5. Ключевые слова III: «комфорт»
Христианская аскеза, – читаем мы в «Протестантской этике и духе капитализма»,
устремившаяся вначале из мирской жизни в затворничество, уже в стенах монастыря господствовала в лице церкви над миром, от которого она отреклась. При этом, однако, она не посягала на естественные, непосредственные черты мирской повседневной жизни. Теперь же она вышла на житейское торжище, захлопнула за собой монастырские врата и стала насыщать мирскую повседневную жизнь своей методикой, преобразуя ее в рациональную жизнь в миру, но не от мира сего и не для мира сего[105].
Жизнь в миру, но не от мира сего и не для мира сего. Как у Робинзона: «на» острове, но ни «от», ни «для» острова. И тем не менее у нас никогда не возникает ощущения, что он не получает от своей деятельности ничего, кроме «иррационального ощущения хорошо „исполненного долга в рамках своего призвания“», как писал Вебер о капиталистическом этосе[106]. Через весь роман проходит приглушенное, неуловимое чувство удовольствия – и это, возможно, одна из причин его успеха. Но удовольствия от чего?
Ранее я цитировал момент, когда Робинзон обращается к читателю – «это будет свидетельством того, что я не сидел без дела» – тоном человека, ищущего оправдания перед судом. Но затем это предложение принимает неожиданный оборот: «…что я не сидел без дела и не щадил усилий для того, чтобы заполучить все, что представлялось необходимым для моего комфортного пребывания»[107]. Комфортный [comfortable] – вот ключевое слово. Если «польза» превратила остров в мастерскую, «комфорт» привносит в жизнь Робинзона элемент удовольствия. Под его знаком даже в «Протестантской этике и духе капитализма» проскальзывает некоторая легкость:
мирская аскеза протестантизма со всей решительностью отвергала непосредственное наслаждение богатством и стремилась сократить потребление, особенно когда оно превращалось в излишества. …Аскеза требовала от богатых людей не умерщвления плоти, а такого употребления богатства, которое служило бы необходимым и практически полезным целям. Понятие «comfort» характерным образом охватывает круг этих этически дозволенных способов пользования своим имуществом, и, разумеется, не случайно связанный с этим понятием строй жизни прежде всего и наиболее отчетливо обнаруживается у самых последовательных сторонников этого мировоззрения, у квакеров. Мишурному блеску рыцарского великолепия с его весьма шаткой экономической основой и предпочтением сомнительной элегантности трезвой и простой жизни они противопоставляли в качестве идеала уют буржуазного «home» с его безупречной чистотой и солидностью[108].
Буржуазный home – английский буржуазный дом – как воплощение комфорта. В ходе XVIII столетия, пишет Шарль Моразе в «Буржуа-завоевателях», «Англия ввела в моду новый вид счастья – счастье сидеть дома: англичане называют это „комфортом“, и так это стал называть и весь остальной мир»[109]. Излишне говорить, что у Робинзона на острове нет «дома среднего класса», но когда он решает заняться изготовлением «тех необходимых вещей, которые я считал наиболее мне потребными, в особенности стула и стола, ибо без них я не мог бы наслаждаться теми немногими удобствами, которые были мне даны»[110], или когда позднее заявляет, что «мое жилище сделалось для меня комфортным сверх меры»[111], он тоже, со всей очевидностью, идентифицирует комфорт с домашним горизонтом: стул, стол, трубка, записная книжка… зонтик![112]
Комфорт. Слово происходит от латинского cum + forte, оно впервые появляется в английском в XIII веке для обозначения «усиления; поощрения, помощи» (OED), и его семантика остается более или менее без изменений на протяжении следующих четырех столетий: «физическая свежесть или поддержка», «облегчение», «помощь в нужде, в боли, в болезни <…> душевном несчастье или горе». Затем, в конце XVII века, происходит кардинальное изменение: комфорт перестает быть тем, что возвращает нас в «нормальное» состояние из неблагоприятных обстоятельств, и становится тем, что берет нормальность за исходную точку и стремится к благополучию как самоцели, независимо от любых несчастий: «вещь, которая производит или располагает к радости и довольствию (обычно множественное число, в отличие от нужд с одной стороны и роскоши – с другой)»[113].
Нужды с одной стороны и роскошь – с другой. Оказавшись между столь сильными понятиями, идея комфорта была обречена стать полем боя. «Жизненные удобства [Comforts] в равной мере настолько разнообразны и обширны, – сказано в замечательном „Комментарии L“ к „Басни о пчелах“, – что никто не может сказать, что люди понимают под ними, исключая тот случай, когда известно, какой образ жизни они ведут… но я склонен полагать, что, если они молятся о хлебе насущном, в эту мольбу епископ включает кое-какие вещи, о которых церковный сторож даже не помышляет»[114]. В устах епископа «удобства», скорее всего, окажутся завуалированной роскошью. Именно так понимает это выражение безымянный герой первых страниц «Путешествия Пилигрима», получивший имя «Христиана», отказавшись от них[115]. Но угрюмый Бенджамин Франклин, в свою очередь, сомневается: «Друзья и Соотечественники, – пишет он в «Альманахе бедного Ричарда» за 1756 год, – вы тратите по меньшей мере двести тысяч фунтов на европейские, восточноиндийские и западноиндийские товары: предположим, что половина этих трат будут составлять абсолютно необходимые вещи, вторая половина может быть названа излишествами или в лучшем случае удобствами [conveniences], без которых вы при этом могли бы прожить хотя бы год»[116]. Хотя бы год – период, на который можно разумно потребовать отказаться от удобств. Удобств? «Слова Приличия и Удобства» столь «темны», не унимается Мандевиль, что совершенно бесполезны. И OED подтверждает его правоту: «Convenience, удобство: качество существования <…> подходящее или хорошо приспособленное для выполнения какого-то действия», «материальное устройство или предметы, способствующие личному комфорту, облегчающие действие». Если у слова «комфорт» было уклончивое значение, то это слово еще хуже[117].
Войны слов всегда сбивают с толку. Поэтому давайте перечитаем отрывок из «Робинзона Крузо»: «Я занялся изготовлением тех необходимых вещей, которые я считал наиболее мне потребными, в особенности стула и стола, ибо без них я не мог бы наслаждаться теми немногими удобствами, которые были мне даны, без стола я не мог ни читать, ни писать, ни делать некоторые вещи с таким удовольствием»[118]. От «необходимого» к «удобствам» и «удовольствию», от «потребного» к «наслаждению» за сорок восемь слов: модуляция столь стремительная, что, кажется, подтверждает сарказм Мандевиля или уклончивое определение OED: «нужды с одной стороны и роскошь – с другой». Но если мы взглянем на реальные удобства Робинзона, это понятие перестанет казаться равноудаленным от того и другого: писать, есть и «делать некоторые вещи» за столом – это все вещи, тяготеющие к необходимости безо всякого отношения к роскоши. Роскошь – это всегда нечто из ряда вон выходящее; комфорт – никогда, отсюда глубокое общее ощущение связанных с ним удовольствий, столь отличных от извращенного наслаждения роскошью, которая «чрезмерно украшена, нелепа, неудобна и стесняет движения», как зло писал Веблен в «Теории праздного класса»[119]. Не столь едкий, но столь же резкий Бродель разоблачал роскошь ancien r?gime [старого режима] как «тем более фальшивую», что она «не всегда сопровождалась тем, что мы назвали бы „истинным“ комфортом. Отопление было скверным, вентиляция – смехотворной»[120].
Комфорт – это когда повседневные нужды делаются приятными. В этой новой перспективе возвращается один аспект первоначального значения слова. «Облегчение», «помощь», «поддержка» в «нужде, боли, болезни», которые некогда обозначало это слово. Спустя столетия снова возникла потребность в облегчении: на этот раз в облегчении не боли, но труда. Поразительно, сколько современных удобств предназначено для удовлетворения потребности, самым непосредственным образом связанной с трудом, – отдыха. (Первое удобство, которого возжелал Робинзон, вот бедняга, – это стул)[121].
Именно эта близость к труду делает комфорт «позволительным» с точки зрения протестантской этики; благоустройство, да, но такое, которое не отвлекает вас от вашего призвания, потому что для этого оно слишком аскетичное и скромное. Чересчур скромное, возражают современные историки капитализма, слишком аскетичное, чтобы сыграть существенную роль в стремительных переменах современной истории. Комфорт указывает на те желания, «которые могут быть удовлетворены», пишет Ян де Фрис, и в силу этого имеют внутренние ограничения; чтобы объяснить незавершенность «потребительской революции» и последующего экономического подъема, мы должны обратиться к «мимолетным „грезам желания“»[122] или «причудливому духу моды»[123], которые были впервые отмечены экономистами-современниками Дефо. Восемнадцатое столетие, заключает Нил Маккендрик в формулировке, не оставляющей концептуального пространства для комфорта, – это век, когда над «диктатом нужды» раз и навсегда восторжествовал «диктат моды»[124].
Значит, мода вместо комфорта? В каком-то отношении эта альтернатива, очевидно, не имеет под собой основания, поскольку они оба внесли вклад в формирование потребительской культуры.
Однако следует отметить, что они вносили его по-разному и с противоположными классовыми коннотациями. Мода, которая активно действовала уже внутри придворного общества и до сего дня сохранившая ауру высокомерия, и собственно роскоши, притягивала ту буржуазию, которая хотела преодолеть собственные границы и походить на старый правящий класс; комфорт оставался будничным, прозаичным, его эстетика, если таковая есть, – сдержанная, функциональная, приспособленная к повседневности и даже к труду[125]. Это делает комфорт не таким заметным, как мода, но при этом дает ему гораздо больше возможностей проникать во все поры существования. Этот талант к диссеминации он разделяет с другими типичными товарами XVIII столетия, тоже застрявшими где-то между потребностями и роскошью, каковыми были кофе и табак, шоколад и алкоголь. Genussmittel, как говорят в немецком, «возбуждающие средства», «средства удовольствия» (и в этих «средствах» безошибочно угадывается отзвук инструментального разума). «Стимуляторы», как их также называли, делая еще один удивительный семантический выбор: мелкие потрясения, чьи радости пунктиром проходят через день и неделю, выполняя важнейшую «практическую функцию» – «эффективнее закреплять индивида в обществе, потому что они доставляют ему удовольствие»[126].
В результатах Genussmittel, пишет Вольфганг Шивельбух, «чувствуется парадокс»: Arbeit-im-Genuss, согласно определению, – работа, смешанная с удовольствием. Это тот же парадокс, что и в случае комфорта, и по той же самой причине: в XVII–XVIII веках одновременно возникли два в равной мере влиятельных, но совершенно противоположных друг другу набора ценностей: аскетический императив современного производства – и тяга к удовольствиям у социальной группы, переживающей подъем. Комфорт и Genussmittel сумели добиться компромисса между этими противоположными силами. Компромисса, но не реального решения проблемы: слишком уж резким был первоначальный контраст между ними. Так что Мандевиль был прав в том, что касается двусмысленности «комфорта», но не увидел, что суть дела была именно в этой двусмысленности. Порой это все, что в силах сделать язык.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.