10. Карандашу
10. Карандашу
Купите карандаш! А лучше два, или пять, или всю дюжину, как это делаю я, заваливая дом от кабинета до сортира. Карандаш всегда должен быть под рукой, ибо он – главное орудие и труда, и досуга.
Привыкнув пользоваться карандашом с детства, я хотел, чтобы ноготь кончался грифелем. Не сумев его отрастить, я отпустил бороду, в которую удобно прятать карандашный огрызок, чтобы он был под рукой, каждый раз, когда я открываю книгу. Карандаш позволяет вмешаться в текст и стать его соавтором. Я подчеркиваю то, что восхищает, и то, что раздражает, и то, что понятно до боли, и то, что непонятно до злости. На полях я спорю с автором, фиксирую свободные ассоциации, записываю посторонние мысли, которые приходят от излишней сосредоточенности. “Все лучшее, – признался Розанов, – я написал на полях чужих книг”. И это понятно: зависть бросает вызов. Отталкиваясь и рифмуясь, мысли клубятся, карандаш строчит, лист чернеет и книга портится. В лучших случаях – безвозвратно, потому что, когда места не хватает, я перебираюсь на форзац, пишу вдоль страницы и между строчек. Если, как это случилось с двухтомником Мандельштама, книги оказываются негодными к употреблению, я завожу другое издание и начинаю все сначала.
Так же беспощадно Набоков относился к тем, кого ценил. Я видел его профессорский экземпляр “Улисса”, измордованный до неузнаваемости: реплики, сноски, восклицательные знаки, вопросительные, какие-то крючки и гробики. На полях Пруста Набоков чертил схему Парижа, “Анну Каренину” украшал ее теннисный костюм, к Диккенсу он пририсовал карту Англии, к Тургеневу – распорядок дня, и всюду трогательное обращение к себе по-русски: “Посмотреть на часы”.
Любовно прочитанная книга – палимпсест. Разбирая его, я погружаюсь в археологию собственных знаний. И чтобы отличить один культурный слой от других, я всегда ставлю дату чтения. К счастью, книги взрослеют вместе с нами. Старятся, увы, тоже.
По-моему, читать без карандаша – все равно что выпивать с немыми. (Однажды я стал свидетелем их сабантуя, который кончился тихой дракой.) Карандаш выравнивает ситуацию в отношениях с книгой. Нам он возвращает голос, ей напоминает, кто хозяин. Поэтому книга и должна быть своей: чужую надо возвращать и стыдно пачкать. Карандашную пометку, конечно, можно стереть резинкой, но делать этого ни в коем случае не следует. Библиотекой надо не владеть, а пользоваться – чего бы ей это ни стоило.
Мне это проще, чем другим фанатикам книги. Лишенный библиофильского трепета, я легко обхожусь дешевыми изданиями, да еще из вторых рук. В Америке такие ничего не стоят, иногда – 1 цент. Продавец зарабатывает на пересылке, а я стараюсь не думать об авторе. Многие, впрочем, брезгуют старыми книгами. Например, из-за того, что страницы пропахли табачным дымом. Меня смущают лишь чужие пометки на полях. Чтение, как любовь, па?рное дело, избегающее свидетелей. С годами библиотека становится дневником и гаремом, который глупо оставлять в наследство. Да и кому оно теперь нужно?
* * *
Вчера я узнал из газеты, что сетевой гигант “Amazon” впервые продал электронных книг больше, чем обыкновенных. Настоящие революции происходят незаметно, и мы узнаем о них лишь тогда, когда ничего нельзя исправить. В Октябрьскую погибло шесть человек, во Французскую – толпа захватила пустую Бастилию. Так никем не замеченная новость об электронной книге приговорила к смерти домашние библиотеки. Они становятся обузой, вроде крепостных. Копить книги дома так же глупо, как еду, когда есть супермаркет. Не удивительно, что продвинутая молодежь относится к книгам брезгливо. Для них это – древесная падаль, в которую извели живописные рощи.
Экран, однако, не только упраздняет книги, он меняет природу чтения. Компьютер ведет к “огугливанию” (В. Гандельсман) мозгов. В оцифрованной вселенной книги теряют переплет, а значит – зависимость от порядка, продиктованного писателем. Сегодня читатель легко перескакивает с пятого на десятое. Углубляясь в попутное или постороннее, он то расширяет знание об упомянутом предмете, то вообще меняет тему. Сами того не заметив, мы уже привыкли к тому, что на экране текст постоянно ветвится. Когда-то прочитанными страницами мерили время, но для компьютерного чтения это невозможно, потому что оно разворачивается в сугубо индивидуальном ритме, который определяется любознательностью или терпением читателя.
Для выросшего с Интернетом поколения линейное чтение требует таких же усилий, как для предыдущего – чтение нелинейное. Как всегда с прогрессом, это дорога в одну сторону. Поэтому и бумажные книги я читаю, будто с шилом в заднице: постоянно отрываясь от степенного чередования страниц ради короткой справки, подробного исторического экскурса, поиска иллюстрации или карты.
Это еще не значит, что книги вовсе исчезнут, они выживут – как парусные яхты или арабские скакуны. Став роскошью, вроде картин, библиотеки превратятся в коллекции богатых чудаков. Одного я даже знаю. Доктор Шиф держал офис на Пятой авеню и издавал штучные книги за бешеные деньги по одной в год, на специально изготовленной бумаге. Так, на “Доктор Живаго” пошла макулатура из русских газет времен Гражданской войны. Но сделать книги бесценными – значит истребить библиотеки. И этот способ надежнее костра. Раньше мы этого не понимали – ни я, ни Брэдбери.
* * *
Первый раз я прочел “451 градус по Фаренгейту”, когда мне еще не объяснили, кто такой Фаренгейт, но уже тогда сжигать книги казалось мне не умней, чем деньги. В те времена книги, собственно, и были деньгами, только настоящими. Из них сколачивали состояние, и я еще застал эпоху, когда украденный в спецхране том Бердяева стоил мою годовую зарплату.
Она, правда, была небольшой, но я не жаловался, ибо получал ее в пожарной охране. Там, не умея играть в домино, я всю смену читал – с утра до утра. В том числе – Брэдбери. Его герой носил такую же каску, как я, но начальник у него был умнее:
Я начинен цитатами, всякими обрывками, – сказал Битти. – У брандмейстеров это не редкость.
Адвокат дьявола, зловещий Брандмейстер служит у Брэдбери Великим инквизитором. Он взвалил на себя груз знаний, чтобы они не мешали остальным счастливо смотреть телевизор. Книги отравляют его жизнь, и он ищет смерти как избавления от навязанных ими противоречий. Для него библиотека – не хор умов, а хаос мнений. И прочитанное лезет из Брандмейстера потоком отрицающих друг друга изречений.
Из-за них я полюбил Брэдбери еще больше. В одном месте Битти цитирует Маллармэ: Метафора – не доказательство, в другом – “Короля Лира”: Нужна ли истине столь ярая защита? И так – всю книгу. Вырванные из контекста цитаты оживают и шевелятся. Оказавшись на свободе, они остаются без хозяина и принадлежат каждому, кто подберет. К старому смыслу притекает новый, ситуационный, твой. Вот почему цитировать – не совсем то же самое, что воровать, – хотя и близко. Украденное от заработанного отличает свобода. Мысль – и своя, и чужая сразу – блещет необязательной грацией. Ты примеряешь занятый вердикт, зная, что он с чужого плеча. Блеска больше, но сидит криво. В этом зазоре – сласть цитаты. Она к месту, но не совсем, с интеллектуальным избытком и сюжетным запасом. Поэтому цитировать надо так, чтобы смысл был бесспорным, но не исчерпывающим. Открыв себя, цитата заманивает вглубь прежнего контекста. Однако лезть туда – себе дороже: лучше не будет.
Я выяснил это в спорах с моим другом Пахомовым. Король цитаты, он заколачивал их в гроб беседы, подводя итог любой дискуссии. Говоря о родине, Пахомов цитирует Розанова: В Петербурге все аптекари – немцы, потому что где немец капнет, там русский плеснет. Комментируя “Титаник”, он вспоминает Блока, который, узнав о катастрофе, воскликнул: “Еще есть океан!” Стоит мне похвалить не угодившего Пахомову автора, он приводит отзыв Чехова о Стасове: “Он умел пьянеть от помоев”.
Сперва я шел по цитате к ее источнику, и зря. Правильно выдранная цитата в чужих устах звучит лучше, чем в авторских. Это как с анекдотами. Соль их вступает в реакцию с личностью рассказчика таким образом, что одним идут скабрезные анекдоты, другим – украинские, третьим – еврейские, и всем – абстрактные.
Мы привыкли судить людей по цитатам, ибо часто они образуют собеседника, как бинты человека-невидимку. Всякая культура настояна на цитатах, но наша особенно. Там, где нельзя выделиться положением и богатством, цитата была паролем, позволяющим выделить своих – навсегда и немедленно. С “Цветаевой” ходили в филармонию, с “Асадовым” – на танцы. Мальчишкой я ездил по Северу, как Джек Лондон – в товарняках и зайцем. Ночью в наш вагон вскочила другая компания. В темноте мы быстро подружились, читая друг другу стихи – чужие, но как свои.
Цитаты и правда принадлежат тебе, если, конечно, их не искать специально. Найти подтверждение своей мысли у автора – значит не ценить ни себя, ни его. Мы для того и читаем, чтобы столкнуться с непредсказуемым. Цитата – зарубка, у которой мы свернули к нехоженому. Такие легко запомнить, вернее – трудно забыть. Реже всего я находил их там, где положено, – среди афоризмов.
Я не слишком доверяю этому жанру, потому что знаю, откуда они берутся. Гигиена языка часто связывает совершенство с краткостью. Но когда выбрасываешь – сначала то, что нужно, а потом все, что можно, – текст истончается и затупляется, словно грифель. И ведь главное – обратно не внесешь. Обиженные слова не возвращаются в предложение, и лаконизм (спартанцев тоже никто не любил) мстит за себя одиночеством. Начиненная афоризмами страница разваливается, как стих Маяковского, и ее тоже можно набирать лесенкой.
Великие по ней не шли. Их слог не шагает, а льется, не останавливаясь на стыках. Поэтому ты никогда не найдешь того места, где все изменились, где всё изменилось, где мысль стала кредо, а слово – последним. Говоря короче, у Чехова подчеркивать нечего. И не надо. Мне хватает тысячи других, собравшихся в моей библиотеке.
Библиотекой мы с женой называем подвал без окон, где между лестницей и стиральной машиной скопилось все, что мне дорого. В остальном – помещение здоровое, воздух сухой и никто, кроме кота, не заходит. Сперва стеллажи стояли вдоль, но когда стены кончились, мы развернули шкафы поперек и расставили книжки навстречу друг другу. Получилась библиотека одного микрорайона – моего.
Иногда – в кошмарах – мне кажется, что в ней я вижу содержание своего черепа. Только тут все разложено по полочкам. За стеклом в дубовых шкафах – античность. Рядом – история, мемуары, а дальше по языкам и ментальности – японцы отдельно от китайцев, немцы – от австрийцев, русская проза – от советской, зато вся поэзия без разбора. Сохраняя видимость порядка, библиотека выглядит усталой. Книги засаленные, переплеты рваные, у любимых вываливаются страницы, из всех торчат закладки, а на полях – галки.
Достав том наугад, я пролистал его до первой карандашной пометки:
Неужели же, чтобы стать образованным человеком, необходимо повидать Чикаго, – жалобно спросил мистер Эрскин.
Это из “Дориана Грея”, грустной притчи о постаревшем портрете.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.