II Японцы в войне

II

Японцы в войне

В любой культурной традиции есть свои общепринятые правила ведения войны; все западные народы, независимо от их культурного своеобразия, придерживаются некоторых из таких правил. Существуют определенные боевые призывы к решительным военным действиям, определенные формы успокоения населения в случае локальных поражений, известная повторяемость в соотношении погибших и сдавшихся в плен, определенные правила поведения военнопленных. Все это предсказуемо в войнах между западными народами только потому, что у них есть большая общая культурная традиция, включающая даже ведение войны.

Все японские отличия от военных условностей Запада основывались на их взглядах на жизнь и представлениях о человеческом долге. Для целей системного анализа японской культуры и поведения японцев не имело особого значения, были или нет существенными с военной точки зрения их отличия от наших ортодоксий, но любое из них могло оказаться важным для нас, поскольку все они поднимали вопросы о национальном характере японцев, на которые мы должны были дать ответы.

Сами посылки, использованные Японией для оправдания войны, отличались от американских. В них иначе определялась международная ситуация. Америка вела войну против агрессии стран оси.[9] Япония, Италия и Германия вероломно нарушили международный мир своими агрессивными действиями. Где бы державы оси ни захватывали власть — Маньчжоу-го,[10] в Эфиопии, в Польше, — они всюду вступали на пагубный путь угнетения слабых народов. Они совершали преступления против признанного миром правила «живи и жить давай другим» или, по крайней мере, против правила «открытых дверей» для свободного предпринимательства. Япония же на причину возникновения войны смотрела совсем иначе. В мире долго царила анархия, поскольку каждая нация пользовалась правом полного суверенитета. Япония же считала, что нужно бороться за установление в мире иерархии — конечно же, во главе с ней, так как она одна представляет собой подлинно иерархичную сверху донизу нацию и поэтому понимает необходимость каждого народа занимать «должное место» в мире. Добившись единства и мира у себя в стране, ограничив бандитизм, построив дороги, электроэнергетику и создав сталеплавильную промышленность, обучая, по данным официальной статистики, 99,5 % подрастающего поколения в государственных школах, Япония должна, согласно ее представлениям, помочь подняться своему младшему брату — отсталому Китаю. Японцам, принадлежащим к той же расе, что и другие народы Великой Восточной Азии,[11] следует устранить из этой части мира Соединенные Штаты, а вслед за ними — Британию и Россию и «занять должное место» в мире. Всем странам следует быть единым миром, представляющим собой международную иерархию. В следующей главе мы рассмотрим особое значение иерархии для японской культуры. Создание ее в мире было органичной для Японии фантазией. Но, к несчастью для нее, оккупированные ею страны смотрели на мир иначе. Поражение Японии не повлекло за собой морального отказа ее от идеалов Великой Восточной Азии, и даже совсем не шовинистически настроенные японцы-военнопленные редко осуждали цели Японии на континенте и в юго-западных районах Тихого океана. В течение еще очень долгого времени Япония будет сохранять некоторые свои базовые установки и среди них одну из важнейших — веру в иерархию. Она чужда предпочитающим равенство американцам, но, тем не менее, мы должны понимать, что Япония называет иерархией и какие выгоды она научилась извлекать из нее.

Япония возлагала также надежды на свою победу, исходя из иных, чем большинство американцев, оснований. Она объявляла, что ее победа будет победой духа над материей. Америка велика, ее вооружение превосходно, но какое это имеет значение? Мы всё это предвидели и учли, говорили японцы. «Если бы нас пугали математические величины, — читали японцы в крупнейшей газете своей страны «Майнити симбун», — мы не начали бы войну. Но великие ресурсы противника созданы не этой войной».

Даже когда Япония побеждала, ее гражданские власти, верховное командование и солдаты повторяли, что это — результат не вооруженного соперничества, а борьбы американской веры в вещи с их верой в дух. Когда же побеждали мы, они снова и снова твердили, что в таком соперничестве материальная сила неизбежно должна проиграть. Эта догма, несомненно, стала ходячим алиби во время их поражений на островах Сайпан и Иводзима,[12] но создана она была не для оправдания поражений. Это был боевой призыв во времена японских побед, и он стал общепризнанным лозунгом еще задолго до Пёрл-Харбора.[13] В 30-е годы XX в. генерал Араки,[14] фанатик-милитарист, одно время военный министр, писал в адресованной «всему японскому народу» брошюре, что «истинной миссией» Японии является «распространение и прославление Императорского пути до пределов четырех океанов. Несоразмерность сил не беспокоит нас. Почему нас должно беспокоить материальное?».

Но, конечно же, японцы, как и любая другая нация, готовящаяся к войне, беспокоились об этом. В 30-е годы XX в. направляемая на вооружение доля национального дохода Японии выросла астрономически. Ко времени нападения на Пёрл-Харбор приблизительно половина ее совокупного национального дохода шла на цели сухопутных и военно-морских сил, и лишь 17 % общих расходов правительства предназначались для финансирования всего, связанного с гражданской администрацией. Различия между Японией и западными странами состояли не в беспечности Японии в вопросах материального вооружения, а в том, что корабли и пушки считались ею лишь внешней демонстрацией нетленного Японского Духа. Они служили символами точно так же, как и меч самурая был символом его достоинства.

Япония столь же последовательно упорствовала в своей опоре на нематериальные ресурсы, как Америка — на материальную мощь. Как и Соединенным Штатам, Японии пришлось организовывать кампании по борьбе за энергичное развитие промышленного производства, но исходила она из собственных посылок. Дух — это всё, заявляли японцы, и он вечен; материальные вещи, конечно, необходимы, но они второстепенны по значению и тленны со временем. «У материальных ресурсов есть свои сроки, — неоднократно повторяло японское радио, — всем ясно, что материальные ресурсы не могут храниться тысячу лет». И это упование на дух было буквально вплетено в рутину военной жизни; их военный катехизис включал девиз — традиционный, а не изобретенный специально для этой войны, — «противопоставь нашу выучку их численному превосходству, нашу плоть — их стали». Их воинские уставы начинались с набранной жирным шрифтом строчки: «Прочти это, и мы победим в войне». Их летчики, совершавшие на своих карликовых самолетах самоубийственные налеты на наши военные корабли, являли собой подтверждение превосходства духовного над материальным. Они называли их отрядами камикадзе[15] потому, что камикадзэ[16] — это божественный ветер, который спас Японию в XIII в. от вторжения войск Чингисхана, рассеяв и опрокинув его транспортные корабли.[17]

Даже в невоенных ситуациях японские власти признавали в буквальном смысле слова превосходство духа над материальными условиями жизни. Утомляет ли людей двадцатичасовая работа на заводах или длящиеся всю ночь бомбежки? «Чем тяжелее нашим телам, тем крепче наша воля, наш дух», «чем больше мы устаем, тем лучше наша выучка». Холодно ли людям зимой в бомбоубежищах? Общество физической культуры Дай-Ниппон предлагало в радиопередаче физические упражнения для согревания тела, которые заменили бы не только обогревательные приборы и постель, но и стали бы своеобразной подменой столь недостающей для поддержания нормальных физических сил еды. «Конечно, кто-то может сказать, что при сегодняшней нехватке продовольствия мы не можем думать о физических упражнениях. Нет! Чем больше нам не хватает пищи, тем усерднее мы должны укреплять наши физические силы другими средствами». То есть нам нужно укреплять наши физические силы, еще больше расходуя их. Американское представление о физической энергии человека, при расчете его физических сил всегда принимающее во внимание, спал ли он минувшей ночью восемь или пять часов, питался ли он регулярно, не холодно ли ему, сталкивается здесь с системой исчисления ее, не основанной на подсчетах запаса физической энергии. Это было бы слишком материально.

Японское радио во время войны пошло еще дальше. В битве дух одолевал даже факт физической смерти. В одной радиопередаче рассказывалось о герое-летчике и чуде его победы над смертью: «После завершения воздушного боя японские самолеты небольшими группами по три — четыре самолета возвращались на свою базу. Капитан вернулся одним из первых. Выйдя из самолета, он встал на землю и посмотрел на небо в бинокль. Когда парни его возвращались, он вел им счет. Он был довольно бледен, но все же сохранял твердость духа. По возвращении последнего самолета подготовил рапорт и отправился в штаб. В штабе он зачитал рапорт командиру. Однако сразу же после этого он неожиданно упал на землю. Офицеры тотчас же бросились к нему на помощь, но, увы, он был мертв. При обследовании его тела установили, что оно уже остыло и что у капитана пулевое ранение грудной клетки, оказавшееся смертельным. Невозможно, чтобы тело только что умершего человека было холодным. Тем не менее, тело мертвого капитана было холодным как лед. Капитан, должно быть, был мертв уже давно, и рапортовал его дух. Такой чудесный факт стал возможен, очевидно, благодаря сильному чувству ответственности, которым обладал капитан».

Для американцев, конечно, такого рода сообщение — жестокая сказка, но воспитанные японцы не смеялись над этой радиопередачей. Японские слушатели не воспринимали ее как небылицу. Прежде всего они отмечали, что диктор правдиво сказал о подвиге капитана как о «чудесном факте». А почему бы нет? Душу можно натренировать; очевидно, капитан был непревзойденным мастером самодисциплины. Если все японцы знают, что «укрощенный дух может сохраняться в течение тысячи лет, то почему не мог он несколько часов продержаться в теле капитана военно-воздушных сил, для которого ответственность стала основным законом всей его жизни? Японцы были уверены, что человек может специальными упражнениями совершенствовать свой дух. Капитан учился этому и потому достиг совершенства.

Как американцы мы можем совсем не обращать внимания на эти японские крайности, принимая их за алиби несчастного народа или за инфантилизм заблуждающихся. Однако чем чаще мы будем поступать так, тем меньше преуспеем в отношениях с японцами как в условиях войны, так и мира. Японцам их принципы прививались с помощью определенных табу и отказов, определенных методов обучения и дисциплинарного воспитания, и эти принципы — не какие-то частные случайности. Только при условии признания их американцами мы сможем понять, что японцы имеют в виду, когда при поражении признаются, что им не хватило духа и что оборона «бамбуковыми копьями» была фантазией. И, что еще важней, мы сможем оценить их признание, что их духа оказалось недостаточно и что и в битве, и на заводе ему не уступал дух американского народа. Как говорили японцы после своего поражения: в войне их слишком «занимало субъективное».

Японская манера сообщать во время войны о различного рода вещах, не только о необходимости иерархии и верховенстве духа, открывалась исследователю-культуркомпаративисту. Они постоянно говорили о безопасности и моральном состоянии только как о чем-то заранее предусмотренном. Неважно, какая случалась катастрофа — будь то бомбардировка гражданских объектов, поражение на острове Сайпан или неудачная оборона Филиппин,[18] японскому народу сообщалось, что все предвидели и поэтому нет оснований для беспокойства. Радио разносило это сообщение по всей стране, явно рассчитывая на сохранение спокойствия в народе при получении им известия о том, что он все еще живет в хорошо знакомом ему мире. «Американская оккупация Кыски18 делает Японию достижимой для американских бомбардировщиков. Но мы знали о такой возможности и сделали необходимые приготовления». «Враг несомненно нападет на нас, комбинируя сухопутные, морские и воздушные операции, но мы приняли это в расчет в наших планах». Военнопленные, даже те из них, кто ожидал скорого поражения Японии в безнадежной войне, были уверены, что бомбежки не ослабят японцев на внутреннем фронте, «потому что их предостерегли». Когда американцы начали бомбежку японских городов, вице-президент Японской ассоциации авиастроителей в выступлении по радио сказал: «Вражеские самолеты в конечном счете появились непосредственно над нашими головами. Однако мы, т. е. те, кто занят в авиастроении и всегда ожидал, что это случится, были полностью готовы к решению этой задачи. Поэтому нет оснований для беспокойства». Только допуская, что обо всем знали заранее, что все было полностью учтено, японцы могли пойти на столь нужные им заявления, что все активно управлялось только волей их одних; никто не провел их ни в чем. «Не следует думать, что при нападении врага мы были пассивны, нет, мы активно заманивали его к нам». «Враг, если хочешь, приходи. Мы не скажем: «в конце концов, случилось то, что должно было случиться», а скорее заявим: «случилось то, что мы ожидали. Мы довольны, что это произошло»». Министр военно-морского флота сослался в парламенте на мысль великого воина 70-х годов XIX в. Такамори Сайго.[19] «Существуют шансы двух родов: те, которые мы случайно находим, и те, которые мы создаем сами. Во времена больших осложнений нужно не упустить возможности для создания своего шанса». И, как передавало японское радио, генерал Ямасито[20] после вступления американских войск в Манилу,[21] «широко улыбаясь, заявил, что теперь враг у нас за пазухой…». «Быстрое падение Манилы, случившееся вскоре после высадки врага в заливе Лингаен,[22] стало возможным только благодаря тактике генерала Ямасито и в соответствии с его планами. Теперь операции генерала Ямасито постоянно приносят успехи». Иными словами, ничто так не приводит к успеху, как поражение.[23]

Америка пошла так же далеко в противоположном направлении, как и японцы — в своем. Мы ввязались в войну, потому что ее нам навязали. На нас напали, поэтому враг берегись. Желая успокоить рядовых американцев, ни один человек не сказал о Пёрл-Харборе или Батаане:[24] «Все это было нами полностью учтено в наших планах». Вместо этого наши чиновники говорили: «Враг напросился на это. Мы покажем ему, на что способны». Американцы связывают всю свою жизнь с постоянно бросающим им вызов миром и готовятся принять его. Японский стиль успокоения населения основан скорее на заранее спланированном и запрограммированном образе жизни, в котором самая страшная угроза исходит от непредвиденного.

О японской жизни свидетельствовала и другая постоянная тема поведения японцев на войне. Японцы беспрестанно твердили о том, что «глаза всего мира устремлены на них». Поэтому им следует в полной мере показать миру Дух Японии. Американцы высадились на Гвадалканале,[25] и в приказах японским войскам указывалось, что отныне за ними наблюдает непосредственно «весь мир» и поэтому они должны показать ему, каковы они. Японские моряки были предупреждены, что при торпедировании их корабля и получении приказа оставить его им следует посадить команду в спасательные шлюпки, иначе «весь мир будет смеяться над вами. Американцы снимут фильмы о вас и покажут их в Нью-Йорке». Важно было зарекомендовать себя миру. И их забота об этом имела также глубокие корни в японской культуре.

Самый известный вопрос о японских ценностях относился к Его Императорскому Величеству, Императору Японии. Какова власть Императора над его подданными? Некоторые авторитетные американские ученые указывали, что в течение всех семи веков японского феодализма Император был номинальным главой японского государства. Непосредственными же объектами верности каждого человека в Японии были его владетельный князь — даймё и стоявший над ним верховный главнокомандующий — сёгун.[26] О феодальной верности Императору не было и речи. Вместе со своим двором, чьи церемонии и жизнь строго регулировались указами сёгуна, он был отделен и изолирован ото всех. Даже проявление крупным феодальным князем почтения Императору считалось изменой сёгуну, а для народа Японии Императора как бы и вовсе не существовало. Японию можно понять только по ее собственной истории, настаивали эти американские аналитики. Как удалось Императору, чья фигура вдруг всплыла из тьмы истории в памяти живших в XIX в. японцев, занять место поистине сплачивающего центра в такой консервативной стране, как Япония? По словам аналитиков, японские публицисты, то и дело твердившие о вечной власти Императора над своими подданными, не приводят никаких доказательств этого, а их настойчивость служит лишним подтверждением слабости их позиции. Поэтому было бы неразумно, если бы во время войны американская политика в отношении японского Императора отличалась излишней деликатностью. Скорее, существуют все основания для самых энергичных нападок на эту лишь недавно состряпанную в Японии концепцию сурового фюрера. Она стала подлинной душой современного националистического синтоизма, и, если бы нам удалось разоблачить ее и бросить вызов святости Императора, рухнула бы вся идеологическая структура вражеской Японии.

Многие думающие американцы, хорошо знакомые с Японией и читавшие сообщения с линии фронта, а также перепечатки из японских информационных источников, придерживались иного мнения. Те, кто жил прежде в Японии, прекрасно знали, что ничто не вызывает такого чувства горечи и так не задевает моральный дух японцев, как любое унижающее их Императора слово или откровенные нападки на него. Они сомневались в том, что своими нападками на Императора мы сумеем изобличить в глазах японцев милитаризм. Они знали, как в Японии высоко чтили Императора и в те годы после Первой мировой войны, когда слово «дэ-моку-ра-си» стало великим лозунгом для страны, а милитаризм настолько дискредитировал себя, что военные перед выходом из дома на токийские улицы переодевались из осторожности в штатское. Эти старые японские резиденты настаивали, что почитание японцами своего Императора нельзя сравнивать с преклонением типа «Хайль Гитлер», служившим барометром удач нацистской партии и связанным со всеми пороками фашистской программы в Германии.

Это мнение, несомненно, подтверждали и показания японских военнопленных. В отличие от западных солдат, этих пленных не инструктировали, о чем им можно говорить и о чем надо молчать, и их ответы на все вопросы отличались крайней непосредственностью. Отсутствие инструктажа такого рода объяснялось, конечно, японской политической установкой «не сдаваться в плен». Она не изменилась до последних месяцев войны, и даже позднее от нее удалось избавиться только в некоторых армиях или локальных военных подразделениях. Показания военнопленных заслуживали внимания, поскольку представляли собой общий срез мнений японской армии. Они были не из числа тех воинов, чей низкий моральный уровень стал причиной их сдачи в плен и которых из-за этого можно было считать нетипичными. Почти все они оказались неспособны сопротивляться из-за ранения или бессознательного состояния.

Проявившие большую выдержку японские военнопленные приписывали свой крайний милитаризм Императору и тому, что «выполняли его волю», «доверились ему», «были готовы умереть по приказу Императора». «Император послал народ на войну, и мой долг— повиноваться его воле». Но пленные, отрицательно относившиеся к этой войне и к планам будущих японских завоеваний, также постоянно связывали свои миролюбивые убеждения с Императором. Он воплощал чаяния всех. Уставшие от войны говорили о нем как о «Его миролюбивом Величестве», они настойчиво повторяли, что он «всегда был либералом и противником войны». «Он был обманут Тодзио[27]». «Во время Маньчжурского инцидента[28] он показал себя противником военных». «Война началась без ведома или разрешения Императора. Император не любит войну и поэтому не позволил бы, чтобы его народ был втянут в нее. Император не знает, как плохо обращаются с его солдатами». Эти заявления совсем не похожи на показания немецких военнопленных, которые, хотя и сетовали на то, что генералы и верховное командование Гитлера предали его, тем не менее приписывали начало войны и подготовку к ней Гитлеру как главному ее вдохновителю. Японские же военнопленные совершенно определенно продемонстрировали, что почитание Императорского дома они отделяли от милитаризма и агрессивной военной политики.

Но Император для них был неотделим от Японии. «Япония без Императора — это не Япония». «Невозможно представить Японию без Императора». «Японский Император — символ японского народа, центр его религиозной жизни. Он — выше религии». Его не признают виновным в поражении, если Япония проиграет войну. «Народ не считал Императора ответственным за войну». «За поражение ответственны кабинет министров и военные министры, а не Император». «Даже если Япония проиграет войну, десять из десяти японцев все равно будут почитать Императора».

Это единодушное признание Императора выше всякой критики казалось фальшью американцам, привыкшим не освобождать никого от своего испытующего взора и критики. Но, несомненно, даже в дни поражения это был голос Японии. Прошедшие через множество допросов пленные подтвердили это, вынеся как свой вердикт признание излишним записывать на каждом опросном листе: «Отказывается свидетельствовать против Императора»; все отказывались, даже те, кто сотрудничал с союзническими войсками, кто вещал у нас на японскую армию. Из всех полученных от военнопленных ответов только три были хотя и умеренно, но антиимператорскими, и лишь в одном случае дело дошло до таких слов, как: «Было бы ошибкой оставлять Императора на троне». Второй военнопленный заявил, что Император «слабоумный человек, не более чем марионетка». А третий не пошел дальше предположения, что Император может отказаться от трона в пользу своего сына и что, если бы монархия была уничтожена, молодые японские женщины могли бы надеяться на обретение свободы — предмета их зависти к американкам.

Поэтому японские командиры играли на почти единодушном преклонении японцев перед Императором, когда раздавали в отрядах сигареты «от имени Императора» или приказывали им в день рождения Императора трижды поклониться на восток и прокричать «банзай», когда вместе со своими солдатами они распевали по утрам и вечерам, «даже если часть подвергалась днем и ночью бомбардировкам», «священные слова», с которыми Император обратился к вооруженным силам в своем «Рескрипте солдатам и матросам»,[29] в то время как «звуки пенья эхом отзывались в лесу». Милитаристы при любом возможном случае взывали к верности Императору. Они призывали своих солдат «выполнить желания Его Императорского Величества», «рассеять все тревоги вашего Императора», «выказать свое уважение Его Императорскому Благоволению», «умереть за Императора». Но эта покорность воле могла быть обоюдоострым оружием. Как заявляли многие военнопленные, японцы, «если прикажет Император, будут решительно бороться, даже не имея ничего, кроме бамбуковых копий. Но, если бы он отдал приказ, они также быстро прекратили бы сопротивление»; «Япония завтра бы сдалась, если бы Император издал указ»; «Даже в Маньчжурии Квантунская армия[30]» — наиболее воинственная и шовинистически настроенная — «капитулировала бы»; «только его слова могут заставить японский народ признать поражение и примириться с идеей жить ради возрождения».

Эта безусловная и безграничная преданность Императору заметно выделялась на фоне критического отношения ко всем другим персонам и группам. В японских газетах и журналах, как и в показаниях военнопленных, резко критиковались правительство и военное руководство. Военнопленные откровенно осуждали своих командиров, особенно тех, кто не хотел делить со своими солдатами опасности и тяготы войны. Наиболее резкой критике подвергались те, кто эвакуировался самолетом и оставлял части без командира вести борьбу до конца. Обычно пленные хвалили одних офицеров и горько сетовали на других; не было и следа нежелания отличить добро от зла в японских делах. Даже газеты и журналы Японии критиковали «правительство». Они требовали более энергичного руководства, большей координации усилий и отмечали, что не получают от правительства необходимой поддержки. Они даже критиковали ограничение свободы слова. Хорошим примером такой критики служит опубликованный в июле 1944 г. одной токийской газетой отчет о собрании группы издателей, бывших членов парламента и руководителей тоталитаристской партии Японии — Ассоциации помощи трону.[31] Один из выступавших сказал: «Думаю, есть различные пути пробуждения японского народа, но самый важный из них — это свобода слова. В течение нескольких последних лет люди не могли откровенно говорить то, что они думали. Они боялись, что могут понести ответственность за разговоры на определенные темы. Из-за нерешительности людей и их стремления внешне отгородиться общественное сознание стало совсем робким. Так мы никогда не сможем пробудить в полную меру дух народа». Другой выступавший продолжил эту же тему: «Я почти каждый вечер беседовал с избирателями и спрашивал их о многом. Но все боялись говорить. Свобода слова отрицалась ими. Это, конечно, не подходящий способ для пробуждения у них воли к борьбе. Они настолько строго ограничены рамками так называемого Особого уголовного закона военного времени[32] и Закона о национальной безопасности,[33] что стали робкими, как в феодальные времена. Поэтому боевой дух, который мы могли бы пробудить в них, остается сегодня неразвитым».

Таким образом, даже во время войны японцы критиковали правительство, верховное командование и своих непосредственных руководителей. Они, безусловно, признавали все иерархические добродетели. Но Император стоял над ними. Как же это могло случиться, если его первенство — феномен совсем недавнего времени? Какие причуды японского характера позволили ему получить эту священную позицию? Правы ли были военнопленные, когда заявляли, что японский народ самоотверженно сражался бы «бамбуковыми копьями» так долго, как ему прикажет Император, что он смиренно перенес бы поражение и капитуляцию, если бы на то была его воля? Предназначалась ли эта бессмыслица для введения нас в заблуждение? Или, может быть, это была правда?

Все эти важные вопросы о поведении японцев на войне, начиная с их антиматериалистических пристрастий и кончая отношением к Императору, имели отношение как к самой Японии, так и к ее боевым фронтам. Были и другие ценности, более непосредственно связанные с самой японской армией. Одна из них имела отношение к уровню возможных затрат (expendability). Японское радио, описав с поразительным недоверием награждение адмирала Дж. С. Маккейна, командующего отрядом особого назначения на Формозе, орденом военно-морского флота США, точно передало контраст между японским и американским отношением к этой проблеме.

«Официальным поводом для награждения командующего Дж. С. Маккейна послужило не то, что он сумел обратить японцев в бегство, хотя мы не видим причины, почему бы не поступить так после того, о чем было заявлено в коммюнике Нимица[34]… Так вот, поводом для награждения адмирала Маккейна послужило успешное спасение им и благополучное эскортирование на их базу двух американских военных кораблей, получивших повреждение. В этой небольшой информации важно то, что она не вымысел, а правда… Мы не сомневаемся в правдивости сообщения о спасении адмиралом Маккейном двух кораблей, но хотим обратить ваше внимание на странный факт — за спасение поврежденных кораблей в Соединенных Штатах удостаиваются награды».

Американцев глубоко волнуют любое спасение, любая помощь оказавшимся в беде. Доблестным чаще всего называют у нас поступок героя, спасшего «пострадавшего». Японское представление о доблести не признает такого спасения. Даже спасательные средства, установленные на наших Б-29 и истребителях, вызывали у них ропот — «трусость». Пресса и радио то и дело возвращались к этой теме. Добродетелью считался только риск на грани жизни и смерти, меры предосторожности презирались. Эта установка нашла свое отражение и в отношении японцев к раненым и заболевшим малярией. Такие солдаты считались «испорченным товаром», и предоставляемая им медицинская помощь не отвечала требованиям разумной эффективности вооруженных сил. Со временем различные трудности со снабжением усугубили отсутствие медицинской помощи, но и это еще не все. Японское презрение к материальному сыграло свою роль: японских солдат приучили считать, что сама смерть — это торжество духа, а наш вариант заботы о больных был в их глазах помехой для героизма, подобно средствам безопасности в бомбардировщиках. У японцев и в невоенной жизни нет привычки так полагаться на услуги врачей и хирургов, как у американцев. Забота о милосердии к пострадавшим более чем другие меры социальной помощи, чрезвычайно развита в Соединенных Штатах, что не раз отмечалось посещавшими нас в мирное время визитерами из европейских стран. Но это, конечно, чуждо японцам. Японская армия не располагала хорошо подготовленными спасательными командами для переноса раненых под огнем и оказания им первой помощи, у нее не было медицинской системы фронтовых линий, прифронтовых и расположенных далеко от линии фронта военных госпиталей. Ничтожным было и внимание к обеспечению армии лекарственными препаратами. В некоторых чрезвычайных случаях госпитализированных просто убивали. Японцам, особенно на Новой Гвинее и на Филиппинах, зачастую приходилось отступать с позиции, где был госпиталь. В те дни не существовало установленного порядка эвакуации больных и раненых при еще возможных для этого условиях; предпринималось что-то только тогда, когда действительно было «запланированное отступление» батальона или «враг занимал территорию». В таких случаях старший военврач перед тем, как покинуть госпиталь, часто расстреливал лежавших в нем больных солдат или они совершали самоубийство при помощи ручных гранат.

Если такое отношение к больным как к «испорченному товару» было характерно для японцев при лечении своих соотечественников, то при лечении военнопленных-американцев оно занимало столь же значительное место. По нашим представлениям, японцы виновны в жестоком обращении как со своими согражданами, так и со своими пленными. Бывший главный военврач на Филиппинах полковник Гарольд У. Глэттли после трехгодичного пребывания в качестве военнопленного в лагере для интернированных лиц на Формозе заявил, что «за американскими пленными осуществлялся более тщательный медицинский уход, чем за японскими солдатами. Военврачи союзнических сил в лагерях для военнопленных могли лечить своих товарищей, в то время как у японцев не было никаких врачей. Сначала капрал, а позднее сержант составляли весь медицинский персонал для солдат». Пленный видел японского военврача только раз или два в году.[35]

Другой крайностью, на которую японцев могла толкнуть их концепция возможных потерь, была установка «не сдаваться в плен». Любая западная армия, предприняв все возможное и не имея шансов на победу, сдается врагу. Ее солдаты все равно считают себя честными воинами — по международным соглашениям, их фамилии будут названы в посланных на их родину списках, так что их семьи узнают, что они живы. Они не опозорены ни как солдаты, ни как граждане, ни как члены своих семей. Но японцы такого рода ситуацию определяли иначе. Честь заставляла их бороться до смерти. В безнадежном положении японский солдат должен был последней ручной гранатой покончить с собой или идти вместе с другими без оружия в самоубийственную атаку на врага. Но в плен сдаваться нельзя. Даже если солдат оказался в плену, потому что был ранен или находился в бессознательном состоянии, ему «нельзя было снова показаться в Японии»: он был опозорен, он был «мертв» для своей прежней жизни.

Конечно, существовали армейские приказы, преследовавшие цель достижения такого эффекта, но, очевидно, не было никакой необходимости в особом официальном утверждении этой установки на фронте. Армия настолько жила по этому правилу, что во время кампании в Северной Бирме[36] число сдавшихся в плен и погибших составляло 142 и 17 166 человек соответственно. То есть соотношение было равно 1 к 120. И из 142 оказавшихся в лагерях для военнопленных все, за исключением небольшой группы, в момент пленения были ранеными или находились в бессознательном состоянии; только очень небольшое число «сдалось в плен» по одиночке или в группах из двух-трех человек. В армиях западных стран едва ли не общепризнанно, что войска не могут понести потери убитыми от четверти до трети своего состава и не сдаться в плен; что соотношение сдавшихся в плен и погибших обычно составляет приблизительно 4 к 1. Но в Холландии,[37] когда впервые довольно значительное число японских солдат сдалось в плен, это соотношение было равно 1 к 5, что представляло огромный прогресс по сравнению с 1 к 120 в Северной Бирме.

Поэтому оказавшиеся военнопленными американцы были для японцев опозорены самим фактом их сдачи в плен. Они были «испорченным товаром» даже в том случае, когда раны или заболевания малярией или дизентерией позволяли исключить их из категории «полноценных людей». Многие американцы рассказывали, как опасен был смех в лагерях военнопленных и как он раздражал их охранников. По мнению японцев, они вели себя низко, и их было жаль, потому что они не знали об этом. Многие из приказаний, которым подчинялись американские военнопленные, совпадали также с тем, что японские офицеры требовали от японских охранников; общими для них были обязательные маршировки и закрытые переезды. Американцы рассказывают также, как часовые строго требовали от заключенных сохранения в тайне фактов нарушения ими правил; большим преступлением считалось откровенное нарушение. Если военнопленные работали на дорогах или строительстве сооружений за пределами лагеря, иногда не срабатывало правило, запрещавшее приносить с собой в лагерь еду, — особенно часто это случалось тогда, когда появлялись фрукты и овощи. Если это обнаруживали, то считали ужасным проступком, насмешкой американцев над властью часового. Откровенный вызов власти, даже если это было простое проявление «дерзости», жестоко карался. И в гражданской жизни японцы очень сурово относятся к дерзкому поведению человека, а в армейской практике его строго наказывали. Но нет оправдания зверствам и бессмысленным жестокостям в лагерях для военнопленных ради того, чтобы отделить их от поступков, являвшихся следствием культурных обыкновений.

Стыд из-за пленения особенно усугубляется на ранних этапах войны настоящей убежденностью японцев в том, что враг пытает и убивает всех военнопленных. Молва о танках, раздавивших тела сдавшихся в плен на Гвадалканале, быстро разнеслась повсеместно. К некоторым из пытавшихся сдаться в плен японцам в наших войсках относились настолько подозрительно, что из предосторожности убивали их, эти подозрения нередко оправдывались. Японец, которому не оставалось ничего, кроме смерти, нередко гордился тем, что, умирая, может прихватить с собой врага; он мог сделать это и после того, как его взяли в плен. Как выразился один из таких японцев, приняв решение «сгореть на алтаре победы, было позорно умереть, не совершив героического поступка». Такие возможности наша армия предоставила их гвардии и сокращала количество сдавшихся в плен.

Стыд плена глубоко тревожил сознание японцев. Они принимали как само собой разумеющееся поведение, чуждое нашим обычным представлениям о войне. А наши представления были точно так же чужды им. Крайне уничижительно говорили они об американских военнопленных, просивших сообщить их имена своему правительству для извещения родственников о том, что они живы. По крайней мере, рядовые японцы не ожидали сдачи в плен американских войск в Батаане,[38] предполагая, что они будут бороться до конца, как это принято у японцев. И они не понимали, что американцы не стыдились быть военнопленными.

Среди различий в поведении западных и японских солдат самым мелодраматичным было сотрудничество последних на положении военнопленных с союзническими войсками. Они не знали правил жизни, которыми должны были руководствоваться в этом новом для себя положении; они потеряли честь, и их жизнь как японцев окончилась. Только в последние месяцы войны немногие из них считали возможным для себя возвращение домой независимо от того, как она закончится. Некоторые просили убить их, «но если ваши обычаи не разрешают это, я буду образцовым узником». Они вели себя лучше, чем образцовые узники. Старые армейские волки и крайние националисты указывали нам местонахождения складов боеприпасов, аккуратно объясняли диспозицию японских сил, готовили пропагандистские материалы для нас и летали с нашими летчиками-бомбардировщиками, наводя их на военные цели. Это выглядело так, будто они открыли новую страницу: написанное на ней противоположно написанному на предыдущей странице, но строчки читались ими с прежней почтительностью.

Конечно, так вели себя не все военнопленные. Некоторые из них оставались непримиримыми. Но, во всяком случае, прежде чем описанное выше поведение стало возможным, нужно было создать благоприятные для этого условия. Американские армейские начальники, что весьма понятно, нерешительно принимали японскую помощь за чистую монету, и были лагеря, где даже и не пытались воспользоваться возможными услугами японцев. Однако в тех лагерях, где это имело место, от первоначальной подозрительности пришлось избавляться и все больше и больше полагаться на преданность японских пленных.

Американцы не ожидали от военнопленных такого крутого поворота. Он не соответствовал нашему кодексу чести. Но японцы повели себя так, будто, отдав все силы, что у них были, одной линии поведения и не преуспев в этом, они, как ни в чем не бывало, перешли на противоположную. Был ли это тот стиль поведения, на который мы можем рассчитывать в послевоенное время, или это было поведение, типичное для отдельных пленных. Как и другие особенности японского поведения, с которыми мы столкнулись во время войны, эта черта ставила перед нами вопросы об обусловившем в целом поведение японцев образе жизни, о том, как функционировали их институты, и об усвоенных ими ментальных и поведенческих обыкновениях.