«Коррида» Коррадо и настоящая страна

«Коррида» Коррадо и настоящая страна

Газеты объявили, что «Коррида» Коррадо[75] со своими почти что семью миллионами зрителей обогнала прочие, более новые телепередачи, в изобилии появляющиеся каждый день. И кто-то пытается объяснить этот успех ведущим, которому пора на пенсию, и идеей, которая уже износилась до дыр.

«Коррида» — это передача «рисковых дилетантов», в которой публика по-садистки развлекается, глядя на старичков, отплясывающих чечетку, домохозяек, пытающихся изображать Мадонну, и тому подобное. Античные circenses (цирковые представления) являли собой жестокие зрелища, интерес к которым основывался на трепетном предвкушении объявленной смерти гладиатора (или мученика). Новые же circenses зиждятся на трех противоречивых чувствах: немножко живого сочувствия к бедняге, выставляющему себя на всеобщее посмешище; садистское удовлетворение от созерцания участи, которую, в отличие от колизейских мучеников, не принимают, а выбирают добровольно; что-то вроде скрытой зависти к тем, кто, отбросив стыд и разрешая над собой издеваться, получают взамен всеобщую известность — на следующий день киоскер и булочник будут их поздравлять, позабыв о том, какой жалкий вид они имели, и помня лишь о том, что их показали по телевизору, — о чем мечтает каждый.

Секрет «Корриды» (которая, возможно, начиналась много лет назад просто как плохой балаган) в том, что она представляет собой квинтэссенцию итальянской общественной жизни.

«Коррида» была жестокой, пока демонстрировала старый примитивный трюк: выводила на сцену смешного уродца, «человека, который смеется», горбуна из собора Парижской Богоматери, кувыркающегося карлика, заику и прочее в духе грубоватых комедий вроде «Давай-давай, кретин!» — в стране, где образцом для подражания были господа в темных двубортных пиджаках, которые торжественно перерезали ленточки и выражались фразами изощренными и непонятными. Тогда «Коррида» имела ограниченную аудиторию, состоявшую из опоздавших родиться средневековых школяров и садистов, которым не довелось стать палачами.

Но сейчас «Коррида» полностью отражает итальянскую ситуацию — а именно новый этикет, созданный во Второй республике как раз такими рисковыми дилетантами, которые, демонстрируя свое политическое бескультурье, громоздят анаколуфы[76], неточные метафоры, варваризмы, перевранные цитаты, стилистические погрешности. Прежде всего заменили велеречивый «язык курии» — только не разговорным, а вульгарным языком, полемику — бранью, термины — матерщиной, и, думая, что «говорят как дышат», на самом деле говорят как рыгают.

Со своей стороны, рядовая публика (так и говорят — «публика», хотя когда-то это словечко звучало как насмешка: «ну, публика!») старается соответствовать этому новому публичному стилю поведения и стимулирует появление телепередач, в которых выражается их отовсюду понадерганная культура, благосклонно принимаются манеры, которые некогда стали бы предметом изучения на семинарах по психиатрии, выносятся на всеобщее обозрение семейные дрязги и встречаются аплодисментами те, кто ведет себя подобно киноперсонажу Каприоли[77], который, хныча и мямля, жаловался, что ему не дали работу диктора на радио, потому что он носил резиновый напальчник на прищемленном дверью пальце: «из-за резиночки… из-за резиночки…».

Некогда в Барселоне существовал (говорят, что существует до сих пор, но исполнители уже не те) «Приют богемы» — заведение, в котором выступали (позволив себя убедить, что публика все еще без ума от них) старые театральные развалины, задыхающиеся восьмидесятилетние певцы, скрученные артритом почти столетние балерины, древние субретки, хрипатые и целлюлитные… Зрители, состоявшие на треть из ностальгирующих, на треть — из любителей ужасов и на треть — из снобов-интеллектуалов, наслаждавшихся таким образом «театром жестокости», отбивали ладони, аплодируя, и в наиболее захватывающие моменты готовы были стрелять в пианиста от избытка эмоций, а исполнители были счастливы — потому что чувствовали, что зал был некоторым образом — с ними, для них, как они.

Итальянская общественная жизнь порою очень напоминает этот «Приют богемы», в ней царят крики и ажиотаж, невоздержанность, оскорбления, пена у рта, и мало-помалу «публика» (отнюдь не отбросы общества) начинает относиться к ее событиям как к жестокому спектаклю, задуманному Ариасом[78] (помните его великолепный мюзикл «Мортадела»?), с участием карликов и престарелых балерин. Так что же удивляться успеху «Корриды»? Она кажется квинтэссенцией прочего, — напоминает нам, кто мы есть и чего хотим, восхваляет не исключения, а правила. Коррадо — это просто Гоффредо Мамели[79] наших дней.

С другой стороны, «Коррида» — это также триумф политкорректности и может служить образцом для других, более «серьезных» передач.

Традиционный комический театр всегда эксплуатировал уродцев, слепых, заик, карлика и толстяка, убогого и странного, тех, кто выполнял работу, считавшуюся бесчестной, или принадлежал к этнической группе, считавшейся второсортной. Все это стало табу: теперь невозможно не только оскорбительное передразнивание беззащитных парий, но даже Мольеру не было бы позволено сейчас иронизировать над медиками: лига по охране их прав тут же встанет на защиту от предполагаемой диффамации.

Необходимо было найти решение, и решение было найдено. Нельзя больше выставлять на посмешище деревенского дурачка — это недемократично; но в высшей степени демократично предоставить ему слово, предложить ему представить себя самостоятельно, в виде прямой речи (или «от первого лица», как называют это сами деревенские дурачки). Как это и происходит в настоящих деревнях, минуя какую бы то ни было художественную обработку. Теперь не смеются над актером, изображающим пьяного, а просто покупают выпивку алкоголику и смеются над его свинством.

Достаточно вспомнить, что эксгибиционизм не просто входит в число выдающихся качеств деревенского дурачка, но также найдется легион таких, кто ради удовлетворения собственной страсти к эксгибиционизму готов исполнять роль деревенского дурачка. Некогда двое супругов, чей брак дал трещину, подали бы в суд за клевету, если бы кто-то позволил себе обыгрывать их жалкие перепалки, — как учит поговорка, грязное белье следует стирать дома. Но если те же самые супруги не просто позволяют, но жаждут возможности выставить на всеобщее обозрение свое убожество — кто теперь сможет их осуждать?

Мы оказываемся свидетелями того, как парадигма чудесным образом выворачивается наизнанку. Исчезает фигура комика, который оскорбляет беззащитного неполноценного инвалида, и, напротив, неполноценный появляется собственной персоной, бесстрашно предъявляющий собственную неполноценность. Счастлив он, выставляя себя напоказ, счастлив телеканал, который может сделать зрелище, не платя актерам, и счастливы мы, — мы можем наконец снова смеяться над чужой глупостью, удовлетворяя собственные садистские наклонности.

Телеэкраны теперь ломятся от безграмотных, смело путающих глаголы, гомосексуалистов, называющих «старыми педрилами» тех, кто разделяет их же собственные вкусы, истеричек прорицательниц, устраивающих балаган из собственной запущенной болезни, не попадающих в ноты певцов, «синих чулков», вещающих о «палингенетивном подавлении человеческого подсознания», счастливых рогоносцев, безумных ученых, непризнанных гениев, авторов за свой счет, тех, кто раздает оскорбления, и тех, кто их принимает, тех, кто безмерно рад, что наутро о них будут говорить в лавочке на углу. Раз уж деревенский дурачок радуется, выставляясь на показ, мы тоже можем смеяться над ним без зазрения совести.

1995

Данный текст является ознакомительным фрагментом.