1. Внешняя этика

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Этика ставит на первое место вопрос «как?» (как следует относиться к религии, науке и т. д.?). Но нравственное «как?» не может обойтись без «что?» (в идеале – научного), поскольку определить нравственное отношение к чему-либо – религии, науке и т. д. – невозможно, не составив себе предварительного представления о религии, науке и т. п. Вот почему сквозь призму «как?» в нравственной картине мира всё-таки виден реальный мир. Вот почему моралист, прежде чем учить правильному, с его точки зрения, отношению к чему-либо, определяет его природу.

Религия

Как известно, Л. Н. Толстой был верующим. Но отчего же тогда он был отлучён от православной церкви? А вот отчего: церковников он записывал в одну компанию с капиталистами, купцами и чиновниками. Все они обманывают и обкрадывают народ. 10 октября 1901 г. он писал в Гаспре: «Предприниматели (капиталисты) обкрадывают народ, делаясь посредниками между рабочими и поставщиками орудий и средств труда, также обкрадывают купцы, становясь посредниками между потребителями и продавцом. Тоже под предлогом посредничества между обиженными и обидчиками устанавливается грабёж государственный. Но самый ужасный обман – это обман посредников между богом и людьми» (там же. Т. 20. С. 154).

Представление о религии у Л. Н. Толстого и у богословов было чересчур различным. Л. Н. Толстой принимал нравственную сторону религии, но не принимал в ней главного – того, без чего нет никакой религии, – веры в чудо. Религия же, из которой изъято чудо, по существу перестаёт быть религией. А между тем Л. Н. Толстой именно его-то и не признавал. Он писал: «Закон Божий открывается не одним каким-нибудь людям, а равно всякому человеку, если он хочет узнать его. Чудес же никогда не было и не бывает, и все рассказы о чудесах пустые выдумки» (Толстой Л. Н. Путь жизни. М.: Республика, 1993. С. 13).

Чтобы уж совсем стало понятно, почему церковь объявила анафему Л. Н. Толстому, страшась его еретического влияния на людей, приведём из этой же книги ещё несколько богохульных высказываний писателя:

«Неправда и то, что есть такие книги, в которых всякое слово истинно и внушено Богом (мы догадываемся, о каких книгах идёт речь – о священных писаниях. – В. Д.). Все книги – дело рук человеческих, и во всех может быть и полезное, и вредное, и истинное, и ложное» (там же. С. 13).

«Для истинной веры не нужно ни храмов, ни украшений, ни пения, ни многолюдных собраний…» (там же. С. 15).

«Если человек хочет угодить Богу молитвами, обрядами, то это значит, что он хочет обмануть Бога.» (там же).

«Рассказы о чудесах не могут подтверждать истину. Если бы, не то что рассказы, но на моих глазах человек воскрес из гроба и улетел на небо и оттуда уверял бы меня, что 2+2=5, я всё-таки не поверил бы ему» (там же. С. 18).

Религия, в таком духе понимаемая, скорее смахивает на атеизм, чем на настоящую религию. Но Л. Н. Толстой всё-таки верил в Бога, но какого? Во-первых, он верил в Христа, но не того Христа, который творил чудеса, а того, который был нравственным учителем. Во-вторых, он верил, подобно Сократу, в Бога в душе, воплощающего нравственную чистоту, совесть и т. п. – всё лучшее в человеке, что сдерживает его от зла, делает его духовным существом «Есть ли Бог? – спрашивал себя Л. Н. Толстой в дневнике 30 июля 1906 и отвечал. – Не знаю. Знаю, что есть закон моего духовного существа. Источник, причину этого закона я называю Богом» (там же. Т. 20. С. 242).

Л. Н. Толстой отождествлял Бога с лучшей частью души – духовной её частью. Слово «душа» в этом случае становится синонимом Бога – в том смысле, в котором говорят: «Подумай о душе». В этом привычном призыве мы слышим: «Подумай о Боге». Подумать о душе или о Боге в данном случае означает одно и то же: подумать о духовных ценностях, чтобы легче было справиться с телесными соблазнами. Синонимом к словам «Бог» и «душа» в данном контексте становится и слово «совесть». Л. Н. Толстой писал: «Зрячую, духовную часть человека называют совестью… Она молчит, пока человек делает то, что должно. Но стоит человеку сойти с настоящего пути, и совесть показывает человеку, куда и насколько он сбился» (Путь жизни. С. 25). Поскольку представление о Боге как о нравственном руководителе, живущем в душе человека, не имеет по Л. Н. Толстому каких-либо ясных очертаний, то неудивительно, что он высказывался, например, в таком духе: «Бога никак нельзя понять умом. Мы знаем, что Он есть, только потому, что знаем Его не умом, а тем, что сознаем Его в себе» (там же. С. 27). Выходит что-то непостижимое: мы знаем не умом, а сознанием.

Настоящего богослова из Л. Н. Толстого в конечном счёте не получилось. В конечном счёте Бог в его истолковании отождествляется с тем, что человеку постичь невозможно. Характерно для Л. Н. Толстого такое его высказывание: «Если я живу мирской жизнью, я могу обходиться без Бога. Но стоит мне подумать о том, откуда я взялся, когда родился и куда денусь, когда умру, и я не могу не признать, что есть то, от чего я пришёл, к чему я иду. Не могу не признать, что я пришёл в этот мир от чего-то мне непонятного и что иду я к такому же чему-то непонятному мне. Вот это-то непонятное, от чего я пришёл и к чему иду, – я называю Богом» (там же. С. 45).

Эти слова Л. Н. Толстой писал в конце своей жизни. Вот почему мы можем сделать вывод о том, что попытки Л. Н. Толстого выступить в роли богослова в конечном счёте не увенчались успехом. В самом деле, что это за Бог – что-то непонятное, отчего человек пришёл и к чему придёт? Выходит, как будто, что речь идёт о природе, ибо мы из неё вышли и в неё уйдем. Но тогда выходит, что Л. Н. Толстой – пантеист, если Бог – принадлежность природы? Но пантеистические мотивы в богословских исканиях Л. Н. Толстого должны для нас стоять на втором месте, ибо на первом месте у него тот Бог, который живёт в душе как её лучшая часть, не позволяющая человеку совершать дурных поступков. Л. Н. Толстой писал: «Человеку нужно любить, а любить по-настоящему можно только то, в чём нет дурного. И потому должно быть и то, в чём нет ничего дурного. А такое существо, в котором нет ничего дурного, и есть только одно: Бог» (там же. С. 45). Бог в этом случае есть не что иное, как нравственный идеал.

Бог у Л. Н. Толстого – не самоценность. Нравственность – вот главное, чем он жил. Его же попытки выступать в роли богослова, в роли основателя «истинной веры» были направлены вовсе не на укрепление позиций теологии. Они были направлены на укрепление веры в людях в необходимость нравственного совершенствования. Чтобы не из одного разума вытекала эта необходимость, но и из веры. Вот тогда эта вера будет «истинной».

Л. Н. Толстой придавал вере в Бога исключительно важное значение. Об этом свидетельствуют, в частности, его трёхлетние мытарства, связанные с поиском смысла жизни в религиозной вере. Он описал их в своей «Исповеди».

«Исповедь» была написана Л. Н. Толстым в 1880 году, когда её автору было 49 лет. Уже позади были «Война и мир» и «Анна Каренина», но работа над романом о декабристах, который он так и не написал, не заладилась. Причина была одна: перед ним во весь свой рост стала проблема смысла жизни. В мучительных поисках ответа на неё он прошёл четыре этапа.

1. Критика бессмысленности жизни. Его главными оппонентами здесь стали Экклезиаст и А. Шопенгауэр. Автору «Исповеди» удалось преодолеть соблазн признать их правоту.

2. Изучение научных источников, позволяющих найти смысл жизни с помощью разума. Вывод оказался печальным: «Разумное знание в лице учёных и мудрых отрицает смысл жизни, а огромные массы людей, всё человечество – признают этот смысл в неразумном знании» (Толстой Л. Н. Избранное. Ростов-на-Дону, Феникс, 1998. С. 40». Вот почему он обратился к поиску смысла жизни с помощью веры в Бога. Но этот путь к смыслу жизни не предвещал скорого успеха. Чуть ниже он пишет: «И это неразумное знание есть вера, та самая, которую я не мог не откинуть. Это бог 1 и 3, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы и всё то, чего я не могу принять, пока я не сошёл с ума» (там же).

3. Изучение верующих людей своего круга. Результат и здесь оказался безрадостным. Л. Н. Толстой понял, что вера людей его круга показная, но главное, что люди его круга и не могут иметь подлинного смысла жизни, поскольку они паразиты на теле трудового народа.

«И я понял, что вера этих людей – не та вера, которой я искал, что их вера не есть вера, а только одно из эпикурейских утешений в жизни. Я понял, что эта вера годится, может быть, хоть не для утешения, а для некоторого рассеяния раскаивающемуся Соломону на смертном одре, но она не может годиться для огромного большинства человечества, которое призвано не потешаться, пользуясь трудами других, а творить жизнь. Для того чтобы всё человечество могло жить, для того чтоб оно продолжало жизнь, придавая ей смысл, у них, у этих миллиардов, должно быть другое, настоящее знание веры. Ведь не то, что мы с Соломоном и Шопенгауэром не убили себя, не это убедило меня в существовании веры, а то, что жили эти миллиарды и живут и нас с Соломонами вынесли на своих волнах жизни», – писал Л. Н. Толстой (там же. С. 47). А дальше уточнял: «Я понял, что, если я хочу понять жизнь и смысл её, мне надо жить не жизнью паразита, а настоящей жизнью и, приняв тот смысл, который придает ей настоящее человечество, слившись с этой жизнью, проверить его» (там же. С. 52).

4. Обнаружение религиозного смысла жизни у простолюдинов. Л. Н. Толстой писал: «Слушал я разговор безграмотного мужика-странника о боге, о вере, о жизни, о спасении, и знание веры открылось мне. Сближался я с народом, слушая его суждения о жизни, о вере, и я всё больше и больше понимал истину» (там же. С. 62). Какую истину? О смысле жизни.

Смысл жизни, обнаруженный Л. Н. Толстым в православной вере простых людей, заключался в следующем – во-первых, в «добывании жизни» (т. е. выживании), а во вторых, в нравственном совершенствовании.

Первая, материальная, стороны смысла жизни была сформулирована Л. Н. Толстым следующим образом: «И в самом деле, птица существует так, что она должна летать, собирать пищу, строить гнёзда, и когда я вижу, что птица делает это, я радуюсь её радостью. Коза, заяц, волк существуют так, что они должны кормиться, множиться, кормить свои семьи, и когда они делают это, у меня есть твёрдое сознание, что они счастливы и жизнь их разумна. Что же должен делать человек? Он должен точно так же добывать жизнь, как и животные, но с тою только разницей, что он погибнет, добывая её один, – ему надо добывать её не для себя, а для всех. И когда он делает это, у меня есть твердое сознание, что он счастлив и жизнь его разумна» (там же. С. 51–52).

Вторую, духовную, сторону смысла жизни простых людей Л. Н. Толстой описал так: «В противуположность тому, что люди нашего круга противились и негодовали на судьбу за лишения и страдания, эти люди принимали болезни и горести без всякого недоумения, противления, а с спокойною и твердою уверенностью в том, что всё это, должно быть и не может быть иначе, что всё это – добро. В противуположность тому, что чем мы умнее, тем менее понимаем смысл жизни и видим какую-то злую насмешку в том, что мы страдаем и умираем, эти люди живут, страдают и приближаются к смерти с спокойствием, чаще же всего с радостью. В противуположность тому, что спокойная смерть, смерть без ужаса и отчаяния, есть самое редкое исключение в нашем круге, смерть неспокойная, непокорная и нерадостная есть самое редкое исключение среди народа» (там же. С. 48).

Оставим в стороне сомнительность второго заключения автора этих слов и обратимся к главному: духовная сторона смысла жизни у простых людей возвратила Л. Н. Толстого к тому смыслу жизни, который был главным в его жизни – к нравственному совершенствованию. Его краткое содержание: быть лучше. Она напомнила ему о его детских и юношеских годах, когда он видел смысл своей жизни в нравственном совершенствовании. Теперь, под влиянием религиозной веры, она воскресла с новой силой.

Л. Н. Толстой писал в «Исповеди»: «И я спасся от самоубийства… Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому. Я вернулся к вере в ту волю, которая произвела меня и чего-то хочет от меня; я вернулся к тому, что главная и единственная цель моей жизни есть то, чтобы быть лучше, т. е. жить согласнее с этой волей; я вернулся к тому, что выражение этой воли я могу найти в том, что в скрывающейся от меня дали выработало для руководства своего всё человечество, т. е. я вернулся к вере в бога, в нравственное совершенствование и в предание, передававшее смысл жизни. Только та и была разница, что тогда всё это было принято бессознательно, теперь же я знал, что без этого я не могу жить» (там же. С. 55).

Вот как всё оказалось просто! Три года мытарств, а результат? Возврат к юношеской мечте о нравственном совершенствовании. Между тем три года мытарств, описанных в «Исповеди», перевернули жизнь её автора на 180 градусов: он всё больше и больше становится проповедником. В 1881 г. он посещает монашескую обитель – Оптину пустынь. В 1883 г. он пишет трактат «В чём моя вера?». Но главное, он меняется и как художник: его «Отец Сергий» (1990), «И свет во тьме светит» (1895), «Воскресение» (1899) и мн. др. художественные произведения окрашены переосмыслением былого, легкомысленного, как ему казалось, отношения к жизни – того отношения, с которым он писал свои произведения до того времени, когда его охватил глубочайший духовный кризис, описанный им в «Исповеди».

На этом можно было поставить точку после анализа «Исповеди». Но основная идея этой книги заставляет меня обратить особое внимание всего на один фрагмент из неё, в котором он по существу приближается к пониманию культурогенического смысла жизни. Вот этот фрагмент: «В самом деле, с тех давних, давних пор, как есть жизнь, о которой я что-нибудь да знаю, жили люди, зная то рассуждение о тщете жизни, которое мне показало её бессмыслицу, и всё-таки жили, придавая ей какой-то смысл. С тех пор как началась какая-нибудь жизнь людей, у них уже был этот смысл жизни, и они вели эту жизнь, дошедшую до меня. Всё, что есть во мне и около меня, всё это – плод их знания жизни. Те самые орудия мысли, которыми я обсуждаю эту жизнь и осуждаю её, всё это не мной, а ими сделано. Сам я родился, воспитался, вырос благодаря им. Они выкопали железо, научили рубить лес, приручили коров, лошадей, научили сеять, научили жить вместе, урядили нашу жизнь; они научили меня думать, говорить» (там же. С. 38).

Наука

Вопрос «как?» (как следует относиться к тому или иному предмету) производен, вторичен по отношению к вопросу «что?» (что представляет собою этот предмет?), поскольку наше нравственное отношение к предмету вытекает из нашего представления о нём. В каком же тогда случае нравственная картина мира в большей мере приблизится к истине, т. е. будет отражать в идеале поистине нравственное отношение к миру? Очевидно, в том случае, когда нравственная картина мира будет основываться на научной, поскольку последняя в большей мере, чем какая-либо другая приближается к истине – к наиболее адекватному представлению о реальной действительности. Вот почему моралист в идеале должен быть учёным-энциклопедистом, но, кроме того, он должен быть сциентистом – в положительном смысле этого слова, т. е. человеком, осознающим производность нравственной картины мира от научной, зависимость первой от второй. Именно в этом пункте Л. Н. Толстой оказался не на высоте. Он относился к науке не самым достойным образом, а следовательно, не мог определить и правильного нравственного отношения к ней. Как ни странно, он относился с презрением даже к дарвинизму, не сумев разглядеть эволюционное сходство между его учением о нравственном совершенствовании и учением Ч. Дарвина.

Отношения между наукой и нравственностью были перевёрнуты Л. Н. Толстым: не нравственность у него производна от науки, а наоборот – наука производна от нравственности, а точнее – должна стать производной. А поскольку современная наука, с его точки зрения, не подчинена нравственности, то её следует считать ложной наукой. Истинная же наука должна быть подчинена нравственности. Но Л. Н. Толстой заходил в отношении к науке ещё дальше: в его размышлениях о науке прослеживается явная тенденция к сведению всей науки к этике, которая и расценивалась им как истинная наука. В пределе нравоцентризм Л. Н. Толстого должен звучать приблизительно так: не нужна нам никакая наука, кроме одной – науки о том, как жить.

Вот что писал Л. Н. Толстой о современной ему науке: «То, что в нашем мире считается единственной и самой важной наукой: естественные науки, политикоэкономия, история (как она изучается), юриспруденция, социология и пр., совершенно такие же ненужные и большей частью ложные знания, какова в старину была “наука”, включавшая в себя богословие, алхимию, аристотелевскую философию, астрологию» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 20. М.: Художественная литература, 1965. С. 257). Записаны эти слова Львом Николаевичем в дневнике во вполне зрелом возрасте – 29 декабря 1906 г.

Почему же, по мнению Л. Н. Толстого, наука пошла по ложному пути? Он называет, по крайней мере, три причины: во-первых, потому, что большая часть знаний, полученных наукой, никому, кроме самих учёных, не нужна, во-вторых, потому, что с давних пор («со времен не только Рима, но Египта, Вавилона» (там же. С. 247) люди стали ставить своё материальное преуспевание выше духовного совершенства, а наука закрепила это ложное представление о соотношении материальных и духовных ценностей, а в-третьих, потому, что наука не сумела развиваться равномерно, что ей не позволило составить представление о мире как о некоем связном, едином целом.

Последний аргумент Л. Н. Толстого против «ложной» науки заслуживает особого внимания. В современной терминологии в нём идёт речь о том, что в истории науки процессы её дифференциации преобладали над процессами интеграции, что привело её к утрате целостного представления о мире. Кроме того, Л. Н. Толстой подчёркивал неравномерность развития разных отраслей науки, что тоже влияло на утрату единого, всестороннего, системного взгляда на мир. Вот это важное для историков науки суждение Л. Н. Толстого: «В знании важно не количество знаний, даже не точность их (потому что совершенно точных знаний нет и никогда не будет), а разумная связность их: то, чтобы они со всех сторон освещали мир. Вроде того, что бывает в постройках. Постройка может быть великолепна или бедна: зимний дворец и шалаш, но и то и другое – разумные постройки только тогда, когда они защищают со всех сторон от непогоды и дают возможность жить в них и зимой и летом; но самые великолепные три стены без четвёртой или четыре без крыши или без окон и печи много хуже бедной хаты, в которой можно укрыться и не задыхаться и не мерзнуть. То же и в научных знаниях, теперешних знаниях учёных в сравнении со знаниями безграмотного крестьянина-земледельца. Эта истина должна быть основой воспитания и образования. Расширять знания надо равномерно» (там же. С. 289).

Окрестив современную ему науку «ложной», Л. Н. Толстой стал размышлять о науке истинной. Что это за наука? «Мне думается, – отвечает мыслитель, – что теперь наступило время, когда люди сознают эту свою ошибку (что они создали ложную науку. – В. Д.) и исправят её. И установится или, скорее, разовьётся истинная, нужная людям наука духовная, наука о совершенствовании духовном о средствах наиболее лёгких достижения его» (там же. С. 247).

Нравоцентризм Л. Н. Толстого в отношении к науке вылился в критику «ложной» науки, т. е. всей науки, кроме науки о нравственности. В этой критике было много абсурдного (как, например, отрицание медицинской науки) и ценного. Он критиковал нашего брата и за то, что мы употребляем «неясные, несуществующие, выдуманные слова» (Путь жизни. С. 247), и за то, что мы исследуем надуманные проблемы (напр., этимологию слова «куколь»), и за то, что мы защищаем интересы привилегированных классов и т. д., и т. д.

Л. Н. Толстой смотрел на науку, как и на многое другое, с позиций мужицкой морали. Недаром в раздел «Ложная наука» в книге «Путь жизни» он включил такие слова Ш.-Л. Монтескье: «Я люблю мужиков: они недостаточно учёны, чтобы рассуждать превратно» (там же. С. 262). В подобном духе писал и сам Л. Н. Толстой: «Отчего безграмотные люди разумнее учёных? Оттого, что в их сознании не нарушена естественная и разумная постепенность важности предметов, вопросов. Ложная же наука производит это нарушение» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 20. М.: Художественная литература, 1965. С. 276).

Искусство

С позиций мужицкой морали Л. Н. Толстой смотрел и на искусство. В трактате «Что такое искусство?» он в таком роде писал об искусстве, к которому и сам имел непосредственное, как мы знаем, отношение: «Но мало того, что такие огромные труды тратятся на эту деятельность, – на неё, так же как на войну, тратятся прямо жизни человеческие: сотни тысяч людей с молодых лет посвящают все свои жизни на то, чтобы выучиться быстро вертеть ногами (танцоры); другие (мызыканты) на то, чтобы выучиться очень быстро перебирать клавиши или струны; третьи (живописцы) на то, чтобы уметь рисовать красками и писать всё, что они видят; четвёртые на то, чтобы уметь перевернуть всякую фразу на всякие лады и ко всякому слову подыскать рифму. И такие люди, часто очень добрые, умные, способные на всякий полезный труд, дичают в этих исключительных, одуряющих занятиях и становятся тупыми ко всем серьёзным явлениям жизни, односторонними и вполне довольными собой специалистами, умеющими только вертеть ногами, языком или пальцами» (там же. Т. 15. С. 45). Как видим, не только учёным, но и художникам доставалось от великого писателя земли русской. Можно с уверенностью сказать, что, если бы автором этих слов был кто-нибудь помельче Л. Н. Толстого, то подобные насмешки над людьми искусства никакая бы цензура не пропустила. Но Лев Николаевич был беспощаден и по отношению к своему собственному художественному творчеству, называя «Войну и мир», «Анну Каренину» и др. свои произведения дребеденью.

В чём дело? Чем вызвана подобная позиция Л. Н. Толстого к искусству? Он смотрел на него в подобные минуты – когда из его уст срывались подобные оценки художественной деятельности – глазами простого крестьянина или рабочего. Для них барское искусство – действительно, верченье ногами, языком или пальцами. А между тем, писал Лев Николаевич: «Для всякого балета, цирка, оперы, оперетки, выставки, картины, концерта, печатания книги нужна напряженная работа тысяч и тысяч людей, подневольно работающих часто губительную и унизительную работу. Ведь хорошо было бы, если бы художники всё свое дело делали сами, а то им всем нужна помощь рабочих не только для производства искусства, но и для их большей частью роскошного существования…» (там же. С. 50). Разумеется, Л. Н. Толстой далеко не всегда смотрел на искусство мужицкими глазами. Он часто плакал от умиления, слушая музыку Ф. Шопена или читая стихи Ф. И. Тютчева. Кстати, о последнем, по свидетельству В. Ф. Лазурского, он говорил: «По моему мнению, Тютчев – первый поэт, потом Лермонтов, потом Пушкин» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т. 2. М.: Художественная литература, 1960. С. 25). Но в трактате «Что такое искусство?» он провёл мужицкий взгляд на искусство. Но он ему был и на самом деле чрезвычайно близок – тем более во время написания этого трактата. Никто не может заподозрить Льва Николаевича в неискренности.

Проводя «народную» точку зрения на искусство, Л. Н. Толстой писал: «Как только искусство высших классов выделилось из всенародного искусства, так явилось убеждение о том, что искусство может быть искусством и вместе с тем быть непонятным массам» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 15. М.:

Художественная литература, 1965. С. 134). Писатель развенчивает элитарное, барское, извращённое, с его точки зрения, искусство, потому что истинное искусство понятно всем: «…извращенное искусство может быть непонятно людям, но хорошее искусство всегда понятно всем» (там же. С. 135).

Л. Н. Толстой развенчивает в этом трактате и привычное мнение о том, что красота, выражаемая искусством, а также и красота вообще отнюдь не способствует нравственности. Он писал: «Чем больше мы отдаёмся красоте, тем больше мы удаляемся от добра. Я знаю, что на это всегда говорят о том, что красота бывает нравственная и духовная, но это только игра слов.» (там же. С. 101).

Не красота, а добро – вот цель искусства. Настоящее искусство, с его точки зрения, призвано заражать людей добрыми чувствами. Оно способно влиять на людей в этом отношении более успешно, чем что-либо другое. Вот почему оно способно на великое дело – «осуществление братского единения людей» (там же. С. 231). Братское же единение людей означает отсутствие среди людей насилия. Л. Н. Толстой восклицал: «Задача искусства огромна: искусство, настоящее искусство, с помощью науки руководимое религией, должно сделать то, чтобы то мирное сожительство людей, которое соблюдается теперь внешними мерами, – судами, полицией, благотворительными учреждениями, инспекциями работ и т. п., – достигалось свободной и радостной деятельностью людей. Искусство должно устранить насилие. И только искусство может сделать это» (там же. С. 229). Л. Н. Толстой, таким образом, возлагал на искусство по преимуществу нравственные задачи. Следовательно, как в отношении к науке, так и в отношении к искусству мы наблюдаем у него одну и ту же позицию – нравоцентрическую. Это означает, что на центральное, ведущее положение в культуре он ставил нравственность, все же остальные её области – религию, науку, искусство и т. д. – он ставил в подчинённое к ней отношение.

Политика

С нравоцентрической точки зрения подходил Л. Н. Толстой и к политике. Всем известно, с какой беспощадностью великий писатель бичевал социальные язвы царской России, с каким гневом он обрушивался на привилегированное меньшинство, живущее в роскоши за счёт грабежа порабощенного большинства. Но с неменьшей беспощадностью он относился и к себе самому, поскольку и сам он принадлежал к привилегированному меньшинству.

Л. Н. Толстой писал: «…не люблю бедность, не могу любить её, особенно для других, но ещё больше не люблю, ненавижу, не могу не ненавидеть то, что даёт богатство: собственность земли, банки, проценты» (там же. Т. 20. С. 192).

Принять строй, при котором одни с жиру бесятся, а другие не могут свести концы с концами, Л. Н. Толстой не мог, но какой путь он предлагал для замены этого строя на другой, более справедливый? Ненасильственный, нравственный. Вот почему он не мог принять социальной революции, поскольку она предполагает насильственное перераспределение собственности, от которой идёт сама диспропорция между богатыми и бедными.

По поводу марксизма, который, как известно, не отвергает революционного насилия, Л. Н. Толстой говорил следующее: «Главная недодуманность, ошибка теории Маркса в предположении о том, что капиталы перейдут из рук частных в руки правительства, а от правительства, представляющего народ, в руки рабочих. Правительство не представляет народ, а есть те же частные люди, имеющие власть, несколько различные от капиталистов, отчасти совпадающие с ними. И потому правительство никогда не передаст капитала рабочим.» (там же. С. 103–104).

Но что же тогда сделать, чтобы уничтожить строй с непомерной диспропорцией между богатством и бедностью? По Л. Н. Толстому выходит так: бедным ничего не остаётся, как ждать, когда богатые поделятся с ними, а это произойдет тогда, когда они добровольно, по нравственным соображениям пойдут на самоограничение своих потребностей. Он писал: «Главное же – надо быть готовым отказаться от всех усовершенствований нашей цивилизации (отсюда отрицательное отношение Л. Н. Толстого к техническому прогрессу: он сдерживает стремление людей к самоограничению. – В. Д.), только чтоб не было того жестокого неравенства, которое составляет нашу язву. Если правда, что я люблю брата, то я не задумываюсь лишиться гостиной, только бы приютить его, бесприютного. А то мы говорим, что хотим приютить брата, но только с условием, чтобы гостиная оставалась свободною для приёма. Надо решить, кому служить – богу или мамону. Обоим нельзя. Если богу, то надо отказаться от роскоши и цивилизации, будучи готовым устроить её завтра же, только общую, равную» (там же. Т. 19. С. 378).

Дело, таким образом, осталось за малым: ждать, когда богатые добровольно, по нравственным соображениям, поделятся своими благами с бедными. «Жаль, в это время прекрасное, – писал Н. А. Некрасов, – жить не придётся ни мне, ни тебе». Причина одна: стремление к лакомому куску, ко всем благам цивилизации у нас значительно превышает стремление к нравственному совершенствованию и, в частности, к материальному самоограничению.

Но Л. Н. Толстой не видел другого выхода. И в отношении к политике он был последовательным нравоцентристом, считая, что политический прогресс в обществе может стать лишь следствием нравственного совершенствования людей, живущих в нём. Только в этом случае общество перестроится ненасильственно, изнутри, нравственно. Он писал: «Перестроится мир не извне, а изнутри. И поэтому вся энергия – на внутреннюю работу» (там же. Т. 20. С. 197).

Язык

И в отношении к языковому общению Л. Н. Толстой был нравоцентристом. И в языке он видел в первую очередь средство для установления между людьми добрых, любовных отношений, средство для их братского единения.

К единению должен вести родной язык, к единению должно вести и изучение иностранных языков. По поводу последних он писал: «Изучение языков – самая христианская наука, потому что ведёт к единению людей» (Л. Н. Толстой: энциклопедия / сост. и научн. ред. Н. И. Бурнашёва. М.: Просвещение, 2009. С. 414).

Но слово может не только соединять людей, но и разъединять. Вот почему Л. Н. Толстой учил осторожному обращению с ним: «Слово – выражение мысли и может служить соединению и разделению людей; поэтому нужно с осторожностью обращаться с ним» (Путь жизни. С. 294). Далее он уточнял: «Берегись такого слова, которое разъединяет людей или служит вражде и ненависти» (там же).

В раздел «Слово» в упомянутой книге Л. Н. Толстой включил такие параграфы: «Слово – великое дело», «Когда рассердился, молчи», «Не спорь», «Не осуждай», «Вред от несдержания в слове», «Польза молчания», «Польза воздержания в слове» (там же. С. 294–303). Для себя же, в своём дневнике за 1899 г. её автор писал: «Дороже всего добрые отношения между людьми, а устанавливаются эти отношения не вследствие разговоров – напротив, от разговоров портятся. Говорить как можно меньше, и в особенности с теми людьми, с которыми хочешь быть в хороших отношениях» (ТолстойЛ. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 20. М.: Художественная литература, 1965. С. 117).

Единение с людьми – высший идеал толстовской этики. Встречаясь с ним, мы ощущаем его величие. Иначе и не может быть: этот идеал соединяет наши разрозненные души со всем родом человеческим. Он заставляет нас забывать о тех бесконечных различиях между нами, которые нас разобщают. Этих различий накопилось так много, что с общечеловеческой точки зрения мы выглядим как существа, которых иначе как странными и удивительными не назовёшь. Эту точку зрения Л. Н. Толстой выразил в дневниковой записи, сделанной им в ночь с 28 на 29 июля 1909 года. Он писал: «Есть на свете такие существа, которые живут все от произведений земли, но для того, чтобы им было как можно труднее кормиться, они землю свою разделили так, что пользоваться ею могут только те, кто не работает на ней, те же, кто работают, не могут пользоваться ею и страдают и мрут поколения за поколениями от невозможности кормиться с земли. Кроме того, существа эти избирают по одному семейству или по нескольким из многих и отказываются от своей воли и разума ради рабского повиновения всему тому, что захотят делать над ними эти избранные. Избранные же бывают самые злые и глупые из всех. Но существа, избравшие и покоряющиеся, всячески восхваляют их. Существа эти говорят на разных языках, непонятных друг другу. Но вместо того, чтобы стараться уничтожить эту причину недоразумений и раздоров, они ещё разделяют сами себя, независимо от различия языка, ещё на разные соединения, называемые государствами, и из-за этих соединений убивают тысячи и тысячи себе подобных и разоряют друг друга» (там же. С. 352).

Далее читаем: «Не буду говорить о тех миллионах глупостей и гадостей, которые делаются этими существами: как они отравляют себя ядом, считая это удовольствием; как собираются в самые заражённые ими же самими места в огромном количестве в среде незанятых огромных пространств земли, строят в одной местности дома в тридцать этажей; или как, не заботясь о том, как бы им всем лучше передвигаться, заботятся о том, чтобы только некоторые могли ездить, летать как можно скорее; или как набирают слова так, чтобы концы были одни и те же, и, составив вместе, как потом восхищаются этим набором слов, называя это поэзией; или как набирают другие слова без окончаний, но такие же глупые и непонятные, называют их законами и из-за этих слов всячески мучают, запирают в тюрьмы и убивают по этим законам друг друга. Да всего не перечтёшь» (там же. С. 354).

Вывод такой: «Удивительнее же всего при этом то, что существа эти не только не образумливаются, не употребляют свой разум на то, чтобы понять, что глупо и дурно, а напротив, на то, чтобы оправдывать все свои глупости и гадости. И мало того что не хотят сами видеть мучающих их глупостей и гадостей, не позволяют никому среди себя указывать на то, как не надо делать то, что они делают, и как можно и должно делать совсем другое и не мучиться так. Стоит только появиться такому, пользующемуся своим разумом существу между ними, и все остальные приходят в гнев, негодование, ужас и где и как попало ругают, бьют такое существо, и или вешают на виселице, или на кресте, или сжигают, или расстреливают. И что всего страннее, это то, что когда они повесят, убьют, это разумное, среди безумных, существо и оно уже не мешает им, они начинают понемногу забывать то, что говорило это разумное существо, начинают придумывать за него то, что будто бы оно говорило, но чего никогда не говорило, и когда всё то, что говорено этим разумным существом, основательно забыто и исковеркано, те самые существа, которые прежде ненавидели и замучили это, одно из многих, разумное существо, начинают возвеличивать замученного и убитого, даже иногда, думая сделать этим великую честь этому существу, признают его равным тому воображаемому злому и нелепому богу, которого они почитают. Удивительные эти существа. Существа эти называются людьми» (там же. С. 355).

Незавидна участь тех, кто не стремится к человеческому единению. «Ужасно одиноко положение того, – читаем у Л. Н. Толстого, – кто не чувствует своего единения со всеми отдельными существами. Когда подумаешь о всех людях, существах, живущих отдельно, – ужас берёт. Успокаивает и радует даже, когда их обнимаешь разумом и любовью» (там же. С. 151–152).

Итак, и в отношении к религии, и в отношении к науке, и в отношении к искусству, и в отношении к политике, и в отношении к языку – всюду Л. Н. Толстой выступает как нравоцентрист, т. е. ставит нравственность на центральное, ведущее, первое место. «Желательно, – писал он, – отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только одновременно и немного позади нравственного движения» (там же. С. 278). Но как же, спрашивается, добиться того, чтобы нравственность стала опережать другие сферы культуры? Усиленно заниматься нравственным совершенствованием. Данный тезис лежит в основе всей этики Л. Н. Толстого, но в особенности – внутренней этики. Во внешней этике её автор мог изменить эволюционизму, что тоже вытекало из его нравоцен-тризма: стоит ли радоваться культурному прогрессу, если он увеличивает отставание нравственности от других сфер культуры? Отсюда такие, казалось бы, ретроградные, антиэволюционные высказывания Л. Н. Толстого, как, например, это: «…добрая жизнь и теперешние технические усовершенствования и формы жизни несовместимы. Без рабов не только не будет наших театров, кондитерских, экипажей, вообще предметов роскоши, но едва ли будут все железные дороги, телеграфы» (там же. С. 180). Или такое: «Обычно думают, что прогресс в увеличении знаний, в усовершенствовании жизни, – но это не так. Прогресс только в большем и большем уяснении ответов на основные вопросы жизни» (там же. С. 175). К этим вопросам он относил нравственные вопросы, которые во внутренней этике Л. Н. Толстой решал в последовательно эволюционном духе, чего, к сожалению, мы не видели в его внешней этике.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.