РЕЖИМ РАЗОБЩЕНИЯ Культура и политика в России последних лет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РЕЖИМ РАЗОБЩЕНИЯ

Культура и политика в России последних лет

Это принципиально новая ситуация, которую

неправильно описывать в старых терминах

и категориях – ничего не будет понятно.

Лев Рубинштейн256

1

За последний год, накануне и после думских, а затем президентских выборов 2007 – 2008 гг., в отечественной печати, аудиовизуальных медиа, Рунете характерным образом актуализировался, казалось бы, старый советский вопрос о поддержке власти, сотрудничестве с нею или, как вариант, о потенциале и формах противостояния ей в российском социуме со стороны тех или иных групп. Прежде всего, этот вопрос относят сегодня к так называемой «творческой интеллигенции», «демократическим» или леворадикальным движениям, но также к молодежи крупных городов либо даже к наименее благополучным слоям населения. Данные эмпирических опросов о весьма скромных масштабах такого гипотетического противостояния приводились и обсуждались, в том числе и автором этих заметок257. Впрочем, следы чего-то подобного нынешнему оживлению интереса к теме, вместе со вполне стереотипными для политической культуры России персонифицированными страхами и надеждами, можно было видеть и вокруг прежних выборов, в 2000 и 2004 гг.

Сейчас я хотел бы лишь подчеркнуть, что сам вопрос «С кем вы…?» в его сегодняшней формулировке представляет, на мой взгляд, предельную, окончательно выхолощенную форму осознания и выражения тех спазматических поисков «национальной идеи», «элит» или «групп развития», путей модернизации страны, которыми и советники власти, и публицисты, политические комментаторы, эксперты так или иначе занимались начиная примерно с 1993 – 1994 гг. Иначе говоря, с того периода, когда явно угасли первоначальные импульсы и сравнительно простые, общедоступные и объединявшие многих идеи, символы, лозунги «перестройки», встала (но не была осознана, продумана, артикулирована и намечена к решению) проблема социальной, культурной, идейной дифференциации общества, а из окружения власти начали тем временем постепенно, но последовательно устраняться инициаторы, разработчики и проводники каких бы то ни было «реформ».

Отмечу несколько аспектов того социально-политического и культурного порядка, который с тех пор сложился в стране и с наибольшей ясностью выразился во втором, итоговом президентском сроке В. Путина. Ограничусь наиболее важными: задача статьи – не описание ситуации, а моделирование ее конструкции, примеры здесь имеют диагностический смысл.

2

В плане социальной организации мы наблюдаем не дифференциацию функций и форм социального взаимодействия, не их институционализацию и, соответственно, универсализацию смысловых оснований внутри– и межинституционального поведения, а продолжающийся процесс фрагментации социальных укладов и изоляцию их фрагментов. Социологические данные об институциональном недоверии и общественном неучастии россиян уже не раз приводились. Можно показать тот же феномен на другом материале – на особенностях самоидентификации наших соотечественников, их позитивном либо негативном, стигматическом самоопределении через поощряемое или запрещенное переживание принадлежности к той или иной общности. Для России сегодня речь идет прежде всего об общностях, называемых в социологии аскриптивными (гендер, возраст, семья и дом, место рождения, «земля, на которой живем», «люди моей национальности»). Ведущие позиции в автоидентификации россиян принадлежат именно таким партикуляристским характеристикам, а не, допустим, профессии, гражданскому самопониманию («конституционному патриотизму», по определению Ю. Хабермаса), критериям самостоятельности и ориентирам жизненного успеха, политическим свободам, правам, взглядам и другим институциональным ценностям и обобщенным нормам. Другая важная характеристика самоотнесения человека в России сегодня – обращенность к условному прошлому. «Наша земля» и «наше прошлое, наша история» – два параметра, показатели значимости которых для самоопределения россиян за последние 20 лет заметно выросли на фоне неизменности других (скажем, «язык моего народа» – на уровне 20 %) и снижения третьих (например, принадлежность к «советским людям», уменьшившаяся за 20 лет с 31 % до 12 %, или к военному поколению, которая характерна сегодня для 1 % россиян).

Что в первую очередь связывается у вас с мыслью о вашем народе?

(дайте не более трех ответов; приводятся позиции, значимость которых в наибольшей степени увеличилась)

Крайне существенно, что подобное фрагментированное состояние социальной материи представляет собой не аморфность и аномию, а, напротив, вполне функциональную характеристику, более того – условие управляемости населением. Разобщение масс – новая технология господства в арсенале сегодняшней российской власти. Но это именно новая, другая технология в сравнении с тоталитарной советской – управление не от имени силы или авторитета власти, а с расчетом на слабость и безответность социума258. В ее собственных границах, в том числе – границах хронологических, такую технологию приходится оценивать как достаточно эффективную. Только это эффект не мобилизации, как в классические советские времена, а, скорее, парализации или кратковременного оглушения (рауш-наркоз).

Одним из инструментов подобного «стиля» управления выступает то, что, в противоположность известному социологам и психологам феномену «релятивной депривации», можно было бы назвать релятивной привилегированностью. Советская власть уже в зрелый сталинский период, с 1930-х гг. стала прибегать к точечному привилегированию отдельных людей и фракций социума, но использовала его по преимуществу как знак одобрения и отличия, дарованный сверху и работающий, в этом смысле, на авторитет и позиции центральной власти, на интеграцию с ней более широких кругов отобранного населения. В данном же случае, наравне с централизованной раздачей знаков поощрения и наиболее ценных ресурсов собственности (нефтегазовые регионы, торговля спиртным или оружием, инновационные технологии), речь идет о предельном расширении сферы действия механизмов отличия. Значение привилегии присваивается едва ли не каждым взрослым членом российского социума, переносясь на любые признаки его статуса, если он хоть сколько-нибудь превышает нулевой. Дело здесь, как представляется, не просто в том, что, говоря словами окуджавской песни, «пряников сладких всегда не хватает на всех», а в том, что дозирование привилегий и манипуляция микроотличиями – мощный рычаг социальной организации (самоорганизации) и управления в посттоталитарных и постидеологических режимах. В таком качестве он, например, начал работать в поздние брежневские годы. За фасадом «новой исторической общности людей» фактически выстроился социум повсеместных отличий и привилегий, барьеров и уровней доступа к каким бы то ни было социальным благам (по другой терминологии, общество тотального дефицита).

Но, узнавая сегодня «советское» в путинском политическом режиме, наблюдатель – хочу это всячески подчеркнуть – имеет дело с ложным дежавю. Используя терминологию Ю.Н. Тынянова, можно сказать, что он сталкивается с «пародичностью» или, в более позднем словоупотреблении Эрика Хобсбаума, с «изобретенной традицией»259. На иной политической культуре населения в последнее десятилетие выстроилась иная система власти. Она – если говорить в целом и сравнивать с классическим сталинизмом или даже с брежневской эпохой – скорее не репрессивна, то есть не использует механизм репрессий в повседневном, плановом и массовом порядке, хотя точечно, по отношению к митингам, пикетам, демонстрациям немногочисленных гражданских активистов, намеренно демонстрирует избыточную готовность к подавлению протестных действий. Она не опирается на господствующую идеологию и партийный аппарат, не поддерживает состояние мобилизационной готовности. Она носит пассивно-защитный или адаптивно-компенсаторный характер, сохраняя лишь некоторые реликтовые символы прежних эпох «тотальной мобилизации» (миф-Сталин, победа в войне).

Различные по происхождению и функциям элементы советского, относящиеся к разным этапам существования СССР, в нынешних условиях придуманы или стилизованы наново; представляя собой результат первичной, пусть самой грубой рефлексии над советским, они требуют новых средств исследования, рефлексии более высокого порядка, в чем и состоит трудность. Они эклектично сконтаминированы в новых обстоятельствах внутренней жизни страны и в другом внешнем окружении, встроены в другие рамки и переосмыслены в них для других целей. Характерно, что это пародия в отсутствие оригинала. По конструкции перед нами тавтология – стершаяся или вырожденная метафора, которая отсылает лишь к самой себе и обосновывает себя ссылкой на собственное виртуальное существование (двойное отражение, фигура «зеркало в зеркале»). Поэтому она и неотделима от постоянной самодемонстрации через массмедиа, невозможна без этой тотальной репрезентации. Вообще говоря, в нашем случае разделять систему и ее репрезентацию можно лишь условно, аналитически: репрезентация здесь и есть система. Медиатизация политики – это часть политики, продолжение политики средствами медиа и в формах медиа260.

Результат – кентаврическое устройство политической жизни и политической культуры в России сегодня. При его представлении, направлено ли оно внутрь страны или вовне, власть активизирует в своей риторике те или иные компоненты двойственного целого. Так, вперед на том или ином отрезке могут выдвигаться новые технологии, обещающие невиданный прорыв (достижение цели), или «особый путь», отделяющий от всего мира (интеграция целого); отечественное или европейское; советское или русское; сталинское или брежневское; державное или националистическое и т.д.

Антропологическую развертку (срез) подобной конструкции составляют, опять-таки, в терминологии Тынянова, «пародические личности» политиков, выдвигаемых на авансцену публичного внимания. После появления в 1990-е гг. знаковой фигуры Жириновского они постоянно производятся отечественными средствами информации, прежде всего – основными каналами телевидения. Поддерживая массовые и, особенно, «элитные» ожидания появления на политических подмостках «новых людей», эти быстро становящиеся популярными и узнаваемыми персоны (персонажи) вовсе не воплощают инструментальные деловые качества политических менеджеров или исполнительных чиновников, не демонстрируют харизматический облик «вождя» и «спасителя», не отсылают к авторитетам и традициям прошлого. Они клонируют созданную теми же массмедиа в начале тех же, 1990-х гг. виртуальную фигуру «нового русского» – с характерной двойственной отсылкой к «русскому», но при этом заметно лакированному, глянцевому (уже не «медведю»), представленному с расчетом на внешний взгляд, можно сказать, на экспорт («экспортная» составляющая российской экономики, политики, культуры заслуживает отдельного разговора).

3

Фрагментация российского социума – составная часть или один из аспектов его массовизации. Здесь нет противоречия или парадокса. Именно разложение и разрушение большинства социальных связей и форм, за исключением круга самых близких, выступает условием, основой унификации социальных реакций большинства населения. При этом интеграция целого в современной России не вполне подпадает под классические социологические теории. Это, если пользоваться терминами Э. Дюркгейма, и не «органическая» солидарность, основанная на непосредственном участии каждого в жизни всего архаического сообщества, но и не «механическая» солидарность, опирающаяся на разделение труда и дифференциацию современных специализированных институтов. В нашем случае социальная интеграция, предполагающая высокую степень общественного неучастия и деинституционализацию все большей части социальной жизни россиян, их массовое и стойкое недоверие к большинству социальных институтов, осуществляется с опорой на фигуру первого лица, складывается через обязательную отсылку к этому символическому топосу. Такая отсылка опосредует очень многие, если вообще не все, отношения россиян к политике, власти, социальным институтам. Фигура первого лица выступает символом целого и обобщенным символическим посредником большинства публичных действий в рамках этого целого, по отношению к нему.

Поэтому солидарность по преимуществу выражается здесь как зрительское участие в церемониалах представления человека номер один (для россиян сегодня это по-прежнему Владимир Путин) и пассивной поддержке-одобрении оглашаемых им решений, причем поддержке-одобрении практически «всеми», 70 – 80 % населения, как это было, например, в период кавказской войны 2008 г. Когерентность данного социума – безличная функция коммуникативного канала и персонифицированная производная от места главного лица во властной иерархии (и, понятно, его места в телевизионной программе). Можно назвать такую интеграцию виртуальной и церемониальной. Церемониализация власти, ее присутствия, осуществления, перемещения и смещения, смены и т.д., как и соответствующая ритуализация «публичного» участия населения в «политике», – важная и, опять-таки, новая сторона путинского режима261.

Политика, как ее обычно трактуют социологи («…стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства между группами людей, которые оно в себе заключает»262), в описанной ситуации становится все более тайной, закулисной и, как можно предположить, все более простой, даже грубой. Поддержание границы между двумя этими сферами, скрытой и демонстративной, равно как и ее постоянное, но контролируемое и дозированное нарушение в виде сенсаций, скандалов, разоблачений и всевозможного другого «слива» в желтой прессе, близких к ней аудиовизуальных медиа, – характерная черта социально-политического уклада путинских времен. Это выражение тех же основополагающих процессов социальной фрагментации и самоизоляции, общей озабоченности проблемой границы (проблематичностью нормы), постоянной и всегда неокончательной, вновь и вновь не удовлетворяющей демаркацией пределов «своего» пространства.

Тут хотелось бы разобраться с двумя распространенными клише в описаниях нынешней ситуации политиками и их советниками, а также более широким кругом экспертов, публицистов и др. Вопреки заявлениям первых лиц и их трактовке близким окружением для путинского периода характерна никак не концентрация власти, а, напротив, ее рассеяние, умножение и расползание источников решений и санкций, их вменения, проверки исполнения и т.п. на все более нижние и периферийные этажи, подсистемы организации управления (это же относится к силовым структурам и репрессивным органам). Зазоры и несогласованности в нормах поведения и ответственности между этими точками и зонами власти, статусами и полномочиями многочисленных действующих лиц, облеченных той или иной властью, вовсе не являются частными дефектами или временными сбоями в системе. Они представляют собой область вышеупомянутой «релятивной привилегированности» чиновников различных ведомств, необходимого и выгодного им произвола, то есть составную часть всего социально-политического устройства. Большинство населения, при всех справедливых жалобах на чиновную коррупцию и нерадивость, при постоянном чувстве собственной незащищенности от произвола и бессудного притеснения, более или менее адаптировалось к подобному устройству, оно не настаивает на его реформировании и хотело бы лишь более полного и своевременного информирования, предупреждения о намерениях и действиях властей263.

А это значит, что нередко раздающиеся с разной интонацией слова о деполитизации общественной жизни в путинской России, как представляется, не вполне адекватны. Политика при этом, фактически без обсуждения, понимается в ее классических определениях, выросших из идей и практики западных демократий. Но это означает поиск под фонарем, поскольку под ним виднее. Между тем, в советской и постсоветской России политическое далеко не во всем институционализировано, оно очень слабо вычленено из всей толщи социального существования, или, другими словами, общество не отделилось от государства. Скорее стоило бы говорить о трансформированных в наших условиях, неклассических формах политики – в том числе не о сокращении, а, напротив, рассеянии политического. Здесь тоже важна проблема границ. С одной стороны, социологи действительно регистрируют общественную апатию абсолютного большинства населения, о ней говорилось выше. Однако диагностика этого процесса как ухода в частную жизнь столь же неточна: будь такой уход социальной реальностью, к тому же гарантированной законом и защищенной нормами права, одобрение недавних военных действий российской власти на территории другого независимого государства четырьмя пятыми населения вряд ли имело бы место. И эти четыре пятых не поддерживали бы насаждаемую государством ксенофобию – прежде всего, неприязнь по отношению к США. Эти четыре пятых, конечно же, не находятся вне политики, равно как совершенно не случайно большинство российского населения в ответ на вопрос о выдающихся людях всех времен и народов прежде всего называет государственных и военных деятелей России. Точнее было бы представлять и анализировать эти феномены не как свидетельства деполитизации, а как типичную для посттоталитарных или авторитарных обществ форму политического участия или политической культуры.

С другой стороны, и демонстративные поползновения властных верхов контролировать всё на свете, и уже упоминавшееся рассеяние власти, полномочий и ответственности, значительная неопределенность и для властей, и для населения правовых норм и их нарушений (в последнее время это в особенности затрагивает трактовку преступлений против государства и его безопасности, расширенное толкование и применение относящихся сюда законов) ведут к расширению политической поднадзорности и подотчетности. При соответствующем намерении представители власти могут во многих действиях индивида или группы людей усмотреть «политику». Семантика понятия «политика» исподволь и без должного осознания аналитиками сдвигается в сегодняшнем обиходе к инкриминируемым значениям «антигосударственная политика».

Теоретическая проблема для социальных и политических наук заключается в данном случае в том, что роль политики, значения политического могут в разных условиях принимать на себя другие формы и механизмы коллективного поведения, в том числе – не прописанные в институциональных кодексах и инструкциях, не легитимированные правом. Их обнаружение, описание, понимание составляют отдельный новый комплекс задач, которые опять-таки заслоняются, блокируются слишком поспешной отсылкой к «прошлому» и нередко поверхностной диагностикой окружающего как всего лишь «дежавю».

4

Переходя к разговору о культуре в ее отношениях с политикой, стоит сразу же отметить, что инструментарий социального да и общегуманитарного анализа феноменов современной культуры, тем более в политических аспектах, у российских исследователей крайне беден. Отечественное интеллектуальное сообщество по ряду причин долго оставалось в стороне от процессов модерна и самостоятельной рефлексии над ними. Оно не прошло, как Европа и США с конца 1920-х до начала 1970-х гг., школу реальных и жестких дискуссий о культуре и рынке, о массовом и элитарном, народном и популярном, об ангажированном и независимом, памятными вехами которых для Запада – называю лишь некоторые – остались «Предательство интеллектуалов» Жюльена Бенда (1927, переизд. 1946) и «Что такое литература?» Сартра (1948), «Массовая цивилизация и культура меньшинства» Фрэнка Реймонда Ливиса (1930) и «О пользе грамотности» Ричарда Хоггарта (1957), «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» Вальтера Беньямина (1938, изд. 1955) и «Диалектика Просвещения» Хоркхаймера и Адорно (1947), «Заметки к определению понятия “культура”» Т.С. Элиота (1948) и «Долгая революция» Реймонда Уильямса (1961), «Либеральное воображение» Лайонела Триллинга (1950) и «Массовая культура, выпуск второй» (1971). К крупномасштабным переменам культурной жизни в политических и экономических контекстах российская интеллигенция и ее продвинутые подгруппы оказались в интеллектуальном плане крайне плохо подготовленными. К тому же знакомство с упомянутыми дискуссиями по книгам в читальных залах, да еще порядком запоздалое, в большинстве случаев – чисто информационное, поспешное и поверхностное, нимало не компенсировало реального в них неучастия.

Ситуация в современной российской «культуре», точнее – в экспрессивно-символическом производстве различных групп авторов и в коммуникативном обиходе разных слоев публики, на мой взгляд, подпадает под общую схему описания социально-политической жизни в России, предложенную выше. Ведущая тенденция и здесь – последовательная фрагментация авторских групп, с одной стороны, и категорий потребителей, с другой.

Если говорить о культуротворческих группах, то в их деятельности, по меньшей мере – с середины 1990-х гг., сокращается общее поле соотнесения заявок и оценок, поле актуальной литературной и художественной критики. В немалой степени это обусловлено уходом с общественной авансцены ведущего медиума межгрупповых культурных коммуникаций советской эпохи – толстых литературно-художественных журналов. Можно говорить о массовом отторжении от них широкой читательской публики, наиболее образованных и относительно квалифицированных слоев населения (в идеологическом и политическом плане перед нами конец «перестройки» и крах ее идеологии, распад и разрежение слоев поддержки).

Только за пять лет – с 1990 до 1995 г. – среднегодовой тираж журналов как таковых сократился более чем в 11 раз264, а для признанных и популярных журналов описываемого типа он уменьшился в 50 – 100 раз. Показательно при этом, что наиболее динамичная и прямо связанная с текущей ситуацией форма критики – рецензионная деятельность толстых журналов – заметно сократилась: так, рецензионных откликов в 1997 – 1998 гг. было вдвое меньше, чем в начале 1960-х и конце 1970-х, хотя количество журналов этого типа выросло вдвое. Рецензенты в их сопоставлениях и оценках стали гораздо чаще ориентироваться на признанные авторитеты и школьную классику, чем на актуальных авторов, тем более – молодых265.

Поскольку в культуре сегодня почти нет заявленных эстетических и идейных программ, то нет и принципиальной полемики, кроме апелляции «к личностям». Исследователи, в частности, отмечают, что после неподцензурных манифестов группы СМОГ в первой половине 1960-х гг. вплоть до 2007 г., когда номер интернет-журнала «РЕЦ» под названием «Новый эпос» стал манифестацией группы русскоязычных поэтов нескольких стран и разных поколений, в России не было опубликованных программ литературной инновации266. Вместе с тем, сегодня фиксируется крайняя узость экспертного сообщества, способного выносить оценки, которые были хоть в какой-то мере авторитетны для культуротворческого слоя: «…круг компетентных, договороспособных и готовых к самоорганизации экспертов не столь широк, чтобы набралось на два премиальных сюжета с сопоставимым авторитетом»267, – констатирует Д. Кузьмин, обсуждая роль Премии Андрея Белого в сегодняшнем литературном сообществе.

Заявки на роль общего в культурном обиходе России сегодня, кажется, выдвигает только гламур. Гламуризация публичной сферы, политики, культуры – еще одна ведущая тенденция социальной и культурной жизни страны последних лет268. Этот процесс, кроме всего прочего, обусловливается характерным для последнего пятнадцатилетия, а в особенности – для путинского периода, сращением политики и бизнеса, их стремлением к массированному воздействию на область культуры. Ситуация как будто бы напоминает «возвращение государства» в его советском или позднесоветском варианте, но это мнимое сходство: мы имеем сегодня дело с другим государством, о чем уже шла речь выше. Значимый аспект ситуации – формирование слоя более молодых, образованных, урбанизированных и относительно благополучных россиян, образ мира которых претендует на создание и отражение гламура, его верхнюю границу можно примерно оценить в 10 – 15 % населения (приблизительно таков объем групп, которые, по данным Левада-Центра на 2008 г., добились, с их точки зрения, материального благополучия, бывают за границей, несколько раз в месяц ходят в кино и др.).

Идейная характеристика гламура – беспроблемность, стилистическая – эклектизм, главный эффект – массовизация, унификация. Показательно, что в глянцевых журналах, как и на нынешней политической сцене, нет полемики. Глянцевые журналы даже не упоминают друг друга (жесточайшая конкуренция их друг с другом и за звезд, и за публику всегда остается за сценой): часть в гламурной «культуре», например журнал, – как, скажем, и фигура человека номер один в российской «гламурной» политике, – словно бы равна всему целому и может его репрезентировать, не отсылая ни к чему другому. Соответственно, здесь исключается рефлексия, а потому нет и критики, которая редуцируется до промоушн. Более того, сам этот вид изданий является рекламой, он – не журнал, а рекламный каталог модной фирмы, агентства. Адорно, анализируя индустрию западной культуры между двумя войнами, отмечал, что товар здесь сам является рекламой, а рекламные образы и тексты в американских журналах «Life» или «Fortune» уже неотличимы от редакционных статей269. Глянец делает пределом значимости саму поверхность, границу зрения и зримого, как бы исключая вопрос о глубине.

В этом смысле граница, ее переживание, любование ею превращается в смысл действия, так что действие становится изолированным в себе, самодостаточным. Характерно, что глянцевый журнал не читают, а листают, просматривают (так, кстати говоря, и телевизор сегодня по большей части не смотрят – на него посматривают или «листают» программы с помощью пульта дистанционного управления). А это значит, что мы имеем дело со специфически символическим, игровым или, еще точнее, церемониальным действием270, со зрелищной (но не читательской!) культурой или даже с обществом зрелищ и зрителей, автохтонным двойником «общества спектакля» Ги Дебора.

5

Самое важное в этой части рассуждений – то, что фрагментация общего мира в современной российской культуре выражается для культуротворческих групп в постоянных процессах производства, поддержания и демонстрации условных, символических границ своих микросообществ, клубов, кружков, компаний, проведении рамок демонстрации и восприятия знаков «своего» или «нашего», а не в поисках и создании новых содержательных образцов, тем более – образцов универсалистских, ориентированных на всеобщее. Это, хочу подчеркнуть, принципиальное изменение культурной ситуации. Изоляционизм (фрагментация) и демонстративность (церемониальность) – составные части одного феномена. Феномена тем более важного, что, собственно говоря, ровно так же дробно устроена сейчас и публика, сообщество потребителей культуры.

Мы имеем сегодня дело с несколькими отсеками культуры, или, точнее сказать, зонами коммуникативного обихода россиян271. Наиболее массовый уровень образуют, условно говоря, зрители телесериалов и читатели издательских серий книг карманного формата в мягких обложках, которые приобретает любой покупатель (everyman, Jedermann) в любом киоске на городском вокзале или у выхода из метро. Это образцы, рассчитанные на людей, воспринимающих себя как все и вместе со всеми: лаконичный значок на обложке книги, рекламируемой в московском метро («3 миллиона читателей»), обращается именно к такой публике, используя значимый для нее аргумент. Подобный потребитель ориентирован на повторение – и того, что уже видел сам, и того, что показывают другим. Циклы повторения здесь – короткие, обычно – ежедневные, от серии к серии. Пропущенная серия легко восстановима, поскольку, во-первых, трафаретна, а во-вторых, ее смотрели все, так что на следующий день перескажут. Эта подгруппа потребителей привязана к коммуникативным каналам, а не ориентирована на выбор содержательных образцов. Книги для нее («хорошие» или «настоящие») – это книги той или иной серии, купленные в упомянутом киоске или полученные от таких же читателей, родных и друзей, этот последний канал сегодня, наряду с серийной покупкой, – из наиболее значимых для читательской массы. Соответственно, рекомендации лидеров чтения или экспертов по чтению в этом слое читателей практически не присутствуют, здесь не работают критика, литературоведение, школьный учитель или библиотекарь. Но потребители этой группы и сами не выступают рекомендателями и экспертами: приобщение к культуре, продвижение культурных образцов в другие группы и слои – не их задача272.

Другой уровень, или сегмент, публики – потребители гламура, люди моды, о них и образцах их «культуры» говорилось выше. Здесь другой ритм взаимодействия со зрителями, читателями, слушателями, он сезонный или, в пределе, годовой: смена новинок, новый премиальный цикл и проч.; самый короткий отрезок – месяц между номерами модного журнала. При этом менеджеры гламурной культуры и практики гламурного обихода, создатели глянцевых журналов, звезды модных тусовок сегодня уже не ограничиваются замкнутым существованием в собственном кругу. Они претендуют на роль экспертов, оценщиков, рекомендателей культурных образцов (близость тех или иных среди них к представителям власти и крупного бизнеса сейчас не обсуждаю, это отдельный комплекс проблем и исследовательских задач). Читатели, зрители, слушатели все чаще получают и принимают сегодня книги по рекомендации журнала «Elle» или Владимира Соловьева, фильмы от Ренаты Литвиновой, музыку от Башмета (имена беру наугад, они могут быть другими) – то есть с соответствующей авторитетной наводкой, непременным модным лейблом273.

Остаточный или, говоря несколько шире, синтетический характер носит публика толстых журналов, читатели, ориентированные на литературную классику, или телезрители программы «Культура». Если говорить для примера именно о толстых журналах, то они за 1990-е гг., потеряв преобладающую часть читателей, заняли функциональное место чего-то вроде little review; правда, количество little review в крупных и развитых странах исчисляется тысячами, в нашем же случае их – полтора-два десятка. Это площадки для дебюта (тем более важные при огромной российской периферии, где разглядеть нового автора могут только в Москве и если он сам окажется в столице), где делаются заявки на место в будущих премиальных списках, а значит, и на место в литературном клубе или даже в большой литературной тусовке. Если глянцевые журналы работают с заведомыми звездами, заимствуя их символический авторитет, то толстые делают звезд, а потом делят их: наиболее часто публикующиеся в каждом из них авторы чаще всего гастролируют и в других журналах этого типа. При этом «толстяки» частично используют героев глянца, как, впрочем, и отдельных представителей литературы эксперимента, экспрессивно-символического поиска: роль таких журналов сегодня (можно было бы то же самое показать на примере новостных программ или составе участников ток-шоу на канале «Культура») – тоже эклектическая.

Типологический список такого рода социокультурных образований в принципе открыт, и можно было бы продлить его дальше. Но для целей статьи я ограничусь еще лишь одним типообразующим примером – это маргинальная культура, культура смыслового и эстетического поиска. Она обращена чаще всего к очень узким кругам, даже кружкам аудитории, значительную часть которой составляют сами авторы, – такова аудитория, например, современной академической музыки, поисковых литературных журналов (например, российского «Воздуха») либо, скажем, Театра.doc и связанного с ним фестиваля «Кинотеатр.dос». Парадоксы такого рода культуры в нынешних российских условиях связаны для меня с двумя обстоятельствами. Замкнутая достаточно узкими границами людей, способных на поиск и заинтересованных в его понимании, эта культура, вместе с тем, стремится выйти к предельно универсальным формам и значениям всеобщего, человеческого (антропологического), будь оно экзистенциальным прорывом, эстетическим экспериментом или каким-то иным опытом. С другой стороны, эта культура, маргинальная по отношению к любому мейнстриму, в сегодняшних отечественных условиях приобретает – вольно или невольно – еще и политическое измерение. Вот о двух этих пунктах я в заключение и хотел бы поговорить подробнее.

6

Вообще говоря, можно выделить два исторически реализованных типа репрезентации политического в искусстве. Они достаточно известны из отечественной и зарубежной практики XIX – XX вв., эпохи модерна.

Это, во-первых, ангажированное, мобилизационное искусство, как поддерживающее власть (официальное и официозное), так и протестное. Образно-символическими средствами оно воплощает программу тех или иных сил, стремящихся участвовать во власти, поддерживать собственную власть или ниспровергать чужую. Такова, допустим, поэзия Маяковского (дореволюционного и советского периода в их сходстве и различии), таково кино Эйзенштейна от «Стачки» до «Ивана Грозного».

Во-вторых, это критически дистанцированное искусство. Оно сознательно и последовательно работает с политическими фигурами, риториками, символами, мифами, демонтирует их, показывая, как это сделано, и тем самым дает возможность в той или иной мере освободиться от устойчивой привычки к ним или от их временной магии и фасцинации. Такова в кино игровая «немецкая трилогия» Ханса-Юргена Зиберберга274 или документальная «Приватная Венгрия» Петера Форгача275. Таковы в живописи военные и мифологические циклы Ансельма Кифера276.

Оба названных направления – примеры сравнительно прямого обращения к политической тематике и символике. Но здесь возможны сдвиги и деформации. В этом плане мне хотелось бы отметить сейчас недавний, сравнительно новый для постсоветского периода, неклассический поворот темы «политика и культура», «политика и искусство». При рассеянии политического и гламуризации его публичной части в «нулевые» годы, о чем речь шла выше, индуцированное, «наведенное» политическое значение сейчас приобретает, с одной стороны, все поисковое в культуре, а с другой – все репрессированное в публичной жизни. Два эти направления работы культуротворческих групп можно объединить: речь идет о проблематике индивидуального или антропологического как ориентира в художественных поисках и как социально-репрессированного начала. В других условиях эту проблему образцово сформулировала для себя авангардный американский кинорежиссер Сью Фридрих, когда в одном из интервью заявила: «Личное и есть политическое» («The personal is political»)277. В нынешних российских условиях отстаивание права на индивидуальное и даже интимное как единственную действительно универсальную, всеобщую ценность (в этом смысле – моральное начало), возможно, дает один из примеров трансформации политического в условиях всеобщей, безальтернативной и гламурной «политики», как и рассеивающейся «гламурной культуры». Политическая и социальная практика редукции, вытеснения и уничтожения всего «непохожего», «отличного» в массовизированном социуме и общедоступной культуре порождает в локальном масштабе, на маргинальных участках своего рода «восстание индивидов» (по аналогии с известным «восстанием масс»).

Борьба за интимное, человеческое как за немногое нескомпрометированное общее ведется в миноритарных культурах на грани его исчезновения или невозможности. Приведу лишь несколько примеров, их перечень может быть многократно продолжен. Таково, например, значение символики женского, детского, больного, отверженного, стигматизированного «большим» социумом в поэзии Елены Фанайловой – ее «бомжики», «подруга пидора», «даун и левша» и др. в книгах «Русская версия» (2005) и «Черные костюмы» (2008)278. Такова семантика «бабушек в черном», обиженных животных и «ангелов недостоинства» в неорелигиозной лирике Сергея Круглова (книги «Зеркальце» и «Переписчик», 2008). Таковы одинокие гротескные персонажи, которые обживают руины некоей фантастической, но хорошо узнаваемой нами цивилизации, практикуя своего рода «культ карго» и даже «язык карго», в коллективном сборнике стихов Арсения Ровинского, Федора Сваровского и Леонида Шваба «Все сразу» (2008). Таковы документальные социодрамы (докудрамы) Театра.doc279 и примыкающего к ней фестиваля «Кинотеатр.doc». Близка к этому роль телесного (открытого, то есть ранимого) и стихийного (природного, но загаженного), предельно деиндивидуализированного и предельно же, натуралистически материализованного в документальном кино Александра Расторгуева, например в его ленте о новобранцах Чеченской войны «Чистый четверг» (2003)280.

В массовой и гламурной культурах мир словно свернут в конструкцию «зеркало в зеркале» – настоящее в прошлом / прошлое в настоящем, «мы» как остров, сами по себе. В поисковой культуре, о которой сейчас идет речь, на уровне манифестов поднимается проблема противостояния тотальности мейнстрима. Тексты же в границах миноритарных культур все чаще актуализируют характерную семантику слабости, хрупкости, даже поражения, причем в двух взаимосвязанных смыслах этого последнего слова: в значении возможного краха, обреченности на проигрыш и в значении раны, боли, уязвимости. В этом плане представляется глубоко не случайной значимость для сегодняшних миноритарных культур в России таких неогуманистических фигур послевоенной Европы, как Симона Вайль и Пауль Целан.

2009

Данный текст является ознакомительным фрагментом.