ИСКУССТВО БЫТЬ ЗАЛОЖНИКОМ
ИСКУССТВО БЫТЬ ЗАЛОЖНИКОМ
Что сказал о поэтах самый эталонный поэт из них всех: небожитель, архангел, творец, избранник, гений, райская птица? Борис Пастернак, умевший находить наслаждение даже в мученичестве, даже в смерти. Все гедонисты, эпикурейцы и киники умерли бы от зависти, если бы узрели (и прочитали) эти слова Бориса Леонидовича.
* * *
Это позднее стихотворение, «Ночь». 1956 год. Прожито почти все, до старости. Пастернаку остается четыре года. Он достиг предела мудрости, но состариться не успел.
Мудрость его, пастернаковской, осени, спелой, прекрасной, сочной, теплой, но с ночным холодком вечности: «Обыкновенно свет без пламени исходит в этот день с Фавора, и осень, ясная, как знаменье, к себе приковывает взоры». Или: «Лес разбрасывает, как насмешник, этот шум на обрывистый склон, где сгоревший на солнце орешник словно жаром костра опален». Вот тогда он и написал в «Ночи»: «Не спи, не спи, художник, не предавайся сну. Ты – вечности заложник у времени в плену». Принято считать, что заложники только страдают. А уж заложники советской власти – и подавно. Пастернаку, родившемуся в 1890 году и умершему в 1960-м, поневоле пришлось стать советским поэтом, хотя к его дивным, божественным стихам советскость абсолютно не пристала. Никакой Иисус Христос не ведет у него на экскурсию по чужим квартирам и этажам вооруженных «маузерами» и ножичками двенадцать погромщиков. Но жить с волками пришлось. Ему почти удалось не выть по-волчьи, только в 30-е годы чуточку подвыл, а дальше Борис Леонидович просто и молча делал вид, что он из их стаи. Соловей должен был примазаться к волкам (хотя Пастернак, бывало, с ними скандалил). До поры до времени это устраивало волков. (Они долго держали напоказ «попутчиков».) А когда перестало устраивать, они соловья загрызли. В самую оттепель загрызли, в 1959 году, за добытую для СССР Нобелевскую премию, за что «они» должны были Пастернаку ноги целовать. От дедушки и от бабушки он ушел, и от волка, и от лисы; от Сталина, от Берии, от РАППа, ЛЕФа, Пролеткульта. А уйти не удалось от Колобка. От Хрущева, от Суслова, от Ставского, от Павленко. От жалких эпигонов диктатора. Черные Властелины Сталин и Николай I могли заигрывать с Пушкиным, Булгаковым, Пастернаком. Торжествующая же серость просто наступала ногой и на Пастернака, и на Бродского. Две наших Нобелевки уплыли на сторону: от одной пришлось отказаться, а другую вручили уже американскому поэту, которого СССР сослал и выгнал.
Но Бродского хоть не прикончили. А Пастернак не должен был умереть так рано. Его добьют 14 марта 1959 года: допросами в Генпрокуратуре, угрозой высылки, облавной травлей (а ведь загонщикам смерть в конце 50-х уже не грозила, могли бы и помолчать). Рак легкого наступает зачастую от нервного стресса…
Так как же ему, «свидетелю тьмы и позора» 20-х, 30-х, 40-х, удалось сохранять вкус к жизни и радость бытия, гармонию и хорошее настроение? Из «большой шестерки» великих русских поэтов радоваться умел только он, радоваться после 1917 года, когда другие коллеги по вершине Парнаса лишь страдали и мучились. Ахматова, Цветаева, Блок, Мандельштам – вообще открытая рана, творчество как боль.
А как же жить с волками и остаться поэтом? Гумилев, например, заставил себя убить, а Пастернак хотел и умел жить. Его секрет страшно прост, но до сих пор не разгадан. Мандельштам, столько писавший (и познавший эту проблему до конца) об Элладе и Риме, был постоянно несчастен и горек, как подобает русскому интеллигенту, а столько писавший о Христе и христианстве Пастернак был поздним воплощением дохристианской Эллады. Эллины умирали с улыбкой, жили с улыбкой, их солнечный аполлоновский мир не знал ни рефлексии, ни нытья. Пастернак был прекрасен и однозначен, как белый сверкающий Парфенон на вершине Акрополя. Это уловил и Блок. Сам он был в стихах достаточно печален, но для Пастернака, вернее для понимания его необъяснимой жизнерадостности, у него есть тако-о-о-е стихотворение.
Если к кому-то оно и относится, то именно к Борису Леонидовичу, называвшему жизнь своей сестрой, а смерть взявшему едва ли не в супруги: «…смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа».
Как это подходит к блоковскому «О, весна без конца и без краю – без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!…Принимаю пустынные веси! И колодцы земных городов! Осветленный простор поднебесий и томления рабьих трудов!» Да, Пастернак подписался бы под блоковским финалом, в который не вышел автор, но вышел он сам: «И смотрю, и вражду измеряю, ненавидя, кляня и любя: за мученья, за гибель – я знаю – все равно принимаю тебя!»
Гении бывают разные, есть и злые, и угрюмые, и мрачные. Пастернак был улыбчивым, радостным, веселым и светлым гением. К творчеству своему он относился религиозно, как к миссии, и это тоже было от Эллады: дар Аполлона, талант, требовал воплощения и прилежания, ведь надо же было выполнить волю богов. Божественный ретранслятор, вместилище Бога – это определение поэта, данное Платоном, – тоже Эллада.
Самое необыкновенное мироощущение и самое необыкновенное происхождение. Род Пастернаков шел от средневекового испанского теолога Исаака Абарбанеля, знаменитого на всю страну. Умер он в 1508 году. Ему наследовал сын, врач Иуда, и мастерство его было таково, что когда из Испании изгоняли евреев, его умоляли остаться. Но он в обиде на Реконкисту уехал в Италию и там прославился как химик, целитель и фармацевт Леон Эбрео (Леон-еврей), хотя он и принял крещение.
А отец поэта, Исаак Иосифович, был сыном набожного владельца гостиницы из Одессы. Как он стал Леонидом? В детстве у ребенка был круп, он задыхался от кашля. Отец бросил на пол фарфоровый горшок, мальчик испугался и кашлять перестал. Выжившего сына надо было переименовать, чтобы отвадить болезнь. Старинный еврейский обычай… Леонид Осипович был очень талантливым иллюстратором. Толстой увидел его работы и другого художника для своих произведений иметь уже не захотел. Лев Николаевич очень любил своего иллюстратора и познакомил его с Рильке. Великие имена, великие гости склонялись над колыбелью маленького Бориса.
Мать ребенка была тоже уникальна. Розалия Исидоровна Кауфман, любимый в Одессе вундеркинд. Музыкантша, пианистка, лучшая в России исполнительница. Музы дежурили у колыбели, и уж конечно, два одессита должны были породить очень жизнерадостное дитя. Отец – академик живописи, мать – профессор музыки. В 1894 году Леониду Осиповичу предлагают профессуру в Училище живописи, ваяния и зодчества (попечитель – великий князь Сергей Александрович, муж великой княгини Елизаветы, христианской подвижницы, сестры императрицы. Ее ждала страшная смерть от рук большевиков, а Сергея Александровича разорвет на куски бомба Ивана Каляева). Он соглашается, но предупреждает: креститься не пойдет – это условие принято не будет.
Родители Пастернака были люди Ветхого Завета, настаивавшие на своем еврействе; Борис же свое еврейство всегда отрицал, оно ему было неинтересно. Русская няня водила его в церковь, священник благословил мальчика и окропил его святой водой. Пастернак воспринял это как крещение. Потом он вырос и перестал ходить в храм (у него будет свой: Храм русской литературы). Он не практиковал, но верил. Он был вольнодумцем, но ревностным христианином: самые глубокие и проникновенные стихи о христианстве принадлежат ему, поколение 50-х (и уж конечно, последующих десятилетий) выросло на них и не мыслит себе без этих стихов ни звуков органа, ни колокольного звона, ни крестного хода.
Пастернак мечтал воспитать народ, он, как почти любой интеллигент начала XX века, перед ним преклонялся. Но понять его смогла только интеллигенция. Пастернак прозрачен, но не прост, как, впрочем, все российские поэты. Демократизм не сделал доступнее ни Блока, ни Цветаеву, ни Пастернака.
Семья поэта была доброй, нервной, многодетной (шестеро детей) и восторженной еврейской семьей. И немного мистической: когда дети болели, Розалия Исидоровна поклялась двенадцать лет не концертировать, если они выздоровеют, и слово сдержала. Как все интеллигентские дети, Боря читал и писал чуть ли не с пеленок, в том числе и стихи. Но он не любил «экзерсисы», он ценил потом только качественную свою работу. А в 1910 году христианин Пастернак впервые столкнется со своим еврейством, его ткнут в него, как кутенка. Националистическая, фундаменталистская империя стригла всех под одну гребенку, в том числе и гениев. Мальчика не приняли в 5-ю московскую гимназию: надо было соблюдать процентную норму, на Пастернака не хватило квоты. Порешили на том, что блестяще сдавший экзамены отрок будет год готовиться дома, а потом пойдет сразу во второй класс, потому что освободится одно место из квоты. Так все и произошло.
В старших классах начинается его переписка с петербургской кузиной, Ольгой Фрейденберг, лучшей его собеседницей за всю жизнь, понимавшей и его, и его творчество, девушкой очень некрасивой, строгой, но умной и образованной. Борис увлечется музыкой, композицией и добьется восторженного отзыва самого Скрябина, несмотря на отсутствие абсолютного слуха. Но он не захочет продолжать. Зачем становиться вторым Скрябиным, когда нужно стать единственным Пастернаком?
В 1906 году он закончит гимназию и поступит на юридический факультет Московского университета, но не выдержит пыли и казенщины кодексов и перейдет на родной историко-филологический. Где еще учиться поэту? Окончит он университет в 1913 году. К войне.
В апреле 1912 года на скудные родительские деньги (даже двум профессорам нелегко прокормить, одеть и выучить шестерых детей) Пастернак съездит на семестр в Марбург подучиться у неокантианцев. И здесь успех, и здесь можно остаться и сделаться профессиональным философом. Но он сам впоследствии переведет из «Фауста»: «Суха теория, мой друг, но зеленеет жизни древо».
Так что, посмотрев на те же скудные (для Серебряного века) деньги Швейцарию и Италию, Пастернак уедет в Москву. Муза ведет поэта его дорогой. Первые пять стихотворений он напечатает в альманахе «Лирика» в 1913 году. А в 1914-м уже появляется сборник «Близнец в тучах». Слава пришла сразу, без покровителей, без испытательного срока, потому что с такой ноты, с такого мастерства не начинал никто. Водопад, хрустальный, алмазный, низвергался с немыслимой высоты. Критики, читатели, завистливые мелкие литераторы, достойные собратья по цеху – все утонули, все пускали пузыри. И для врагов, и для друзей было ясно: пришел гений.
«Где, как обугленные груши, с деревьев тысячи грачей сорвутся в лужи и обрушат сухую грусть на дно очей» – это 1912 год.
Ему 22 года, и он уже достиг зрелости. «Но время шло, и старилось, и глохло, и поволокой рамы серебря, заря из сада обдавала стекла кровавыми слезами сентября». Это 1913 год. Он закончил университет. «Молодой специалист» – и мудрый гений, не имеющий возраста.
Великий поэт едва не попал на германский фронт. Его Антипова, Патулю, Пашу (из «Доктора Живаго») потом не сумеют отговорить. Он попадет в окопы и оттуда не вернется, превратится в большевика Стрельникова. А охваченного романтическим порывом поэта остановят друзья. Окопы не для соловьев. Стихи печатаются, но денег приносят мало. Пастернак подрабатывает домашним учителем, готовит к университету богатых тинейджеров, как в будущем его Лара. Тогда такие заработки ценились, были любимым занятием «студенческой молодежи», а «богатенькие буратино» вызывали положительную реакцию у всех, кроме эсдеков и эсеров, да и те хорошо воспринимали их в качестве спонсоров. Конечно, у молодого Пастернака были левые настроения; конечно, он был в восторге от народовольцев, народников, трагического и харизматического лейтенанта Шмидта, пресненских баррикад, динамитчиков и динамитчиц, восставшего народа и Февраля. Он на все это смотрел сквозь свой «магический кристалл» возвышенного идеализма.
Цари – это такая рутина… Порядок, казаки, полицейские, мещане… тьфу! Революционеры куда интереснее для поэтов, барышень и гимназистов (как раз бывший гимназист Бухарин будет покровительствовать великому поэту). Мы всё теперь понимаем, но очень трудно чем-то перекрыть пастернаковские слова о народовольческом подполье: «Но положенным слогом и нынче писались доклады, и в неведеньи бед за Невою пролетка гремит. А сентябрьская ночь задыхается тайною клада, и Степану Халтурину спать не дает динамит».
С гениями трудно спорить, даже когда они не правы. Как многие интеллигенты и как почти все поэты (и Маяковский, и Багрицкий, и даже иногда Мандельштам и Волошин, как Блок и Сельвинский, как кое-где и кое-когда Есенин, как Брюсов, как Эренбург в своих стихах, как даже Хлебников), Пастернак мечтал о революции как о празднике, конце обыденности, неслыханном освобождении от пошлости и быта, о чистоте и новизне, прямо по Бодлеру (кстати, в переводе Цветаевой): «Неведомого вглубь – чтоб новое обресть».
Вот как видел это Борис Леонидович: «В нашу прозу с ее безобразьем с октября забредает зима. Небеса опускаются наземь, словно занавеса бахрома. Еще спутан и свеж первопуток, еще чуток и жуток, как весть, в неземной новизне этих суток, революция, вся ты, как есть. Жанна д’Арк из сибирских колодниц, каторжанка в вождях, ты из тех, что бросались в житейский колодец, не успев соразмерить разбег». После смерти Блока, расстрела Гумилева и начала массовых расправ с интеллигенцией («заговор» Таганцева) он просто бросил об этом писать.
В дальнейшем все попытки Пастернака «откликнуться на современность» выглядят как жалкая стряпня с элементами бреда, настолько он это не умел. Судите сами. 1917 год. Феврали, Октябри, Учредилки, «Авроры». А у него выходит сборник «Поверх барьеров». Определение поэзии: «Это – сладкий заглохший горох, это – слезы вселенной в лопатках, это – с пультов и с флейт – Figaro низвергается градом на грядку». 1921 год. Расстрелян Гумилев, и уехала целая плеяда интеллигентов из гостиной Таганцева. Начинается нэп. А у Пастернака свое. Путь поэта. Детство.
«Так открываются, паря поверх плетней, где быть домам бы, внезапные, как вздох, моря. Так будут начинаться ямбы».
Историки и литературоведы ломают себе голову над вопросом: почему выжил Пастернак, почему не погиб ни в 20-е, ни в 30-е, ни в 40-е? Все, по-моему, предельно просто. В 20-е он не лез на рожон, ничего о современности не писал, писал же великолепные стихи. В 30-е и 40-е Сталин его сохранял сознательно: «попутчик», то есть человек из дореволюционного прошлого, но не вредный, поперек дороги не стоит, а слава велика, и уже мировая. Сохранить как украшение, как ценный предмет. А природа и при советской власти природа. Это можно. Конечно, лучше бы о чугуне и колхозниках, но гении почему-то об этом не пишут. Не было случая. Для Запада – отмазка. Мол, что вы о нас врете: вон Пастернак жив и не репрессирован. Бухарин даже в пример его ставил на Первом съезде писателей и заявил, что он «выше Маяковского, пишущего дешевые агитки». Поэмы про 1905 год и лейтенанта Шмидта очень даже устраивали официоз, им нужна была героизация «предшественников». А Пастернак так думал. Он не лгал.
В 1921 году он женится на Евгении Лурье, умнице, отличнице, начинающем скульпторе. Они проживут вместе десять лет, Женя родит Борису Леонидовичу сына Женю, но общее мнение современников было против нее. Друзья полагали, что она не смогла стать хорошей женой. Она считала себя талантом, не преклонялась перед гениальным мужем, заставляла великого поэта ставить самовар и помогать по хозяйству. Эти тяготы сопровождались вполне материальными неурядицами: вечная погоня за куском хлеба или мяса, переводы, переводы, переводы… Пастернак отомстил жене Жене просто и изысканно.
Все известные лирические и «любовные» стихи посвящены не ей. И в «Докторе Живаго», где в образе Лары и Тонечки Громеко мирно присутствуют Зинаида Николаевна Нейгауз и прелестная Ольга Ивинская, ей тоже не нашлось места. Не надо заставлять гениев ставить самовар! Им надо подавать чай прямо в кабинет.
Так как же мирилась власть с таким попутчиком, который ничего попутного не написал? Неужели обошлось без «проработок»? Самое смешное – это то, что Пастернака постоянно учили писать и быть «в ногу» с жизнью, постоянно снимали с него «стружку» на разных съездах и худ-, лит– и прочих советах. Он вежливо отвечал, но совсем о другом и на другую тему. Собственно, он их посылал очень далеко, но в такой туманной форме, что они не догадывались, что их послали. Все эти мелкие и бездарные литчины были уже тому рады, что он приходил и говорил что-то непонятное, но учтивое. Им нравился примирительный тон, а слов они не понимали. Странно, но с Маяковским у Пастернака была взаимная приязнь. Владимир Владимирович никогда его не топил. Они уважали друг в друге больших художников. Вокруг были лилипуты, а великий Мандельштам так и не стал советским поэтом.
Но кормили Пастернаков все-таки его шикарные переводы. А вот в 1931 году он встречает прекрасную Зинаиду, жену большого музыканта Генриха Нейгауза. Нейгауз – друг Пастернака, и у него с Зинаидой двое детей, Адик и Стасик. Оба влюбляются друг в друга до безумия, Зинаида признается Генриху, Генрих сначала не может играть, потом не отдает детей, а дальше спрашивает у жены, чего она, собственно, хочет. Пастернак спрашивает о том же. Они уже близки, получается какой-то треугольник, как у Бриков с Маяковским (у гроба которого Борис Леонидович рыдал полдня). Мужчины галантно оставляют решение за дамой, а она колеблется, решиться не может. (Заметьте, что Нейгауз считал Пастернака гением и любил не меньше жены.) Этот гордиев узел разрубил Пастернак. Он за пять минут (счастливое совпадение) до прихода Зинаиды выпил с горя флакон йода и сжег горло. Зинаида была когда-то медсестрой, она промывала и прополаскивала поэта и все-таки спасла. Когда Нейгауз узнал, он наорал на жену, сказал, что у нее нет ни сердца, ни совести, дал развод и велел идти к Пастернаку и выходить за него замуж.
Зинаида стала поэту настоящей женой. Когда Тоня солит огурцы, меняет вещи на еду, баюкает Шурочку, а Лара моет полы, стирает белье, варит суп, выхаживает Юрия Живаго, занимается с Катенькой – знайте, это Зинаида Николаевна, умелая, умная, организованная, стойкая и домовитая. Кстати, все признают, что она была вполне советская женщина, бодро принимавшая советскую власть – в отличие от Надежды Яковлевны Мандельштам, махровой диссидентки. Даже слишком советская. Когда в 1958–1959 годах перед ней встанет роковой вопрос, она решит его вполне по-советски. И это советское решение определит, как несложная песня кукушки, сколько еще Пастернаку жить. (Жить ему остается меньше двух лет.)
Вот, скажем, поездка на Урал. Поэтов даром не кормили, их запрягали в казенную телегу. Поезжайте, пишите очерки на местах, зовите в бой, воспевайте. Пастернака с Зинаидой посылают в Свердловск. Какие-то заводы, какие-то колхозы. Бред. Ничего он им не напишет ни про турбины, ни про трактора. Но запомнят они с Зиночкой разное: она – горячие пирожные в доме отдыха чекистов, где их поселили, а он – раскулаченных и сосланных, просивших под окнами и на перроне корку хлеба. Больше в такие «командировки» Пастернак не ездил. Кроме Грузии. Бедная, но щедрая и хлебосольная Грузия, веселая и гордая, пришлась ему по душе. Все поэты: и Паоло Яшвили, и Тициан Табидзе – становятся его друзьями. Он переводит их стихи, даже омерзительные вирши о Сталине. Он пишет о Кавказе так, как со времен Лермонтова никто о нем не писал. Только гордое непокорство горцев ему непонятно. Он даже к Сталину стал лучше относиться за то, что он грузин.
А в мире и в стране темнело. В 1934 году взяли Мандельштама, который куда лучше разобрался в «текущем моменте» в своем антисталинском стихотворении. Когда Пастернаку автор его прочел, он сказал, что ничего не слышал, что это самоубийство, а не стихотворение, что он в этом участвовать не хочет. Доносить, ясное дело, не пошел, но возмущался неполиткорректным «и широкая грудь осетина». Не оценил он этой алмазной стрелы, направленной в сердце тирана. Не понимал политических резкостей и полемики.
Когда Сталин 13 июня ему позвонил, он очень осторожно защищал беднягу Мандельштама, так что Сталин даже попенял ему на малодушие и черствость. А это был испуг. Он у него чередовался с отчаянной храбростью. За гражданского мужа А. Ахматовой Пунина и Льва Гумилева он попросил в самые темные дни 30-х, поручился за них, и их освободили до следующего ареста. После сталинского звонка он год не писал: винил себя, каялся. В 1935 году его силой («Вы мобилизованы») загоняют в Париж на Антифашистский писательский конгресс. А правду о положении писателей в СССР сказать нельзя: дома семья, заложники. У Пастернака началась жуткая бессонница, депрессия, он то ли притворялся сумасшедшим, то ли действительно сходил с ума. Опять год не мог писать. Потом арестуют Бабеля, Мейерхольда. Из них выбьют показания на поэта. Но они возьмут их назад, когда пытки кончатся.
В 1956 году он напишет об этом времени: «Душа моя, печальница о всех в кругу моем, ты стала усыпальницей замученных живьем… Ты в наше время шкурное за совесть и за страх стоишь могильной урною, покоящей их прах».
Поэт то устраивал истерику в 1936 году по поводу подписи под гнусной бумагой «Стереть с лица земли», где требовали казни для Каменева и Зиновьева, то молча присоединялся к аналогичному документу по поводу «группы-17» уже в 1937-м… А когда дошло до одобрения казни Якира и Тухачевского, то отказался наотрез и сказал Зиночке, беременной его сыном Лёней, что предпочитает умереть, что пусть ребенок погибнет тоже, «что ребенок человека, способного такое подписать, его не волнует». И добился, послав Сталину письмо, чтоб его не заставляли подписывать такое, и больше инцидентов не было, и Сталин это проглотил.
А в 1947 году он встречает ее: тайну, чудо, красоту, легкость эльфа, абсолютно несоветский характер. Ольга Ивинская и ее дети, которых он полюбил, как своих: Дима и Ира Емельяновы. Он только что написал великий христианский цикл, и она – его награда. Зиночка и Ольга долго выясняли отношения и перетягивали канат, но Пастернак, любя Ольгу, в силу чистой порядочности не мог оставить Зину и так и ходил между Большой и Малой дачами в Переделкине, разделенными мостиком. Ольгу возьмут в заложницы и посадят в 1949 году: попытаются получить показания на любимого человека. Лара сгинула в одном из женских лагерей – так вот, это про Ольгу. Она ничего не скажет, ничего не подпишет и получит пять лет. Верная из верных, когда встанет вопрос об отъезде из СССР после истории с Нобелевской премией, она готова будет ехать с детьми. И надо было ехать, получить свои миллионные гонорары, премию, бродить по Европе, читать лекции, и пусть бы вся писательская свора, поднимавшая руку за исключение из Союза писателей и топтавшая его ногами, сдохла бы от зависти. Но Зина сказала, что не поедет, что останется с Леней в СССР (хотя Женя хотел ехать), и великий поэт лег под три сосны на Переделкинском кладбище, убитый тупостью, подлостью и злобой. Как его лирический герой.
«Но книга жизни подошла к странице, которая дороже всех святынь. Сейчас должно написанное сбыться, пускай же сбудется оно. Аминь. Ты видишь, ход веков подобен притче и может загореться на ходу. Во имя страшного ее величья я в добровольных муках в гроб сойду. Я в гроб сойду и в третий день восстану, и, как сплавляют по реке плоты, ко мне на суд, как баржи каравана, столетья поплывут из темноты». Голгофа – понятие не географическое. На русской земле много Голгоф.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.