Основные категории религиеведения

Нет слова, чаще встречающегося в религиеведческих исследованиях, чем слово «символ». Слово это греческое и восходит к глаголу ???????? – сливать вместе, соединять. Словом ???????? именовалась, в частности, деревянная дощечка, которую разламывали вступавшие в дружбу и побратимство люди. Половинки этой дощечки хранились в дружественных семьях, живших в разных селениях, часто разделенных многими днями пути. Зная о старинной дружбе предков, люди, готовясь к встрече с потомками побратима, брали свою половинку дощечки и, встречаясь, соединяли ее со второй половинкой. Две половины дощечки как бы вновь сливались в одно, линия разлома совпадала, и это было верным подтверждением старинной дружбы. Но сами греки рано стали использовать слово ???????? и в расширительном значении. Знаки отличия, сана, знаки царской власти, членства в народном собрании и в судейских коллегиях также стали именоваться символом. Как половинка дощечки подразумевала дружбу с определенным родом, а золотая диадема – царскую власть, так и иные материальные знаки могли символизировать некоторые нематериальные и потому буквально неизобразимые сущности. И у нас сейчас знак сердца обозначает любовь, а череп с перекрещенными под ним костями – опасность смерти.

Поскольку религия предполагает соединение не только видимого и невидимого, материального и духовного, но и нашего земного, человеческого, с принципиально иным, запредельным, божественным, то символическое отображение неизобразимого и принципиально иного в доступных нам образах становится совершенно необходимым. Без символа религии бы вообще не было, так как божественная неотмирность никак не может проявить себя непосредственно в мире человеческом. Она являет Себя только в символе, как царское достоинство – в короне, скипетре и державе. «Священные тексты говорят не с помощью слов, воспринимаемых естественным образом, но через символы и образы», – указывал Максим Исповедник (582–662) в примечаниях к творению Дионисия Ареопагита «О Небесной Иерархии».[94]

Несмотря на то что философы XIX столетия Шеллинг, Гегель, Гете, Крейцер, Бахофен и их продолжатели в ХХ веке, Андрей Белый, Кассирер, Юнг, разработали очень глубокую теорию символического,[95] а Эрнст Кассирер (1874–1945) даже называл человека «животным символическим»,[96] в обыденном сознании мы употребляем слово символ в смысле знакового изображения. Мы можем сказать, что красный цвет советского знамени символизировал собой кровь, пролитую в борьбе за свободу пролетариата, а трехцветное национальное русское знамя – три части России – Белую, Малую и Великую Русь, или три чаемых добродетели – чистоту, благородство и мужество. Слово «символизирует» мы легко можем заменить на слово «изображает». Красное большевицкое знамя изображало кровь, но на самом деле крови на знамени нет, как нет и трех Россий на бело-сине-красном национальном флаге. Так и актер, играющий роль царя, скажем, в «Хованщине», на самом деле никакой не царь, и если он, забывшись, начнет отдавать повеления зрителям, то все решат, что актер заболел, слишком войдя в роль. Ни грана царственности в актере нет, он только символизирует собой царя на подмостках сцены.

Совсем иное – религиозный символ. Русский богослов протопресвитер Александр Шмеман разработал принцип религиозной символизации, назвав его символизацией «эпифанической»:

«История религии показывает, что, чем древнее, глубже, „органичнее“ символ, тем меньше в нем только внешней изобразительности. И это так потому, что исконная „функция“ символа не в том, чтобы изображать (что предполагает отсутствие „изображаемого“), а в том, чтобы являть и приобщать явленному. Про символ можно сказать, что он не столько „похож“ на символизируемую реальность, сколько причастен ей и потому может ей реально приобщать. Таким образом, разница – радикальная – между теперешним и первичным пониманиями символа состоит в том, что теперь символ есть изображение или знак чего-то другого, чего при этом в самом знаке реально нет… тогда как в первичном понимании символа он сам есть явление и присутствие другого, но именно как другого, т. е. как реальности, которая в данных условиях и не может быть явленной иначе как в символе… Одна реальность являет другую, но – и это очень важно – только в ту меру, в которой сам символ причастен духовной реальности и способен воплотить ее… В символе все являет духовную реальность и в нем все необходимо для ее явления, но не вся духовная реальность является и воплощается в символе. Символ всегда „отчасти“… ибо символ всегда соединяет реальности несоизмеримые, из которых одна остается по отношению к другой – „абсолютно другой“».[97]

Именно такое явление одной реальности в другой, нашему восприятию доступной, и именуется прот. Александром Шмеманом эпифаническим символом (от греческого ????????? – являю).

Следует также иметь в виду, что явленный, эпифанический символ приобщает к реальности, которую он символизирует, только того, кто в эту первообразную реальность посвящен и, так или иначе, пребывает в ней. Символическое «подобие» обряда становится сущностью для того, кто уже с этой сущностью сопричастился. Поэтому посвящение, инициация – обязательное для религии вхождение человека «мира сего», несовершенного и смертного, в область божественного совершенства, гармонии и вечности.

Русским аналогом понятия «эпифанический символ» могут считаться слова «знак», «зна?менье», когда одно, и притом незримое, знаменуется каким-либо видимым образом. Так, воинское знамя знаменует собой государство, волю которого исполняет идущее на битву войско. Символ в религии столь же свят и почитаем, как и символизируемое им, но только в связи со священным первообразом, и никогда – независимо от него. Ни верующие, ни религиеведы обойтись без эпифанического символа никак не могут. Одни его почитают, другие изучают и используют в своих описаниях религиозного.

В тесной связи с символом стоит и еще одна очень важная категория религиозного – закрытость (таинственность, мистичность) религиозного слова и жеста. Символы, вполне понятные образованным последователям религиозной традиции, могут быть вовсе непонятны или понимаемы превратно случайными наблюдателями, внешними исследователями и необразованными верующими. Религиозный текст имеет «самозащиту». Он не открывается тому, кто на него случайно наткнулся, принялся изучать без должной подготовки, «с кондачка». Для случайного читателя такой текст непонятен, а потому или невыносимо скучен, или, напротив, экзотически причудлив. Причина же неверного восприятия весьма проста. Чтобы категории нашей жизни могли являть реалии иного, неотмирного бытия, они с неизбежностью должны быть метафоричны (от греческого ???????? – «переносить» происходит слово ???????? – переносное значение слова), так как точных и буквальных названий у сущностей иного, невещественного мира просто нет. «Все в языке, относящееся к внечувственным объектам, является и должно быть чистой метафорой», – объясняет величайший знаток, исследователь и переводчик инокультурных религиозных текстов, основатель знаменитой британской книжной серии «The Sacral Books of the East» Фридрих Максимилиан Мюллер.[98] Задача религиеведа – понять метафоры иной религиозной культуры и перевести их на понятный для его соплеменников и единоверцев культурный язык.

«Метафоры, являясь единственным способом передачи опыта, связанного с восприятием божественного, занимают центральное место в религиозном учении и мышлении, – указывает один из наиболее проницательных исследователей древней месопотамской религии Торкильд Якобсен. – Именно они связывают между собой прямой и опосредованный опыт, они соединяют основателей религии и религиозных вождей с их последователями; они же скрепляют верующих узами взаимного понимания. Наконец, только посредством этих метафор религиозное содержание и его формы могут передаваться из поколения в поколение».[99]

Помня важнейшее значение метафоры для религиеведа, мы должны учитывать и очень важное предупреждение выдающегося русского богослова и историка Церкви священника Георгия Флоровского (1893–1979): «Ни текст, ни отдельное высказывание нельзя назвать „бессмысленным“ только потому, что мы не понимаем их смысла. Если мы понимаем метафоры буквально – мы не понимаем текста; если, наоборот, реальная история кажется нам притчей – мы не понимаем текста».[100] Умение переложить на привычный нам язык дискурсивной логики смысл метафоричного и образного религиозного текста – необходимейшее качество религиеведа. Буквальное же прочтение метафор типа «древние египтяне верили, что солнце – это бог, а древние персы считали богом огонь», – характерная и очень опасная ошибка для исследователя религий.

Ф. М. Мюллер в свое время предупреждал: «В самых бессмысленных традициях древности был смысл, и, что еще важнее, многие из этих традиций, кажущиеся абсурдными и отталкивающими для современных людей, являются простыми, понятными и даже прекрасными, если мы представим их в обличии того языка, на котором они создавались и который теперь пришел в упадок».[101]

Буквальное прочтение метафор – ошибка, свойственная не только религиеведам, но нередко и самим последователям той или иной религии. Популярная английская религиозная писательница Анна Джеймсон (1797–1860) признавалась:

«Я помню, что была уже не очень молода, когда я сомневалась в существовании бедного Лазаря и богача не более, чем в существовании Иоанна Крестителя или Ирода, когда добрый самарянин был в моих глазах такое же действительное лицо, как любой из апостолов, когда я от всего сердца жалела неразумных дев, которые забыли зажечь свои светильники и с которыми, по моему мнению, обошлись слишком строго. Такое же понятие о буквальной, фактической истинности притчи я с тех пор часто встречала у детей и у необразованных, хотя и ревностных слушателей и читателей Библии. Я помню, в какой ужас пришла одна добрая старушка, которой я старалась объяснить настоящее значение слов притчи и дать понять, что рассказ о блудном сыне вовсе не есть истинное происшествие. Она осталась при своем убеждении, что Христос не мог говорить своим ученикам ничего, кроме истины, и я сочла за лучшее оставить ее в покое».[102]

Различение точного определения и метафоры, факта и притчи – совершенно необходимо для религиеведа, но это подчас, особенно если речь идет о мертвых религиях, очень трудная задача, требующая хорошего знания многих источников и большого вкуса в отношении священного текста или обряда.

Тому, кто начинает заниматься изучением религиозных идей, тут же бросается в глаза сходство двух, привычных для нас, но очень, казалось бы, различных по смыслу слов: культура и культ. А между тем различие этих слов мнимое. В латинском языке, откуда и пришли они к нам, слова cultus, cultor, cultura имеют очень широкий спектр значений. Это и возделывание почвы, сельское хозяйство; и воспитание, образование, развитие юношества; и внимание к своей одежде, прическе, украшениям; и определенный строй, порядок всей жизни; и интеллектуальные занятия философией, словесностью, историей; и, наконец, поклонение Богу, религиозные практики и обряды. Cultor же – это тот человек, который возделывает землю, или разводит скот, или учит детей, или пишет научные труды, или священнодействует, или просто живет культурной, то есть трудовой, творческой и религиозной жизнью.

Такой широкий круг понятий, разумеется, не случаен, не простое совпадение. За всеми многообразными родами человеческой деятельности, за всеми состояниями жизни, описывающимися словами cultus, cultura, просматривается единство основополагающего смысла. Все эти действия и состояния суть созидание жизни, созидание человека. И производство продуктов питания в сельском хозяйстве, и создание предметов обихода ремеслом, и воспроизводство, и расширение знания и умения в науке и педагогике, и воссоединение человека с Богом в религии – все это необходимые формы человеческой жизни, без которых жизнь культурная деградирует, разрушается, обессмысливается. «Общество без культуры, – пишет Кристофер Доусон, – бесформенное общество, толпа или сборище индивидуумов, соединенных сиюминутными потребностями, тогда как, чем культура сильнее, тем больше она наполняет и видоизменяет разнообразный человеческий материал, из которого создана».[103]

Без культуры во всех ее смыслах человек превращается в животное, лишь внешне напоминающее человека, становится снова только приматом, человекообразной обезьяной. Но шимпанзе имеет то преимущество перед внекультурным человеком, что она не ниспала с высшего, культурного уровня на низший. Деградировавшее совершенство всегда бесконечно уродливей еще не развившегося несовершенства. Впрочем, вполне внекультурного человека нет. Сколь бы от многого ни отказалось то или иное общество, тот или иной человек в области культуры, от всего он отказаться никак не может. Человек обречен быть человеком, и притом человеком культурным. И в своей включенности в культуру человек с неизбежностью включен и в ее обязательную и важнейшую сущность – в культ, в религию. Даже сражаясь с Богом, даже стараясь забыть о святыне, выбросить ее из головы, человек остается человеком религиозным. Религиозная культура пронизывает любого Homo sapiens, принимая, как и все остальные аспекты культуры, форму, соответствующую именно этому человеку и именно этому обществу. История религий и изучает конкретные религиозные формы созидающейся человеком и созидающей его культуры.

Миф и ритуал также являются важнейшими религиеведческими категориями. Нет религии без преданий, без рассказов о священных лицах и событиях. Миф (греч. ?????) и есть первоначально – слово, речь, рассказ, весть. Лишь позднее в греческом языке ????? стал пониматься как сказочная история о богах и героях. Наши современные языки сохранили только второе употребление этого древнегреческого слова. А между тем в древней религиозной культуре миф был лишен налета сказочности. Это были предания о действительных событиях, но только переданные часто в метафорической и символической формах, так как о божественном нельзя говорить в понятиях человеческих, а других понятий в нашем распоряжении нет. Когда же речь идет не о божественном самом по себе, а о явлении божественного в нашем тварном мире, язык мифа часто теряет метафоричность и становится языком истории, но только истории, из которой не исключен Бог. Скажем, миф о творении, изложенный в первой главе библейской книги Бытия, является рассказом символическим и метафорическим, но верующему христианину или иудаисту вовсе не приходит в голову, что это «просто выдумка». Для переложения же древних метафор и символов на современный понятийный язык дискурсивной логики неустанно трудятся мыслители-богословы. Когда же в Евангелии речь идет о земной жизни Иисуса Христа, символико-метафорическая интерпретация оказывается излишней. Действия Христа по своей внешней форме вполне понятны: если говорится, что Он устал, Он действительно устал; если говорится, что Он «вышел из Себя» [Мк.3,21], то Он действительно вышел из Себя, то есть разгневался или потерял самообладание. Метафора в таком «земном мифе» приобретает иное значение. Она не невидимое и только переживаемое сердцем делает видимым и умопостигаемым, но, напротив, проецирует из видимого и внешне понятного его незримый и скрытый от обыденного рассудка «высший смысл».

Уже в середине XIX столетия антропологи обнаружили, что мифы различных народов, принадлежащих к разным расам, живущим на различных континентах, разделенных бескрайними океанскими просторами, могут быть сведены к сравнительно небольшому числу сюжетных форм, общих для всех из них. Об этом впервые с удивлением написал Даниэль Г. Бринтон в вышедшей в 1868 г. книге «Мифы Нового Света».[104] В том же году в Берлине Адольф Бастиан публикует книгу, где с помощью психологии и биологии пытается объяснить феномен «постоянных сюжетов».[105] Сейчас умозаключения этого немецкого ученого кажутся крайне наивными и грубо прямолинейными. Не удовлетворяясь ими, Лео Фробениус в 1898 г. предлагает иное объяснение: все мифологические общие сюжеты – результат цепи заимствований от народа к народу из Экваториальной Западной Африки через Индию, Индонезию, Меланезию, Полинезию, Экваториальную Америку и до Тихоокеанского побережья Канады и США. Но и это объяснение вряд ли можно считать исчерпывающим. В ХХ столетии этому феномену давались новые объяснения, главным образом, психологического характера, например, объяснение К.-Г. Юнга.[106] Однако окончательного разрешения тайна общности мифологических сюжетов у всех народов Земли не получила и по сей день.

Если миф – это только рассказ о божественном, то ритуал – соучастие в божественном, соединяющее совершителя ритуала с теми силами, с которыми он себя соотносит в ритуальном действии. Слово ритуал в конечном счете восходит к древнему санскритскому и общеиндоевропейскому слову . Слово это означает порядок, закон, строй, данный Творцом созданному Им мiру. Поскольку этот строй и закон нарушен по тем или иным причинам и отсюда происходит в міре зло, смерть и разлад, участник ритуала, совершая определенные действия, произнося соответствующие слова и, одновременно, концентрируя мысль на некоторых присущих этому ритуалу образах, исправляет нарушенность риты в себе и в мiре.

Миф и ритуал теснейшим образом связаны. «Ритуал – это оживший миф, – пишет Джозеф Кэмпбелл, – и его суть состоит в превращении человека в ангела»,[107] т. е. в посланца Бога, исполняющего Его волю. Другие религиеведы, напротив, считают миф производным от ритуала, его сказочно-поэтическим одеянием. «Ритуальное действие предшествует мифу и является его субъектом», – делает вывод после целого ряда интересных примеров знаменитый немецкий египтолог Зигфрид Моренц.[108] Но, скорее всего, миф и ритуал в религии сплавлены воедино. Миф, священное предание, является важнейшим компонентом ритуала. Именно миф держит в уме совершитель ритуального священнодействия. Действия, им совершаемые, и слова, им произносимые в ритуале, суть образы мифа, проецируемые в земную реальность. Но, с другой стороны, сам миф есть предание о ритуале, совершаемом «во время о?но». Евхаристическое таинство христиан есть воспроизведение не только жертвы Иисуса Христа на Голгофе, но и ее прообраза в последнем Пасхальном седере Господа с учениками и даже той жертвы, что была принесена «от создания мiра» [Откр. 13, 8]. Ведический ритуал есть проекция не только мифов Ригведы, но и того великого жертвоприношения, которым «боги пожертвовали жертве» [РВ X,90] и реализациями которого мифы вед во многом сами являются. Подобные абсолютные ритуальные прообразы ритуала можно без труда обнаружить и в упанишадическом учении о «пяти огнях», и в каббале, и в древнекитайском сказании о Пан Гу. А считать ли эти сказания и учения сказкой или подлинностью – дело только веры, которую современные религиеведы изучают, но не опровергают и не подвергают сомнению с точки зрения «здравого смысла», который, как теперь все более ясно, категория очень субъективная и потому относительная.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК

Данный текст является ознакомительным фрагментом.