Глава одиннадцатая Тульчинские досуги

Глава одиннадцатая

Тульчинские досуги

Когда в 1824 г. из типографии Медико-хирургической академии в Москве вышла небольшая изящно изданная книжица стихов «Quelques heures de loisir ? Toulchin» (Несколько часов досуга в Тульчине)[973] князя Александра Петровича Барятинского, на нее никто не обратил внимания. На титульном листе не было ничего, что могло бы привлечь внимание любителей отечественной словесности.

Во-первых, французский язык как бы исключал сборник из состава русской поэзии. Во-вторых, подчеркнуто дилетантское название отсылало к карамзинской традиции «Моих безделок», успевшей к тому времени приобрести эпигонский характер. В-третьих, указание, что автор – князь и гусарский поручик, говорило о том, что это сборник светских стихов, рассчитанных на очень узкую аудиторию. И наконец, эпиграф «Quoniam insanire lubet» (потому что хочется подурить) – перифразировка стиха Вергилия «Insanire libet quoniam tibi» (в переводе С. Шервинского – Раз уж сошел ты с ума)[974] – свидетельствовал о том, что перед читателем заведомо несерьезные поэтические опыты гусарского офицера.

Правда, название «Тульчин» могло задержать внимание осведомленного читателя. Это глухое местечко в далекой Подольской губернии совсем недавно было в центре внимания общественности. Император Александр I осенью 1823 г. делал смотр 2-й армии, штаб-квартира которой находилась в Тульчине. Там же была и временная резиденция императора[975]. Смотр прошел удачно. Об этом много говорили. И к тому же имя командующего 2-й армией П. Х. Витгенштейна было хорошо известно еще с войны 1812 года как защитника Петербурга.

Имя же автора сборника – двадцатипятилетнего поручика адъютанта П. Х. Витгенштейна – никому ничего не говорило. Разве что сама фамилия была довольно громкая. Князья Барятинские – прямые потомки князей Черниговских в 14 колене, происходящих от самого Рюрика[976], – оставили заметный след в русской истории. Их имена неоднократно встречаются на страницах «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина. Пройдет всего два года, и имя Барятинского в числе других громких имен России попадет в «Донесение Следственной комиссии» по делу декабристов. Из этого же «Донесения» станет известно, что Тульчин – один из главных центров заговора, во главе которого стоял полковник Вятского полка П. И. Пестель. Однако то, что «государственный преступник» Барятинский, осужденный на 20 лет каторги и вечное поселение в Сибири, и автор «Нескольких часов досуга» – одно и то же лицо, выяснится не сразу.

Никто из следователей не обратил внимания на французские стихи подследственного декабриста. Да и сам сборник, ставший уже по выходе библиографической редкостью, мало кому попадался на глаза. Лишь в начале XX столетия известный знаток пушкинской эпохи Б. Л. Модзалевский обнаружил несколько экземпляров этого сборника и с уверенностью отождествил его автора с декабристом[977]. С этого момента отдельные стихотворения Барятинского в поэтических переводах Ф. Сологуба и Вс. Рождественского стали печататься в антологиях декабристской поэзии[978]. Как поэт Барятинский в основном привлекал внимание исследователей своей атеистической поэмой, черновик которой был обнаружен следователями в его бумагах и приобщен к делу[979]. И лишь сравнительно недавно о его поэтическом сборнике напомнил Ю. М. Лотман в своей статье «Русская литература на французском языке»[980].

Участие Барятинского в декабристском движении, по имеющимся в распоряжении исследователей источникам, выяснено достаточно хорошо. В самом общем виде картина может быть представлена следующим образом. В начале 1820 г. Барятинский получил назначение на должность адъютанта командующего 2-й армией генерала П. Х. Витгенштейна и прибыл в Тульчин. Там он сразу же попал под воздействие Пестеля, который в то время был также адъютантом Витгенштейна. Летом того же года Барятинский был принят в Тайное общество[981]. На следствии он не скрывал того чувства, которое при этом испытывал: «Любя искренне мое отечество, я с радостью взошел в то общество, которое мне казалось стремящимся к его благу»[982].

В 1821 г. Барятинский – участник заседания Тульчинской управы, дезавуирующего решение Московского съезда о роспуске тайного общества. Он активно вербует новых членов, среди которых оказывается и сын главнокомандующего Л. П. Витгенштейн[983]. Как один из ближайших сподвижников Пестеля, Барятинский разделял его республиканские симпатии и был в курсе замысла цареубийства. В 1823 г. он от имени Пестеля ведет в Петербурге с Н. М. Муравьевым переговоры, обозначившие глубокие расхождения между Южным и Северным обществами. Своего пика декабристская карьера Барятинского достигла осенью 1825 г., когда он был назначен «в председатели Тульчинской управы»[984]. За все это Барятинский был осужден по 1 разряду, первоначально предусматривающему смертную казнь.

Поэтический сборник Барятинского, независимо от его художественных достоинств, является уникальным свидетельством, позволяющим не только заглянуть во внутренний мир декабриста, но и увидеть в неожиданном ракурсе жизнь Тульчинской управы, погрузиться в культурно-бытовую среду тульчинских офицеров, застать их в редкие минуты отдыха между выполнением служебных обязанностей и конспиративной деятельностью. Яркую характеристику тульчинского общества дал в своих мемуарах Н. В. Басаргин: «Тульчин, польское местечко, принадлежавшее в то время графу Мечиславу Потоцкому, населено евреями и польскою шляхтою. Кроме военных и чиновников главной квартиры, не было там никакого общества. Будучи ласково принят начальством, я скоро сблизился со всеми молодыми людьми, составляющими общество главной квартиры. К нему принадлежали адъютанты главнокомандующего, начальника Главного штаба и прочих генералов, офицеры Генерального штаба и несколько статских чиновников. Направление этого молодого общества было более серьезное, чем светское или беззаботно веселое. Не избегая развлечений, столь естественных в лета юности, каждый старался употребить свободное от службы время на умственное свое образование. Лучшим развлечением для нас были вечера, когда мы собирались вместе и отдавали друг другу отчет в том, что делали, читали, думали»[985].

Исследователи часто приводят эту цитату для доказательства серьезного политического характера тульчинского общества. Для нас же в данном случае важно то, что это общество, помимо серьезных разговоров, имело «светское» и «беззаботно-веселое направление». Так, Барятинский, один из наиболее активных членов Южного общества, не связывал своего поэтического творчества с революционной деятельностью. Поэзия была для него не средством агитации и воспитания молодежи, как для других поэтов-декабристов, а естественным проявлением того богатого культурного мира, который составлял его внутреннее содержание и был результатом первоначального воспитания.

Образование Барятинский получил в иезуитском пансионе, который окончил «в конце 1814 или в начале 1815 года»[986]. Его любимыми предметами были словесность и математика. Что касается словесности, то французские аббаты в своем пансионе преподавали главным образом латынь и французскую литературу. Оттуда Барятинский вынес хорошее знание древних авторов, а также владение техникой французского стиха. Вместе с тем чувствовался недостаток в знании родного языка. «К моему стыду, – признавался Барятинский, – (бывши воспитан в С. Петер. у Изуитов) не знаю хорошо русский язык и не занимался чтением русских книг»[987]. Вместо этого, «укрепив себя более в латинском языке, предался исключительно древней и современной словесности»[988]. Под современной словесностью подразумевается прежде всего французская литература и французский язык, на котором он делал собственные поэтические опыты. Вместе с тем это не исключало, как мы увидим, следование определенной отечественной литературной традиции.

Творчество Барятинского относится к тому тонкому слою рафинированной национальной культуры, для которого французский язык был наиболее удобным средством самовыражения. Однако если наиболее одаренные представители этого слоя стремились путем реформирования русского языка привить ему способность к выражению европейских понятий, то Барятинский остался чужд подобным языковым поискам и предпочитал пользоваться готовыми французскими оборотами.

Поэтический сборник Барятинского – это творчество светского дилетанта, восходящее к традиции po?sie fugitive XVIII – начала XIX в. Следует сделать небольшую оговорку. Антитеза «поэзия дилетантская ? поэзия профессиональная» необязательно соответствует противопоставлению «посредственное произведение ? высокохудожественное творчество». Различие между поэтом-дилетантом и профессионалом заключается прежде всего в отношении к поэтике. Первый, как правило, идет проторенными путями, пользуясь уже открытыми художественными возможностями. Второй занят поисками новых художественно-выразительных средств. Но для обоих обязательным критерием является вкус. Нередко дилетант обладает тонким художественным чутьем, и, наоборот, поиск новых литературных путей не всегда сопровождается наличием вкуса и чувством меры.

Барятинский пробует свое перо в пределах той жанровой системы, которая в основном сложилась во Франции к концу XVIII в.: элегия, дружеское послание, мадригал, антологические стихи и т. д. Эти жанры, активно разрабатываемые в русской литературе начала XIX в. Карамзиным и поэтами его школы, к 1820-м гг. автоматизировались и сделались предметом эпигонства с одной стороны и насмешек с другой. Однако в сфере сближения литературы и быта, там, где поэзия является неотъемлемой частью человеческих отношений и языком, выражающим мысли и чувства читательской аудитории, они еще долго сохраняли свою актуальность. Поэтому адекватное понимание такой поэзии невозможно без учета порождающей ее конкретной ситуации. При этом такая ситуация может как существовать реально, так и становиться предметом художественного моделирования.

Сборник Барятинского открывается большим стихотворением, объединяющим в себе два жанра: дружеское послание и любовную элегию. При этом автор, избегая как синтеза, так и механического соединения различных жанров, создает текст в тексте. Наличие элегии внутри послания получает художественную мотивировку: автор спустя пятьдесят лет обнаружил написанные им в молодости стихи и шлет их своему другу, сопровождая новыми размышлениями. Уже название «Souvenirs ?un vieillard. ?pitre ? mon vieil ami» (Воспоминания старика. Послание к моему старому другу) указывает на различные уровни художественного моделирования. Воспоминания являются реальностью, порождающей текст дружеского послания. Само послание, содержащее в себе текст любовной элегии, выступает по отношению к ней как затекстовая реальность. Таким образом, элегия включается в послание как творчество в жизнь, как история сердца героя (histoire de mon c?ur). Это дает возможность объединить искусственность и искренность: слабые стихи описывают сильные чувства: «Le gout les condamna; les c?ur les a sauv?s» (Вкус их осудил; сердце их спасло).

Описывая историю своего сердца, автор выделяет три периода: printemps brulant (горячая весна), ?t? terible (ужасное лето), hiver paisible (тихая зима). В пределах первых двух противопоставляются взаимная любовь и любовная измена. Третий период противостоит первым двум как дружба любви, как постоянство непостоянству: «Le temps chasse une amante et jamais un ami» (Время гонит возлюбленную и никогда друга).

Сама любовь понимается Барятинским вполне традиционно – как борьба разума и чувства, в которой чувство одерживает верх. Однако в перспективе временной дистанции (в тексте она намечена в пятьдесят лет) оказывается, что чувство, одержав лишь временную победу над разумом, в свою очередь, побеждается временем, а любовь из страсти превращается в воспоминание о страсти.

Внутри текста элегия отграничивается в начале и в конце многоточием. В результате получается композиция отрывка, который начинается с желания героя отомстить своей возлюбленной и заканчивается желанием умереть с ее поцелуем на устах. Разум учит его презирать возлюбленную, обуздать пылающие в его душе страсти и отплатить ей показным равнодушием:

Sur ma haine qui meurt ton supplice commence[989].

Сохраняя в глубине души слабую надежду, что он все еще любим и что возлюбленная ждет от него вспышек ревности, герой хочет обмануть ее ожидания:

Pour trouver une excuse elle attend mes fureurs.

Non, je saurai dompter un courroux l?gitime[990].

Ревность – свидетельство любви, и вызванная ей месть была бы желанной для женского самолюбия:

Une juste vengeance honorerait ton crime[991].

Но разум бессилен перед напором чувств. Все попытки внушить себе, что «La perte de ton c?ur ne vaut pas un regret» (Потеря твоего сердца не стоит сожаления), оканчиваются ничем, и чувство заставляет героя признаться: «l’enfer est dans mon c?ur» (ад в моем сердце).

Далее следует развернутая картина, описывающая адское пространство души героя с характерными элементами: serpents des noires Eum?nides (змеи черных Эвменид), tourments (муки), mis?re (несчастье), douleur (боль) – все это порождает жажду преступления в невинной прежде душе:

De quel sang m’abreuver? o? sont donc mes victimes?

Quel c?ur dois-je percer?.. Mon ?me a soif de crimes[992].

На языке галантной поэзии эти стихи приобретают двойной смысл: преступление, которое герой жаждет совершить, может быть истолковано и как реальное убийство, и как любовная победа, приносящая страдание соблазненной женщине и тем самым компенсирующая любовные муки героя.

Параллельно развертывается другой ряд образов, характеризующих героиню в том состоянии, в каком ее хотел бы видеть герой. Лейтмотивами этого ряда являются обман и следующее за ним раскаяние: предательница (femme perfide), желающая причинить мучения герою и жадными взорами (regards avide), наблюдающая его страдания:

Mes malheures n’ont-ils pas surpass? tes d?sirs.

Savoure mes tourmens, mes pleurs et mes soupirs[993].

Позволяя героине насыщаться его страданиями, герой ждет ее раскаяния (repentir), угрызений совести (remords), которые, как бы сильны они ни были, не в состоянии сравниться с его несчастьем (ne sauraient ?galer ma mis?re). В итоге герой доходит до крайнего самоотчуждения. Он готов объединиться с героиней против самого себя, чтобы довершить инфернализацию собственной души:

Contre moi-m?me enfin, je me ligue avec toi.

Grand Dieu! tout est souill? par mes regards arides,

Les traces de mes pas sont des monstres perfides.

Mon haleine br?lante empoisonne les airs,

Mon existence enfin outrage l’univers…[994]

Доведя до предела изображение страданий и страстей, автор резко переходит к противоположному полюсу и создает идиллическую картину счастливой любви:

Autrefois, sur des fleures je promenais ma vie;

Sur le jour qui mourrait naissait un plus beau jour;

Lise belle sans art, Lise belle d’amour,

?tait de l’univers la plus belle parure.

Moi, j’?tais dans ses bras l’orgueil de la nature[995].

За идиллией следует трагедия – любовная измена. Барятинский снова рисует картину несчастной любви с ее мыслями о смерти, но в ином плане. На этот раз месть приобретает вполне реальный кровавый характер, т. к. направлена она теперь на счастливого соперника, и обида должна быть оплачена кровью, а не слезами:

Il faut ? mon affront du sang et non des pleurs[996].

Но убить счастливого соперника означало бы разбить жизнь своей возлюбленной. Герой уже не думает, что героиня все еще любит его. Он начинает понимать, что ее сердце принадлежит другому, и это заставляет его отказаться от мести:

Frappant son traitre c?ur je briserai le tien…

Que dis-je, insens??[997]

Воспоминание о былом счастье и уверенность в его невозвратимости приводят героя к мысли о собственной смерти, а автора, соответственно, к романтическим клише о земном одиночестве, изгнанничестве и кладбищенской лексике:

Sur la terre exil?, ma patrie est la tombe[998].

Элегия обрывается, но жизнь продолжается. Эпилог отношений героя и его возлюбленной рассказывается в послании. Умирает не герой, а героиня, предварительно оттолкнув от себя соперника и в раскаянии бросившись к ногам героя. Но не раскаяние, а смерть героини примиряет героя с ней.

J’?teignis sur sa tombe une haine implacable,

Je la revis charmante, et l’oubliai coupable.

Elle seule, autrefois, sut embellir mes jours,

La tombe avec sa cendre enferma mes amours[999].

Завершается элегия, завершается история сердца, завершается жизнь. Все это сливается в эмблематической картине, подводящей итог всему стихотворению. Старый кормчий на утесе, омываемом морем, созерцает небо и морскую пену, воображая себя среди волн. Смысл очевиден: море – жизнь, кормчий – герой, идущий по жизни, воображение – это воспоминание, согревающее душу и продлевающее на какое-то время жизнь.

Стихотворение Барятинского наполнено литературными штампами, взятыми из французской элегии XVIII в.: любовные страдания, жалобы на предмет любви, сильные страсти – все это передается напряженной образно-лексической системой. Вместе с тем, как и во французской элегии, здесь ощутима связь с рационалистической культурой XVIII в., проявляющаяся в строгости александрийского стиха, точности формулировок, смысловых контрастах и параллелизмах: Le gout les condamna, le c?ur les a sauv? (Вкус их осудил, сердце их спасло); Sur ma haine qui meurt son supplice commence (Из моей умирающей ненависти рождается ее казнь); Le remords corrompt tout, il est incorruptible;|| Sa victime est le c?ur, le temps son aliment (Угрызения совести сжирают все, но сами они неподкупны; Их жертва – сердце, их пища – время); Ah! si je t’aimais moins, que je te haїrais! (Ах! если бы я тебя любил меньше, как бы я тебя ненавидел!) и т. д.

Рационализируя поэтический язык, добиваясь чисто французской точности и афористичности, Барятинский на первый план ставит не самое страсть, а ее описание. Говоря от имени восьмидесятилетнего старца, он предельно дистанцируется от своего героя.

Но не только французская элегия служила Барятинскому образцом. Не менее важной для него была и русская поэтическая традиция, восходящая к Карамзину, которая, по замыслу автора, должна была ощущаться читателем.

К стихам:

Mes baisers sur ta bouche, h?las! br?laient encore,

Quand ta bouche ? l’ingrat r?pondit… je t’adore.

Барятинский сделал примечание: «Ces deux vers sont traduction de M. Karamsin»[1000]. Речь идет об элегии Карамзина «К Неверной», где есть такие строки:

Еще горел, пылал мой страстный поцелуй,

Когда сказала ты другому: торжествуй —

Люблю тебя![1001]

Это стихотворение Карамзина впервые было опубликовано в 1797 г. в сборнике «Аониды» с подзаголовком «Перевод с французского». Комментаторы, начиная с В. В. Сиповского, считают «это указание фиктивным, долженствующим скрыть автобиографический смысл стихотворения»[1002]. «Но при всех обстоятельствах, – пишет В. Э. Вацуро, – помета “с французского” – любопытный ориентир: он указывает на тип элегического, интроспективного послания, анализирующего чувства»[1003].

В тексте Барятинского есть и еще одна не указанная автором цитата из того же стихотворения Карамзина: «Mon ?me pour te fuir ? se fuir condamn?». Ср. у Карамзина: «Прощаяся с тобой, || Прощался я с самим собой».

Барятинский, разумеется, не просто так цитирует Карамзина. В его стихах он безошибочно почувствовал близкую себе французскую поэтическую культуру. И это дало ему возможность объединить в пределах собственного поэтического языка французскую элегическую традицию с художественными поисками отечественного поэта.

Значительное место в сборнике Барятинского занимают мадригалы – светская поэзия комплиментов. Прежде всего, бросается в глаза великосветский характер адресатов. Женские имена, скрытые за прозрачными инициалами, расшифровал Б. Л. Модзалевский: «Это были: княгиня Екатерина Петровна Гагарина, рожд. Соймонова (род. 1790, ум. 1873), жена дипломата князя Г. И. Гагарина (род. 1782, ум. 1837) и мать известного художника Вице-президента Академии художеств князя Г. Г. Гагарина, затем княгиня Варвара Сергеевна Долгорукова, рожд. княжна Гагарина (род. 1793, ум. 1833), жена (с 1812 г.) камер-юнкера князя Вас. Вас. Долгорукова (род. 1787, ум. 1858); наконец – княгиня Эмилия Петровна Трубецкая (род. 1801, ум. 1869), единственная дочь начальника Барятинского – графа Петра Христиановича Витгенштейна, бывшая замужем за гусарским офицером (впоследствии Харьковским и Орловским губернатором и сенатором) князем Петром Ивановичем Трубецким (род. 1798, ум. 1871)»[1004].

Мадригал – жанр любовной поэзии, противоположный элегии. Элегия, как правило, имеет в виду женщину вообще. Даже когда она имеет автобиографическую основу, ее адресат получает предельно обобщенные черты и не должен быть узнан. Излияние страстных чувств, причем нередко в сильных выражениях, могло бы повредить репутации конкретной женщины. Мадригал выражает чувство легкой влюбленности, ограничивающееся тем восхищением, которое допустимо при неофициально-публичном общении. Мадригал характеризует не столько женщину, которой он посвящен, сколько его автора. Поэтому поэтическое обращение к великосветской даме требовало особого искусства, включающего в себя изящную легкость языка, парадоксальность мысли и допустимую игривость содержания. В мадригале нередко упоминаются античные имена, служащие критерием достоинств женщины, к которой обращается поэт.

В мадригальном послании к княгине Гагариной «L’Amour afflig?» (Опечаленный Амур) Барятинский изображает Амура, сетующего на то, что по воле богов княгиня заняла место его матери Венеры, а ее детям отдан его скипетр. Единственным утешением для него может служить то, что

Ces nouveau Dieux n’auront jamais

Ni mon audace, ni mes traits.

Cet espoir de mes pleurs peut seul tarir la source.

– Ah, pauvre enfant! que je te plains.

Si c’est l? ta seule ressource?

Lui dis-je alors, – oui j’en conviens:

Ils n’ont pas tes dards, ta col?re;

Mais crois-moi, les yeux de leurs m?re

Sont des traits plus s?rs que les tiens[1005].

По случаю двадцатилетия княгини Долгорукой Барятинский сочинил комплиментарный рассказ о том, как Венера и Минерва, устав от взаимных распрей, в результате которых рождаются женщины либо красивые, либо умные, решили положить этому конец и свой мир скрепить рождением женщины, обладающей всеми их вместе взятыми достоинствами: красотой, мудростью, стыдливостью, любезностью, скромностью и мягкостью:

Minerve embrasse la D?ese,

A ce charmant projet sourit,

L’accord fut fait: – Varinka naquit[1006].

В комплименте к дочери П. Х. Витгенштейна, княгине Трубецкой, Барятинский, прославляя подвиги ее отца, пишет:

Ses exploits, des long-tems ont grossi notre histoire;

Vous lui devez le jour, et nous tous notre gloire[1007].

И в заключении следует характерный для мадригала парадокс:

Il a moins gagn? de batailles

Que vous n’avez gagn? de c?urs[1008].

Мадригалы Барятинского – неотъемлемая часть внелитературного пространства. Подобно фотографии, они фиксируют какие-то моменты светских отношений, где важны не столько характеристики женщин, сколько сам тип отношений, складывающийся между автором и адресатом. Гусарский офицер, пишущий в альбом светской дамы стихи, вносит в него легкость и непринужденность светской болтовни, языковую игру и т. д., т. е. создает особым образом организованное пространство культуры, в котором отношения между людьми, измеряются не какими-то вне их лежащими интересами: службой, родством и т. д., а получают некий самодостаточный культурный смысл. Поэтому важен не только и не столько сам текст мадригала, сколько обменивающиеся им люди, точнее аудитория, автор и текст образуют неразрывное культурное целое. Инициатива написания подобных мадригалов может исходить как от самого автора, так и от того, кому он посвящен[1009].

Возможно, в атмосфере подобного общения родился и романс Барятинского на заданные слова: aimer (любить) и plaire (нравиться). Романс состоит из пяти куплетов, содержащих комплименты дамам. Барятинский демонстрирует мастерское владение французской рифмой. Пятый и шестой стихи каждого куплета оканчиваются глаголами aimer и plaire.

На язык салонной культуры Барятинский перевел две оды Горация. Римский автор его интересует не как певец «золотой середины», а как знаток греческой мифологии. Миф, в свою очередь, для Барятинского является универсальным языком, сближающим различные культуры. Так, например, в 15 оде (книга 1) Гораций рассказывает о похищении Парисом Елены и о предсказании Нерея, вещающего грядущие несчастия, которые должны обрушиться на троянцев. Троянскую войну, описанную Гомером, Гораций передает языком римлянина I века до н. э., и, как считает Барятинский, его ода представляет собой аллегорию. В примечании к своему переводу он пишет: «Quelques ?crivains pr?tendent que cette Ode est all?gorique: la belle H?l?nt selon eux repr?sente Cl?op?tre; et P?ris le voluptueux Antoine, etc»[1010].

Таким образом, история любви Париса и Елены воспринимается через горациановскую оду как всепоглощающая страсть, заставляющая забыть государственный долг, интересы своего отечества и т. д. Сведенные к этой общей схеме стихи Горация легко передаются языком французской антологической поэзии. Барятинского интересует не дух античности, а представления о ней салонной культуры XVIII в. В этом смысле он идет как раз тем путем, который отверг Н. И. Гнедич в предисловии к своему переводу «Илиады»: «Надобно подлинник приноравливать к стране и веку, в котором пишут: adopter (l’original) au pays et au sci?cle o? l’on ?crit. Так некогда думали во Франции, в Англии; так еще многие не перестали думать в России; у нас еще господствуют те односторонние литературные представления, которые достались нам в наследство от покойных аббатов»[1011].

Однако критерии, с которыми Гнедич подходил к воспроизведению античности, вряд ли справедливо было бы прилагать к Барятинскому. Слишком разные задачи они перед собой ставят. Гнедич занят серьезными поисками путей соединения национальной и античной культур, в то время как Барятинский творит в мире уже сложившихся культурных представлений, где царят образцы, правила и вкус. Стоящую перед ним задачу вообще вряд ли можно считать чисто литературной. Поэзия для него лишь язык общения внутри светского салона, то, что В. К. Кюхельбекер презрительно назовет petit jargon de coterie[1012].

Внимание историка декабризма в сборнике Барятинского привлекают прежде всего послания к членам тайного общества В. П. Ивашеву и П. И. Пестелю. Преодолевая условности поэтического языка, Барятинский дает любопытные психологические характеристики своих друзей-декабристов и раскрывает неизвестные из других источников грани их личностей и сферу культурных интересов.

Василий Петрович Ивашев – одна из самых обаятельных личностей в декабристском движении. Сын суворовского генерала П. Н. Ивашева, оставившего интересные воспоминания о великом полководце[1013], и внук первого Симбирского гражданского губернатора А. В. Толстого, В. П. Ивашев с детства был погружен в высокий мир домашней культуры провинциального дворянства. Его первоначальное воспитание включало в себя уроки французского гувернера Динанкура, отцовские рассказы о славе русского оружия, музыкальные вечера, семейные прогулки и т. д. Все это было согрето теплом домашнего очага и родственных чувств. Богатство, знатность, быстрая военная карьера открывали перед Ивашевым самые блестящие перспективы. А если к этому добавить, что он был красавец-кавалергард и всеобщий любимец, то портрет баловня судьбы будет завершен[1014].

В тайное общество Ивашева привели не столько политические убеждения, сколько благородство характера и чувство товарищества. Как и Барятинского, культура его интересовала больше, чем политика. Ивашев был разносторонне одаренным человеком. Он прекрасно рисовал и даже был неофициальным учеником президента Академии художеств А. Н. Оленина[1015]. Музыке Ивашев учился у знаменитого в то время музыканта Фильда, который гордился своим учеником[1016]. Кроме того, Ивашев был поэт и переводчик. Его литературное наследие почти не сохранилось[1017], тем более ценным представляется его творческий портрет, созданный в послании Барятинского.

Послание начинается с обращения автора к Ивашеву:

Aimable fain?ant, d?serteur du Permesse[1018].

Создается традиционный для легкой поэзии образ талантливого поэта-ленивца, который, видимо, являлся элементом творческого поведения самого Ивашева[1019]. Лень Ивашева в данном случае проявляется в том, что он чтение предпочитает творчеству:

La lecture a, sans doute, un charme consolant

Mais doit-elle en mar?tre encha?ner le talent.

On diroit, ? te voir, ? tes livres fid?le,

Que ta verve est ?teinte et ton piano rebelle[1020].

Читатель, не знакомый с обстоятельствами конспиративной деятельности Тульчинской управы, увидит в этих стихах противопоставление легкого чтения оригинальному творчеству. Однако на языке Тайного общества чтение означало политическое образование и составляло неотъемлемую часть декабристского быта. И. Д. Якушкин, вспоминая Семеновскую артель, писал: «После обеда одни играли в шахматы, другие читали громко иностранные газеты и следили за происшествиями в Европе – такое времяпрепровождение было решительно нововведение»[1021]. Примерно об этом же свидетельствует и декабрист А. Е. Розен: «С 1822 года, по возвращении гвардии с похода в Литву, заметно было, что между офицерами стали высказываться личности, занимающиеся не одними только учениями, картами и уставом воинским, но чтением научных книг. Беседы шумные, казарменные о прелестях женских, о поединках, попойках и охоте становились реже, и вместо них все чаще слышны были суждения о политической экономии Сея, об истории, о народном образовании. Место неугасаемой трубки заменили на несколько часов в день книги и перо, и вместо билета в театр стали брать билеты на получение книг из библиотек»[1022].

За чтением тульчинских декабристов следил сам Пестель. В частности, он поручил Ивашеву изучить и сделать выписки из «сочинения Баррюэля о Вейсхауптовом тайном обществе»[1023]. Возможно, это занятие и послужило поводом к посланию Барятинского, который сам не любил политическую литературу[1024] и предпочитал ей собственное творчество. Политическим радикализмом не отличался и Ивашев. Барятинский рисует образ любимца муз, из-за которого «Euterpe dispute ? la vive Erato» (Эвтерпа горячо спорит с Эрато), т. е. музыка и поэзия предъявляют свои права на талант Ивашева.

Далее от поэтических штампов Барятинский переходит к описанию конкретных литературных занятий Ивашева, и теперь его стихи приобретают характер уникального свидетельства. Ивашев – переводчик Лафонтена: «O! toi, de la Fontaine aimable traducteur» (О ты! Любезный переводчик Лафонтена). Мы узнаем, что им переведены на русский язык две сказки Лафонтена. Первая устанавливается по названию, включающему в себя имя главного героя: «…Il rit en revoyant son Carvel soucieux» (…Он (т. е. Лафонтен. – В. П.) смеется, снова увидев, своего озабоченного Карвеля). Речь идет о сказке Лафонтена «L’anneau d’Hans Carvel», сюжет которой Лафонтен заимствовал у Рабле[1025]. Название другой сказки устанавливается по пересказу содержания:

En int?gre valet un amant s’insinue.

Pour ?carter l’afront de sa t?te chenue,

L’epoux sous un poirier vient guetter le rus?…

Mais au gr? de tous trois, ton vers souple, aiguis?,

Trompant de Sire Bon la rage maritale,

Orna son front joyeu de l’aigrette fatale[1026].

Барятинский пересказывает здесь сказку Лафонтена «Le cocu battu et contant» (Битый и довольный рогоносец), сюжет которой восходит к «Декамерону» Боккаччо[1027].

Творчество Лафонтена приходится на период становления французского литературного языка, поэтому свою задачу как автора он видит не в вымысле, а в языковой обработке уже имеющихся сюжетов, отсюда игривое соединение непристойности содержания с изящностью литературной формы. Ивашев переводил Лафонтена примерно в аналогичной языковой ситуации, когда процесс становления литературных языковых норм еще не завершился, и поэтому невольно он оказывался перед необходимостью принятия тех или иных стилистических решений. К сожалению, из-за отсутствия текстов его переводов об этой их стороне судить невозможно. И поэтому приходится довольствоваться общими суждениями об их достоинствах такого нестрого судьи, как Барятинский:

Que tu sus bien, enfin, dans ta lang sonore

Transportant avec art ses fol?tres ?crits

Rev?tir de nos m?urs le destin des maris![1028]

Ивашев, видимо, не просто переводил, а «переделывал» Лафонтена, приспосабливая его к «нашим нравам». Возможно, что его переводы, предназначенные для мужского общества, были насыщены непристойно-эротической лексикой, что делало их непроходимыми через цензуру. На это намекает Барятинский в словах: «Eh bien, cher Ivacheff, si tu fuis la censure…» (Итак, дорогой Ивашев, если ты избегаешь цензуры…). Кроме того, переводам Ивашева Барятинский противопоставляет свою «стыдливую музу» (ma muse est chaste encore).

Другой стороной творческой натуры Ивашева является его музыкальность. Значительная часть послания посвящена описанию игры Ивашева на пианино и тому впечатлению, которое оно производит на слушателей. Со страниц сборника до нас как бы доносятся звуки музыкальных вечеров, составлявших, видимо, неотъемлемую часть тульчинских досугов.

Послание заканчивается пластически-выразительным портретом декабриста, склоненного над книгой:

La t?te sur ta main nonchalamment pench?e,

Sur quelque livre ouvert ta vue est attach?e;

Et l’autre main tendue en un repos fatal,

Faisant bondir ses doigs par un jeu machinal,

Pr?lude savammant, en cadence inutile,

Sur le brillant vernis de la table immobile[1029].

Итак, Ивашев представлен в атмосфере поэтического безделья, легких стихов, музыки и чтения.

Павел Иванович Пестель – личность иного плана, чем Ивашев. Его трудно назвать любимцем судьбы. Сын Сибирского генерал-губернатора, имевшего сомнительную репутацию, хотя и не совсем заслуженно, Пестель прокладывал себе дорогу исключительно собственным трудом и талантом. Карьера его складывалась непросто. Александр I лично недолюбливал Пестеля и не спешил с его повышением, несмотря на то что и П. Х. Витгенштейн, и П. Д. Киселев, непосредственные начальники Пестеля, давали самые лестные отзывы о его деловых качествах. Если Ивашев был человеком одаренным, то Пестель был гениальным. Обладая выдающимся государственным умом, обширными познаниями, прежде всего в политических науках, он был великолепным оратором, способным убеждать и увлекать за собой людей. Над организацией Тайного общества Пестель работал много и серьезно, не чуждаясь при этом интриг и политиканства[1030]. Колоссальная воля и ясный ум обеспечили ему непререкаемый авторитет среди членов тульчинской управы.

Барятинский посвятил Пестелю небольшую поэму «Le vieillard du Meschaceb?» (Старик с Миссисипи), которой предшествует стихотворное вступление, содержащее в себе любопытную и неожиданную характеристику вождя Южного общества, а также позволяющее уточнить некоторые моменты взаимоотношений Барятинского и Пестеля.

На следствии Барятинский, по-видимому, склонен был преуменьшать степень своей близости с вождем Южного общества. Так, например, он утверждал, что в 1821 г. он с Пестелем «был мало знаком и даже по некоторым причинам были холодны друг протива друга»[1031] и вплоть до середины 1823 г. Пестель не был с ним откровенен[1032]. Такое признание не должно вводить в заблуждение. Тактика, избранная Барятинским на следствии, заключалась не только в том, чтобы спасти себя, но и в том, чтобы по возможности спасти своих товарищей. Дав на первом же допросе неосторожные показания, Барятинский сразу же после этого пишет письмо В. В. Левашеву, в котором просит разрешения поменять более откровенные показания на менее откровенные и таким образом «освободить мою совесть от ложного признания, без сомнения совсем невольного, которое у меня вырвалось при первом подписанном мною показании и которое могло бы очень обвинить того, кого оно касалось»[1033].

Особенно Барятинский пытался спасти Пестеля. Даже в тех случаях, когда тот показывал против самого себя, Барятинский опровергал его, обвиняя в хвастовстве: «Несчастная слабость полковника Пестеля была хвастаться тем, чего не было»[1034]. Когда речь заходила о том, что могло послужить в пользу Пестеля, Барятинский отнюдь не скрывал своих дружеских отношений с ним: «Полковник Пестель, хотя и получал изредка свидетельства о действиях общества в Василькове через Бестужева, однако же часто мне по дружбе, которая нас соединяет (курсив мой. – В. П.), говорил, что он тихим образом отходит от общества, что это ребячество, которое может нас погубить, и что пусть они делают, что хотят»[1035].

Таким образом, если верить показаниям Барятинского, их отношения с Пестелем были достаточно холодны и сопровождались недоверием Пестеля вплоть до 1823 г. Но тогда как объяснить, почему именно Барятинскому Пестель поручил летом 1823 г. вести сложные и ответственные переговоры с Н. М. Муравьевым.

В действительности все было не совсем так. Прежде всего, попытаемся датировать стихотворное послание Барятинского к Пестелю. Основание для этого содержится в первых строках:

Quatre lune d?j?, j’y pense avec effroi,

Prime sodalium! me s?parent de toi[1036].

Цензурное разрешение сборник получил 18 февраля 1823 г. Вплоть до лета 1823 г. Барятинский находился в Тульчине, и рукопись сборника он, по-видимому, отправил в Москву в конце 1822 – начале 1823 г. Следовательно, позже этого времени стихотворение написано быть не могло.

К имени Пестель Барятинский сделал примечание: «Colonel, commandant le r?giment de Viatka»[1037]. Эту должность Пестель получил в ноябре 1821 г.[1038] В течение этого времени, т. е. с осени 1821 по середину 1823 г., Пестель и Барятинский вряд ли могли не видеться четыре месяца. Местечко Линцы, где был расквартирован полк Пестеля, находилось неподалеку от Тульчина, где Пестель часто бывал как по делам службы, так и по делам тайного общества. И. Д. Якушкин вспоминал, что «в Тульчине члены Тайного общества почти ежедневно сообщались между собой и тем самым не давали ослабевать друг другу»[1039].

Единственно возможный период, когда Пестель и Барятинский могли не видеться в течение четырех месяцев, приходится на весну 1821 г. – время бессарабских командировок Пестеля, занявших у него примерно три месяца[1040]. Если к этому прибавить еще несколько недель, в течение которых Пестель и Барятинский могли не видеться, то вполне может получиться четыре месяца. Послание к Пестелю и посвященная ему поэма, скорее всего, были написаны летом 1821 г., а когда Барятинский готовил сборник к печати, Пестель уже был командиром Вятского полка, о чем автор и уведомил читателя. Таким образом, можно полагать, что между Пестелем и Барятинским с самого начала их знакомства установились дружеские отношения, не ограничивающиеся служебными и конспиративными делами.

К Пестелю Барятинский обращается иначе, чем к Ивашеву. Если Ивашев – «aimable fain?ant», то Пестель – «prime sodalium». Это латинское выражение, выделенное в тексте курсивом, означает не только «первый друг, товарищ», но и «соучастник»[1041], а сам латинский язык отсылает к римской республике и содержит в себе намек на республиканские идеи Пестеля. Различные характеристики получают, соответственно, и занятия Ивашева и Пестеля. В первом случае речь идет о l?ger travail (легкий труд), heureux essais (счастливые опыты), во втором – nombreux traveaux (многочисленные труды), grande pens?e (великая мысль). Однако если в послании к Ивашеву Барятинский подробно излагает, в чем заключаются его легкий труд и счастливые опыты, то о содержании многочисленных трудов и великой мысли Пестеля многозначительно умалчивается. Об этом может судить только особо посвященный читатель.

Барятинский ограничивается лишь излиянием дружеских чувств, соединяющих автора и адресата:

Sans doute, il te souvient, des tranquilles soir?es

O? par ?panchement nos ?mes resser?es?

Trouvaient dans l’amiti? tant de charmes nouveau[1042].

И если к этому добавить, что Пестель «часто ласкал музу» Барятинского (Ma muse sous ta main fut souvent caress?e), то перед нами окажется образ Пестеля, совершенно отличный от того, каким его обычно представляли современники. Суровый вождь Южного общества предстает в образе чувствительного героя.

Не менее характерна и сама поэма, посвященная Пестелю. Она написана по мотивам романтической прозы Шатобриана. Однако указание Е. Г. Кислицыной, что «Le Vieillard du Meschaceb?» – переложение в стихи отрывка из «Les Nachez» Шатобриана»[1043], неверно. Такого отрывка в шатобриановской эпопее нет. Кроме того, Барятинский вообще не мог в то время читать это произведение, впервые увидевшее свет лишь в 1826 г.[1044] Он имел в виду, конечно же, не роман «Начезы», а повесть «Атала», опубликованную в 1801 г. Оттуда Барятинский заимствовал место действия – берега Миссисипи и имя главного героя – Шактас.

Что касается сюжета, в основе которого лежит незаконная любовь мачехи к пасынку и трагическая развязка, вызванная слепой ревностью отца, то он восходит к хорошо знакомой Барятинскому «Федре» Расина. Подобно расиновским героям, Шактас Барятинского – абстрактный персонаж, изъятый из времени и пространства, носитель страсти в чистом виде. Однако это вовсе не исключает субъективную ориентацию автора на ультраромантический мир Шатобриана. Автор «Рене» и «Атала» одним из первых в европейской литературе реабилитировал сильные чувства, выведя их из-под контроля разума – доминирующей категории в культуре XVIII в. Поэтому связь, устанавливаемая Барятинским между французским романтиком и Пестелем, весьма показательна. Дикая природа Северной Америки, пылкие страсти дикарей, любовь, рождающая ненависть, и ненависть, ослепляющая рассудок, – весь этот мир шатобриановских произведений[1045] Барятинский пытался запечатлеть в своей поэме, которую принес на суд Пестеля:

De deux Natchez pour toi, j’ai trac? les revers,

Prends piti? de leurs maux, et sur-tout de mes vers[1046].

Посвящая рационалистически настроенному Пестелю чувствительно-романтическую поэму, Барятинский как минимум уверен, что не встретит холодную насмешку своего друга. В данном случае он апеллирует не к его логическому уму, а к его пламенной душе, созвучной диким страстям шатобриановских героев.

Стилистический контраст мрачной поэмы, посвященной Пестелю, и легкого послания к Ивашеву соответствует психологическому различию этих двух декабристов. Ивашев ассоциируется с изящным Лафонтеном, Пестель – с мрачным Шатобрианом. Но столь сильные расхождения не только в психологии, но и в политических взглядах[1047] не мешали их личной дружбе. Когда Ивашев опасно заболел, Пестель взял его к себе и ухаживал за ним, «как за братом»[1048]. Их объединяло прежде всего то, что оба они – люди культуры. В литературе о Пестеле редко обращается внимание на тот факт, что он сочинял музыку на стихи Ивашева[1049]. Таким образом, и сам глава тайного общества не был чужд культурных досугов Тульчина.

Сборник Барятинского завершается переводами двух отрывков из трагедий В. А. Озерова «Поликсена» и «Фингал». Несмотря на довольно точное следование образцу, отрывки, переведенные Барятинским, имеют композиционную завершенность, что придает им некий дополнительный смысл. Из «Поликсены» он перевел первое и половину второго явления первого действия, представляющих собой диалог Пирра и Агамемнона, в котором должна решиться судьба Поликсены. У Озерова это является прологом к трагическому действию, у Барятинского это спор о границах допустимой жестокости. Пирр требует принести в жертву тени своего отца, Ахилла, одну из троянских девушек. Против этого выступает Агамемнон:

N’avons-nous pas d’assez de sang et de victimes

C?l?br? sa m?moire, honor? son tr?pas,

Pour vouloir d’un sang pur souiller encor nos bras?

Dans l’ardeur du combat on pardonne ? la rage

Qu’excitent les p?rils, que provoque l’outrage;

Mais apr?s la victoire, insulter au malheur,

Sur la jeune captive exercer sa fureur,

Quel triomphe cruel! Quelle gloire honteuse!

Озеров:

Иль мало почестей мы отдали надгробных

Ахилла памяти, чтоб после брани вновь

Невинной проливать троянки ныне кровь?

Жестокосердие, обидой возбужденно,

В победе над врагом быть должно укрощенно.

Простительно в боях, как гневом дух кипит,

Оно постыдно в час, как враг у ног лежит

Смирен, унижен и пленом отягченный.

По мнению Агамемнона, жестокость, оправданная в военное время, не может быть оправдана в мирное, тем более если речь идет об убийстве невиновной женщины. Пирр же считает, что, мстя за отца, он имеет право истребить весь род, к которому принадлежал Парис.

Que n’ai-je pu, Grand Dieu! avoir fait dispar?tre

Avec son l?che roi ce peuple sans vertu!

Озеров:

И в правой ярости имел бы я причину

Противный истребить Приамов целый род[1050].

В этом споре у Барятинского последнее слово остается за Агамемноном, который предостерегает Пирра, что его в дальнейшем может ждать такая же судьба, как и убитого им Приама:

Peut-?tre un jour Pyrrhus accabl? sous son poids

Saura que l’infortune est l’?cole des rois…

Озеров:

Доколь познаешь сам из участи своей,

Что злополучие – училище царей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.