эстетики не признавали и об удобствах и гигиене не пеклись. Потребности в уюте и комфорте не ощущали. И если красиво и роскошно обставляли свое жилище, то это делалось не столько для себя, сколько напоказ, а в детские никто из посторонних не входил» (23; 34). После того как сам мемуарист остался в детской один, она была превращена в склад ненужных вещей и загромождена сундуками, так что у начавшего учиться мальчика не было стола; в гостиную и столовую его с чернильницей, естественно, не пускали, задания оказывались неприготовленными, учитель стал жаловаться суровому отцу, начались неприятности, и все кончилось попыткой самоубийства: ребенок выбросился из окна!

Разумеется, все это больше характерно было для города. Летом в деревне дети пользовались гораздо большей свободой, тем более что далеко не во всех семьях их заставляли учиться и летом.

Чтобы читатель не решил, что все это придумано автором, дабы унизить благородное русское дворянство, процитируем еще несколько мемуаристов. Начнем с известного юриста, приват-доцента Московского университета, Н. В. Давыдова, описывавшего Москву 50-х годов: «Дети тогда, по-видимому, не менее любимые родителями, чем теперь, не вызывали, однако, стольких забот, особенно в отношении гигиены, и не составляли безусловно преобладающего элемента в жизни семьи; им отводились комнаты наверху, в мезонине, часто низенькие, совсем не проветривавшиеся. Особой диете их не подвергали, да и самое дело воспитания в значительной степени предоставлялось наставникам и наставницам, следя лишь за общим ходом его, а непосредственно вмешивались в детскую жизнь лишь в сравнительно экстренных случаях. Во многих вполне почтенных семьях розга применялась к детям младшего возраста, а затем была в ходу вся лестница обычных наказаний: без сладкого, без прогулки, ставление в угол и на колени, устранение от общей игры и т. п.» (33; 18–19). Слово в слово то же самое писала и известный педагог Е. Н. Водовозова. «Главное педагогическое правило, которым руководились как в семьях высших классов общества, так и в низших дворянских, состояло в том, что на все лучшее в доме – на удобную комнату, на более спокойное место в экипаже, на более вкусный кусок – могли претендовать лишь сильнейшие, то есть родители и старшие. Дети были такими же бесправными существами, как и крепостные. Отношения родителей к детям были определены довольно точно: они подходили к ручке родителей поутру, когда те здоровались с ними, благодарили их за обед и ужин и прощались с ними перед сном. Задача каждой гувернантки прежде всего заключалась в таком присмотре за детьми, чтобы те как можно меньше докучали родителям. Во время общей трапезы дети в порядочных семействах не должны были вмешиваться в разговоры старших, которые, не стесняясь, рассуждали при них о вещах, совсем не подходящих для детских ушей… Детей, точно так же, как и крепостных, наказывали за каждый проступок: давали подзатыльника, драли за волосы, за уши, толкали, колотили, стегали плеткой, секли розгами, а в очень многих семьях секли и драли беспощадно» (19; 126). Князь П. А. Кропоткин вспоминал о своем первом учителе: «Должен сознаться, что дело не всегда кончалось наказанием – на колени. В классной имелась также розга, к которой и прибегал мосье Пулэн, когда на прогресс в предисловии или в диалогах о добродетели и благопристойности не было больше надежды. В таких случаях мосье Пулэн доставал розгу с высокого шкапа, схватывал кого-нибудь из нас, расстегивал штанишки и, захватив голову под свою левую руку, начинал хлестать нас этой розгой. Мы, конечно, стремились ускользнуть из-под его ударов, и тогда в комнате начинался отчаянный вальс под свист его розги»; однако это отнюдь не означало, что мосье Пулэн был грубым и жестоким садистом: «Покончив с тяжелыми учительскими обязанностями, мосье Пулэн мгновенно преображался; перед нами был уже не свирепый педагог, а веселый товарищ. После завтрака он водил нас на прогулку, и здесь не было конца его рассказам. Мы болтали, как птички» (48; 17).

Симбирск. Дом крупного чиновника. Детская в мезонине

Это предреформенное прошлое помещичьей усадьбы, когда в стране официально существовала система телесных наказаний. А вот иное, пореформенное время – 70-е гг. ХIХ в. И дом, в котором происходило описанное – дом графов Олсуфьевых в Москве.

«Помню, что у нас была толстая, старая гувернантка Ольга Алексеевна Садоротова, которую мы все ненавидели – она нас всех била, секла, ставила на колени на сухой горох. Помню, как однажды она меня высекла линейкой за то, что я нечаянно уронила башню из кирпичиков… Нас совсем не баловали, и я не помню, чтобы папа кого-либо приласкал. Я помню, что мы его боялись, хотя он никогда нас не наказывал – каждый вечер перед тем, чтобы идти спать, мы: Таня, Саша и я, подходя к двери кабинета, крестились, не решаясь войти к нему, поцеловать ему руку, когда он нас крестил перед сном. Утром так же, как и после завтрака и обеда, мы целовали ему руку. Нас воспитывали гувернантки и постоянно пугали тем, что пожалуются папа. Я говорю, нас не баловали, мы никогда не получали хлеб с маслом, только папа получал хлеб с маслом, и, вероятно, прислуга, которая имела все возможности нас обкрадывать, не лишала себя этой роскоши. Меня часто упрекали братья и сестры, что я вас слишком балую, слишком спускаю вам разные выходки – но я всегда на это говорила и могу сказать это и сейчас – я всегда чувствовала это отсутствие ласки – свое грустное детство и потому старалась вас, моих детей, окружать лаской и любовью, чтобы у вас не осталось грустного воспоминания холодности… Нас наказывали гувернантки, и каких наказаний только не было, – в особенности когда, после смерти мама, папа был вдовцом. Когда он женился на княжне Ливен, поступили новые гувернантки, хотя нас и строго наказывали, оставляли часто без обеда или запирали на целый день в какую-нибудь комнату, но побоев и стояния на коленях на горохе больше, как кажется, не было…

…Брат Саша от последствия менингита был ненормальным. Но тогда его не лечили, а жестоко наказывали за его дурные привычки – часами он стоял на коленях до крови на мешке с сухим горохом» (52; 257, 259).

Как в крестьянской среде даже взрослые дети были в полном подчинении родителей, в том числе подвергаясь побоям, так это нередко было и среди дворянства, и не только в провинции. Е. П. Янькова поведала забавную историю, как мать с помощью ее лакеев собственноручно выпорола взрослого сына-офицера, начавшего погуливать и поигрывать в карты: «– Что это, матушка, ты за вздор мне говоришь, статочное ли это дело? Ему под двадцать лет, да еще вдобавок он и офицер; как же могут мои люди его сечь? За это их под суд возьмут.

– Да я им сечь и не дозволю, они только держи, а высеку я сама.

– Милая моя, он офицер, как же это возможно?

– Он мой сын, Елизавета Петровна, и как мать я вольна его наказать, как хочу, кто же отнял у меня это право? Как я ни уговаривала ее, она поставила на своем, выпросила у меня моих людей Фоку и Федора.

Они пошли к ней на другой день поутру. Сын ее был еще в постели, она вошла к нему в комнату с моими лакеями, заставила их сына держать, а сама выпорола его, говорят, так, что он весь день от стыда и боли пролежал не вставая» (9; 259). Случай анекдотичный, но… не исключительный: сообщения о такого рода наказаниях взрослых людей, даже офицеров (а ведь по закону битый офицер – не офицер: он был обязан выйти в отставку) изредка попадаются в мемуарах. Анекдот? Отнюдь нет. О случаях порки взрослых сыновей, уже имевших офицерский чин, изредка говорят и другие мемуаристы. Широко известен случай, когда генерал-фельдмаршал М. Ф. Каменский публично избил арапником (по другим рассказам – палками) своего сына-офицера С. М. Каменского за то, что тот не явился в срок по служебному делу; естественно, постороннего офицера он не посмел бы тронуть, так как это было бы уголовное преступление. Другой мемуарист рассказывает, как отец наказал розгами своего сына-офицера, приехавшего в имение в отпуск: тот, несмотря на неоднократные замечания, слишком быстро гонял лошадей, разъезжая по гостям. Стогов рассказывает, как отреа гировал его дедушка на сообщение о том, что отец мемуариста часто сечет его: «У дедушки от зала была отгорожена узенькая его спальня. Дедушка гневно сказал: «Иван, поди-ка сюда». Двери на крючок. Я с бабушкой был в зале и слышал, как дедушка сердито говорил: «Да ты с ума сошел! Ты дурак!». Что еще было, не помню; потом ясно были слышны удары; я видел эту плеть из толстого ремня, сколько ударов получил отец, я не знаю, но слышал, как он просил прощения» (98; 41). Впрочем, в отсутствие отца, как это было и у крестьян, его власть переходила к старшему брату.

«Раз отец при родных, обратясь к дяде, сказал:

– А помнишь, Федор, как мы с братом Михаилом отпороли тебя в Одессе?

– Еще бы не помнить!

Все три брата были офицерами; Федор повадился играть в карты и знаться с худыми людьми, братья и высекли его; с тех пор дядя не брал карт в руки» (98; 54). Впрочем, все это – дела давно минувших лет: конец XVIII или начало XIX в.

Ласка или игры с родителями были редкостью. «Мать моя была со мною ласкова и предупредительна, – писал Я. П. Полонский. – Отец любил меня, но если бы мне вздумалось поцеловать его – непременно бы отстранил меня рукой и сказал: ступай!» (74; 291). Правда, дядя Полонского «вернувшись из Петербурга… учил меня ползать, сам ползал со мной по ковру, хохотал, сочинял мне песни на языке, им самим выдуманном и нигде не существующем, иногда потчевал меня конфектой или пряником…» (74; 286). У отца А. Фета «изредка признаки ласки к нам, детям, выражались… тем же сдержанным образом. Никого не гладя по голове или по щеке, он сложенными косточками кулака упирался в лоб счастливца и сквозь зубы ворчал что-то вроде: «Ну…» (109; 30–31). Сын богатого и просвещенного помещика Ярославской губернии Н. А. Морозов вспоминал: «Отец был малоэкспансивен в своих родительских чувствах. Он, кажется, немного стыдился их выказывать, как признак слабости. Наши детские интимные отношения с ним ограничивались поцелуями утром и вечером да несколькими шутливыми вопросами с его стороны за обедом, чаем или при его ежедневных посещениях нашей классной комнаты во время уроков на четверть часа. Маленькие случайные подарки, служащие в глазах детей мерилом родительской любви, были с его стороны очень редки, и потому мне казалось, что он к нам довольно равнодушен, хотя на самом деле ничего подобного не было. Это была только манера вести себя, неуменье со стороны взрослого человека вой ти в детскую душу» (64; 36–37). Можно подумать, что здесь специально подобраны фрагменты с описанием холодности родителей к детям. Нет. Других воспоминаний о детстве практически нет. Только «Детские годы Багрова внука» полны упоминаниями об интимной близости родителей к детям, о ласках.

Не знали дворянские дети того времени не только ласк, но и такой привилегии детского возраста, как игрушки. Так, Багров внук в самом конце XVIII – начале ХIХ в. не имел игрушек; игрушками ему и его маленькой сестрице служили деревянные чурочки и камешки (1; 293). Об этом писал и родившийся уже в 1842 г. и живший в Москве сын богатого (1,2 тыс. душ) помещика князь П. А. Кропоткин: «В те времена детей не заваливали такой массой игрушек, как теперь. Собственно говоря, их у нас почти вовсе не имелось, и мы вынуждены были прибегать к нашей собственной изобретательности» (48; 18). В первой половине XIX в. самой, пожалуй, распространенной забавой дворянских детей было строительство карточных домиков; заодно уж дети приучались к карточным играм, которые почитались необходимым для человека из «общества» искусством. Хотя куклы известны еще в XVIII в., но это были «взрослые» куклы-Пандоры, своего рода реклама мод, привозившаяся из Парижа и заменявшая модные журналы. А куклы для девочек появились лишь в 40-х гг. ХIХ в., исключительно заграничные, мальчики же в это время забавлялись барабанами, игрушечными саблями и ружьями, приучаясь к военному строю. Неизвестны были и подвижные игры: ведь во время их дети бегают и кричат, а это совершенно недопустимо – они беспокоят взрослых и приобретают дурные манеры! Так что крестьянские дети, не только имевшие игрушки, пусть и примитивные, но и весело игравшие в бабки или свайку, были в некотором роде счастливее дворянских отпрысков. Правда, в более аристократических кругах кое-какие подвижные игры были известны, например, серсо: двое детей, держа в руках некое подобие деревянных шпаг, перебрасывали друг другу деревянное же кольцо. Но думается, где-нибудь под Чухломой или Царевококшайском такого нелепого слова, «серсо», и не слыхивали. Зато дети постарше и в семействах побогаче имели почти взрослые «игрушки»: малорослую верховую лошадь и даже детское ружье, «монтекристо», стрелявшее дробинками. Багров внук (С. Т. Аксаков) рассказывает, как в Башкирии, в гостях в имении Булгаковых, его посадили на «маленькую детскую лошадку» и как он растерялся и испугался, хотя у Булгаковых верхом ездили все – и дамы и дети. Ярославский помещик П. А. Щепочкин, очень богатый и просвещенный «на именины и дни рождения… нам всегда что-нибудь дарил: сестрам – куклы или шляпки, а мне – различные предметы спорта: сначала детское оружие и деревянных верховых коней, затем настоящие пистолеты и маленького пони для приучения к верховой езде, потом отличное охотничье ружье и т. д. Для приучения к спорту он часто водил меня с собой на охоту, или стрелять в цель из штуцеров, или играть на биллиарде в нашей биллиардной комнате, где я скоро стал его обыгрывать и этим отбил у него охоту играть со мною. Он также часто брал меня проезжать рысаков, до которых был страстный охотник» (64; 37). Аналогично и известный либеральный общественный деятель Б. Н. Чичерин, сын очень богатого помещика, владельца роскошной усадьбы Караул Тамбовской губернии писал: «Наконец, в нашем воспитании не была забыта и физическая сторона. Отец настаивал на том, чтобы мы приобрели ловкость во всех телесных упражнениях. Нас рано посадили на лошадь, и мы в деревне ежедневно делали по десяти, по пятнадцати верст верхом. Тенкат (гувернер. – Л. Б.) выучил меня порядочно плавать, что для меня всегда было большим удовольствием.

Фехтованию мы стали учиться уже в Москве, ибо в Тамбове не было фехтовального учителя. Но танцклассы начались с двенадцатилетнего возраста…» (114; 157). Итак, детское и настоящее оружие, деревянные лошадки, пони, обычные лошади, верховая езда, стрельба, фехтование, танцы: все, что необходимо светскому человеку и, может быть, будущему офицеру. А вовсе не глупые и шумные игры. И, разумеется, все эти ружья и лошади, не говоря о фехтовании и танцах – в семействах, которым это было доступно, а не в мелкопоместных.

Место ласк и игр в дворянской детской жизни занимало «воспитание»: и воспитание манер, и воспитание в психологическом смысле, а именно, изживание в детях живости, нетерпения, желаний. Воспитывавшийся у строгого деда, а затем у не менее строгой тетки М. А. Дмитриев вспоминал: «К терпению иногда приучала она меня мерами, которые меня приводили в отчаяние. Так, например, она не позволяла мне ничего просить настоятельно. Однажды, я помню, приехал разнощик, у которого были не виданные мною плоской формы карандаши. Мне их так захотелось, как будто в них состояло все мое счастие: я всегда был страстен в моих желаниях. Но как я ни упрашивал купить мне карандаш, тетка захотела переломить мою страстную натуру и не купила. Я плакал, как от несчастия, и долго не мог забыть лишения… Тетка меня строго наказывала: самое строгое наказание бывало: за леность – запрещение идти гулять, а за неумеренное беганье и прыганье – приказание сидеть целый вечер, не сходя с места и без книги. Эти два наказания были для меня самые жестокие. Я был чрезвычайно жив, а прогулки были для меня единственное наслаждение и единственная свобода» (35; 52).

Старый вольтерьянец и поклонник Руссо, ряжский помещик Сербин, о котором писал уже не раз цитировавшийся А. Д. Галахов, воспитывал своего сына в полной свободе поступков, что вызывало буквально изумление у Галахова: «Деду говорил он «ты» вместо указного «вы»; называл его отцом, а не «папенькой»; здороваясь с ним, целовал его в губы, а не подходил к ручке» (25; 44). Изумление у Галахова вызвала и первая встреча со старшим братом, воспитывавшимся у бабушки, которая баловала внука: «Мне, жившему при отце и матери, не могло прийти и в голову не сесть за обед в одно время с другими или выйти из-за стола до окончания обеда… Мне нравилось приходить к бабушке, которая дозволяла нам больше свободы или своеволия, если угодно… По приходе моем немедленно выдвигался столовый ящик и оттуда выгружались сдобные пышки, свежие огурцы, яблоки – чего хочешь, того просишь. Два-три часа праздной вольности были для меня сладким временем, ежедневною вакацией. Зато, как только в четыре часа ударяли к вечерне, я тревожно выглядывал в окно, ожидая няню, которая приходила с нашего двора, со своим обычным припевом: «Пожалуйте домой! папенька и маменька встали» (25; 34). Родившаяся в 1768 г. и заставшая уже новые времена Е. П. Янькова вспоминала: «В то время дети не бывали при родителях неотлучно, как теперь, и не смели прийти, когда вздумается, а приходили поутру поздороваться, к обеду, к чаю и к ужину или когда позовут за чемнибудь. Отношения детей к родителям были совсем не такие, как теперь; мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь, а говорили: за что вы на меня изволите гневаться, или: чем я вас прогневила; не говорили: это вы мне подарили; нет, это было бы нескладно, а следовало сказать: это вы мне пожаловали…» (9; 24).

Впрочем, необходимо иметь в виду, что понятие «дети» – весьма растяжимо. Как в крестьянской семье дети могли быть и весьма великовозрастными и иметь собственных детей, в то же время беспрекословно подчиняясь родителям, так подобное же отношение к уже немолодым детям бытовало в дворянских семьях. Е. Н. Трубецкой писал: «В раннем моем детстве, когда еще был жив мой дедушка князь Петр Иванович Трубецкой, он один занимал большой дом, а мы с родителями ютились во флигеле. Кухни у нас были раздельные, мы обедали у дедушки в определенный день, всего раз в неделю, и побаивались этого дня, потому что для нас, детей, этот обед… был слишком стильным. Дедушка был хотя и добрый, но вспыльчивый, любил «манеры» и порой покрикивал, причем вспышки эти вызывались иногда поводами самыми противоположными. Любил он, чтобы внучата приходили по утрам здороваться, показывал всегда одну и ту же игрушку – сигарочницу, деревянную избушку с петушками, причем внуки должны были целовать руку. Но однажды вдруг почему-то раскричался: «Что за лакейская манера целовать руку!». Целование руки прекратилось, а дедушка стал обижаться – зачем дети руку не целуют» (103; 10). Нечто подобное пишет сын Е. Н. Трубецкого, князь Сергей Евгеньевич: «…По традиции Дедушка (князь Щербатов. – Л. Б.) обычно говорил со своими детьми по-французски, а писать ему иначе чем по-французски его дети не смели, хотя это затрудняло обе стороны. Для нас, внуков, в этом отношении было сделано большое послабление: мы писали Дедушке по-русски и, кроме того, говорили ему «ты», в то время как его собственные дети (наши родители, дяди и тети) говорили ему «вы». Разумеется, оба деда, Трубецкой и Щербатов, тоже говорили своим родителям «вы»; тогда дети «тыкать» родителей, конечно, не смели и помыслить» (104; 134).

Как в крестьянских, так и в дворянских семьях дети не были вольны в своем имуществе (ввиду имущественной независимости женщины, они по завещанию могли получать наследство после бабушек и матерей), которым управляли родители; закон только упоминал о том, что они не должны ущемлять интересов детей, но это была пустая оговорка. Поэтому, между прочим, Николай II, назвавший себя в анкете при переписи населения «хозяином земли Русской», и имел право отказаться от престола за своего несовершеннолетнего сына, что бы нам ни говорили нынешние монархисты. Только выделившийся, обычно после женитьбы, сын получал свою долю имущества, которым теперь мог распоряжаться самостоятельно. Дочь же, в каком бы возрасте она не находилась (хоть старая дева 50 лет), имущественных прав не имела.

Равным образом нельзя сказать, что детей излишне баловали в материальном смысле. Тот же Дмитриев писал: «Нас с двоюродным братом одевали очень бедно; я помню, что тетка Надежда Ивановна покупала мне канифасу и красила его в орлянку; из этого шили мне панталоны ранжевого цвета, которые, когда полиняют, превращались в сouleur saumon. Да к приезду Ивана Ивановича (сенатора и министра. – Л. Б.) из Москвы в 1809 году сшили нам однобортные длинные сертуки из светло-фиолетовой байки, с стоячими воротниками. В них и щеголяли мы при дяде, в самые жары, в июле месяце» (35; 46). Между тем, семейство владело почти 2 тыс. душ крестьян! А. Фет пишет, что он любил сопровождать свою мать к сундукам, где под замком хранилась покупная бакалея. «Выдавая повару надлежащее количество сахарного горошка, корицы, гвоздики и кардамона, она иногда клала мне в руку пару миндалинок или изюминок. Изюм и чернослив не входили в разряд запретных сахарных и медовых сластей» (109; 36). Здесь надо пояснить, что отец Фета, начитавшийся Руссо, считал сахар вредным для детей.

Между тем, ни Фет, ни Галахов, ни Дмитриев не принадлежали к числу нелюбимых детей. Они просто были детьми той эпохи.

Только достигнув определенного возраста, когда мальчики вместо коротких курточек начинали носить фрачки, а девочки переставали носить коротенькие (относительно, конечно – до середины икр) платьица и их начинали «вывозить», менялось и их положение. Из детских с антресолей и мезонинов они спускались в общие жилые покои и там им выделяли комнату, камердинера или горничную, юношам – лошадь и кучера. Бывшие парии приобретали некий светский статус.

Однако ж, заговорив о дворянских детях, надобно что-нибудь сказать и об их домашнем обучении. Ведь все уверены в высоком качестве образования главного носителя элитарной культуры – дворянства.

Князь И. М. Долгоруков, близко познакомившийся с провинциальным дворянством в бытность свою владимирским губернатором, писал в своих воспоминаниях под 1802 г.: «Дворянство (как и везде, думаю), живучи в своих поместьях, угождает низким страстям, от праздности происходящим. Юношество благородное воспитывается небрежно, учение бедное, одной русской грамоте. Дома держать учителей не всякий в состоянии, в публичные школы отдавать спесь дворянская не позволят, да, правду сказать, и некуда. Губернские школы туне носят название училищ» (37; 577). Нужно сказать, что сам Долгоруков был весьма образован и слушал лекции в Московском университете.

Профессор Петербургского университета, видный педагог и ученый, автор первой истории русской литературы, А. В. Никитенко, имел возможность наблюдать дворянскую культуру изнутри и в то же время отстраненно. Бывший крепостной графа Шереметева, он, обучаясь в университете, жил на одной квартире с декабристом, князем Е. Оболенским, брата которого учил, был знаком со многими декабристами, литераторами, в том числе с А. С. Пушкиным, учеными, служил учителем в аристократическом доме Штеричей, а затем в элитарных учебных заведениях Петербурга, в том числе в Смольном институте благородных девиц. Вот что писал Никитенко в своем знаменитом дневнике в 1826 г.: «Мое утро по вторникам и по субботам посвящено занятиям со Штеричем. Главная цель их усовершенствовать молодого человека в русском языке настолько, чтобы он мог писать на нем письма и деловые бумаги. Мать прочит его в государственные люди и потому прибегла к геройской решимости заставлять иногда сына рассуждать и даже излагать свои размышления на бумаге по-русски. Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий: никто не помнит, чтобы он сделал какую-нибудь неловкость за столом, на вечере, вообще в собрании людей «хорошего тона». Он весьма чисто говорит по-французски, ибо он природный русский и к тому же учился у француза – не булочника или сапожника, которому показалось бы выгодным заниматься ремеслом учителя в России – но у такого, который (о верх благополучия!) и во Франции был учителем» (66; 10–11, 30–31).

Это столичное, богатое и знатное семейство. Что же было в провинциальном дворянстве?

Вот сын помещика средней руки из Орловской губернии и уездного предводителя дворянства, Афанасий Фет. «Понятно, что при денежной стеснительности нечего было и думать о специальном для меня учителе. Положим, сама мать при помощи Елизаветы Николаевны выучила меня по складам читать по-немецки; но мама, сама понемногу выучившаяся говорить и писать по-русски (мать Фета была немка. – Л. Б.), хотя в правописании и твердости почерка превосходила большинство своих соседок (! – Л. Б.), тем не менее не доверяла себе в деле обучения русской грамоте… Один из них (поваров, обучавшихся в Английском клубе. – Л. Б.), Афанасий, превосходно ворковавший голубем, был выбран матерью быть первым моим учителем русской грамоты… Вероятно, под влиянием дяди Петра Неофитовича отец взял ко мне семинариста Петра Степановича, сына мценского соборного священника. О его влиянии на меня сказать ничего не могу, так как вскоре по водворении в доме этот скромный и, вероятно, хорошо учившийся юноша… получил хорошее место… С отъездом Петра Степановича я остался снова без учителя… С тем вместе я поступил на руки Филиппа Агафоновича (старика-крепостного. – Л. Б.)… Так как мне пошел уже десятый год, то отец, вероятно, убедился, что получаемых мне уроков было недостаточно, и снова нанял ко мне семинариста Василия Васильевича… Для возбуждения во мне соревнования в науках положено было учить вместе со мною сына приказчика Никифора Федорова Митьку. При тогдашнем детоубийственном способе обучения не могу не посочувствовать мысли посадить ко мне в класс Митьку… Между тем и Василий Васильевич… получил место сельского священника, и я снова пробыл некоторое время без учителя. Но вот однажды прибыл новый учитель… Андрей Карпович… Прибыл он из дома богатых графов Комаровских… Правда… система преподавания «отсюда и досюда» оставалась все та же, и проспрягав быть может безошибочно laudo, мы ни за что не сумели бы признать другого глагола первого спряжения. Протрещав с неимоверной быстротою: «Корон, Модон и Наварин» или «Свевы, Аланы, Вандалы с огнем и мечом проходили по Испании», – мы никакого не отдавали себе отчета, что это такие за предметы, которые память наша обязана удерживать… Мне было уже лет 14, когда около Нового года отец решительно объявил, что повезет меня и Любиньку в Петербург учиться… В непродолжительном времени Любиньку отвезли в Екатерининский институт, а по отношению ко мне Жуковский… положительно посоветовал везти меня в Дерпт, куда дал к профессору Моеру рекомендательное письмо» (109; 40, 41, 44, 56, 71, 72, 99, 103).

Как видим, качество домашнего образования определялось материальными возможностями семейства и местом жительства. Выходец из богатого и довольно знатного семейства, будущий военный министр Д. А. Милютин писал: «Находясь неотлучно при матери и слыша постоянно разговоры на французском языке, почти исключительно употреблявшемся тогда в русском обществе (Милютину бы следовало сказать – в высшем обществе. – Л. Б.), я рано начал лепетать на этом языке. Даже азбуке французской выучился прежде русской. Сколько помню, уже в пятилетнем возрасте я читал довольно свободно французские детские книжки. Русской же грамоте первоначально обучал меня в Титове наш «конторщик», крепостной человек; он же давал первые уроки письма, а сельский наш священник – уроки веры.

Когда мы с братом Николаем (будущий товарищ министра внутренних дел, затем наместник в Царстве Польском. – Л. Б.) подросли настолько, что нельзя уже было оставлять нас на попечении матушки и няньки, дали нам гувернера – швейцарца m-r Валэ… Это был добрый старик, почти без образования, говоривший по-французски с обычным швейцарским акцентом… С ним ходили мы гулять и проводили большую часть дня; учились же с ним мало. Преимущественно продолжала обучать нас сама мать, посвящая ежедневно нашим урокам несколько часов своего утра; с нею читали мы французские книжки… переводили устно на русский, писали под диктовку, а позже читали вслух некоторые исторические и другие книги…

В 1824 году, когда мне минуло 8 лет, отец счел необходимым уже более серьезно приняться за мое образование. Он приискал в Москве нового гувернера… Это был человек образованный, лет около тридцати, преимущественно сведущий в науках математических и естественных, но хорошо знавший и русский язык… Рядом с занятиями по математике и технике мы оба… начали учиться истории, всеобщей и русской…

Наша жизнь в Москве после деревенского приволья казалась нам незавидной. Да и в действительности, она была крайне трудная: доходы с имения совсем прекратились; приходилось жить почти в долг. Между тем для детей необходимы были учителя и гувернеры. Поневоле надо было довольствоваться личностями низшего разбора и часто менять их. Поэтому учение наше шло плохо, без системы… В течение лета (1828 г. – Л. Б.) поступил к нам гувернер, пожилой, необразованный и грубый венгерец Яничек, которого мы терпеть не могли; давал нам уроки русского и латинского языков, истории, географии и математики Петропавловский, человек знающий, но типичный попович. Родители наши убедились в невозможности продолжать домашнее воспитание и решились с наступлением нового учебного года определить двух старших… в губернскую гимназию, единственную в то время в Москве» (61; 65–66, 71, 79, 82).

А вот Петербург, семейство баронов Врангелей, 1859 г. Мальчика на тринадцатом году жизни начинают готовить в Училище правоведения. «Задача эта была едва ли осуществима, ибо я никакой подготовки не имел. То, что я знал, я приобрел, можно сказать, случайно, с ветра. Говорил, читал и писал я плохо по-русски, кое-как по-немецки и совсем хорошо по-французски. На этом языке в те времена больше всего говорили и дома, и в обществе, и я знавал немало русских бар, и даже государственных людей, которые по-русски говорили с грехом пополам, а писали и того хуже. У нас была громадная библиотека, состоящая в основном из томов по-французски; пользовались библиотекой только Жорж и я. Читал я из нее все, что попадалось мне на глаза, но преимущественно французские романы.

О географии и истории я имел самые смутные сведения, и то только из истории Франции; географию преподавали дома сестре по-французски, и я помню, как m-lle Марис возмущалась, когда Зайка назвала Белое озеро Белым, а не «Биэло», как значилось в книге. Знал я еще первые четыре правила арифметики, которым научился, играя с нашим бухгалтером, внуком няни. Закону Божьему меня могла научить няня, а ее понимание Бога сформировалось жизнью, а не церковью» (23; 55)

Таким образом, первоначальными учителями детей были их родители и… крепостные (крепостной Ф. Д. Бобков, управитель в московском доме своей барыни, записывает: «К детям, Сергею и Николаю, которых я научил читать, наняли гувернантку» (10; 600)). А уж каково было это учение – кому как повезет. «Первоначальное обучение грамоте, – писал будущий ученый, путешественник и сенатор П. П. Семенов-Тян-Шанский, – было делом бабушки и совершалось по-старинному, начиная с познания букв: аз, буки, веди, и слогов: буки аз-ба, веди аз-ва и т. д., а писание с палочек, нуликов, а затем и букв… Сестра и я в своем четырехлетнем возрасте уже умели читать и писать…

Учением старших детей занималась моя мать: она обучала их русской грамматике, французскому и немецкому языкам, истории и географии. Мать почти всегда говорила с нами по-французски, а в определенные дни заставляла нас говорить и между собою исключительно по-французски и по-немецки…

Ученье детей, прерванное во время болезни матери, установилось в прежнем порядке, и я понемногу был привлечен к этому учению. Марья Крестьяновна была уволена, а для Николеньки, по рекомендации дяди… бывшего в то время директором Рязанской гимназии, был выписан в качестве репетитора, гимназист старшего класса… Мать понемногу ввела меня также в цикл своего преподавания, которое состояло преимущественно в чтении на трех языках, переводах с французского и немецкого и диктовках» (93; 421, 423, 429).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.