Князь Мышкин
Князь Мышкин
— И. М., вы кого-нибудь из актеров ставите вровень с собой?
-Нет.
— Когда это чувство появилось?
— С момента рождения Мышкина. Такой тишины в зрительном зале, такой власти над зрителем, какую я испытал в Мышкине, и в Париже, и в Ленинграде, и в Лондоне, — я не знаю ни у одного актера.
А скажите, Иннокентий Михайлович
Выбрав для постановки роман Достоевского и получив пятнадцать заявок из театра на роль Мышкина, Георгий Товстоногов назначил на роль замечательного артиста Пантелеймона Крымова… и продолжал искать. Товстоногов прекрасно знал и неоднократно использовал эффект появления нового лица, за которым не тянется шлейф предыдущих ролей, от которого никто не знает, чего ждать и на что рассчитывать. Мышкин, по режиссерскому замыслу, должен был именно явиться, возникнуть из ниоткуда.
«О постановке „Идиота" я думал давно, — вспоминал впоследствии Товстоногов. — Задолго до того, как пришел в Большой драматический театр. Естественно, что в моем воображении поселился свой Мышкин. Он занял прочное место в моих планах. Но он еще не был реальностью. Первое, что показалось мне знакомым в никогда не виденном раньше артисте Смоктуновском, — это его глаза. У своего Мышкина я видел такие глаза — открытые, с чистым взглядом, проникающим вглубь».
Любители мистических соответствий, конечно, вспомнят аналогичную сцену из «Идиота» Достоевского, где Мышкин говорит по поводу преследующих его глаз. И другую сцену, где Мышкин говорит Настасье Филипповне, что он видел ее глаза раньше, наверное, во сне. Один коллега напутствовал: «Вам ничего не надо играть, верьте своим глазам, глядите — и все пойдет».
Но Смоктуновский рано понял, что только «собственной органики» для создания образа князя, каким его замыслил автор, будет недостаточно. Достоевский писал, что в своем герое он хотел изобразить «положительно прекрасного человека». Однако парадокс заключался в том, что этот положительно прекрасный человек ни в ком не вызывал желания подражать ему, быть таким же, как он. Мышкин, как это часто бывает с героями Достоевского, был одновременно Христом и чудищем, восхищавшим и вызывавшим чуть ли не отвращение. Самым невинным образом он растравлял раны окружающих и держал их в постоянной тревоге, так как никто не мог предугадать его реакцию на происходящее. Сдвоенные краски Достоевского ставили перед актером задачу почти невыполнимую. Мессия, человек, в присутствии которого люди становятся лучше, светлее. Но и другое: провокатор, встреча с которым — роковая встреча, не остающаяся ни для кого безнаказанной.
На первых страницах актерского экземпляра роли Мышкина первые предложения-пристрелки к роли:
«НЕ ВПАДАТЬ В БЛАГОСТНОСТЬ».
И рядом:
«ХЕРУВИМЧИКА НЕ НУЖНО».
На приклеенных листах карандашом и разноцветными ручками Смоктуновский выписывает «предлагаемые обстоятельства» роли:
«В ЭТОМ МИРЕ НЕВОЗМОЖНО ЖИТЬ ЧИСТОМУ ЧЕЛОВЕКУ. ЕГО ЛОМАЮТ. ОН ПОГИБАЕТ.
— Купля и продажа Н. Ф. (атмосфера).
— Ритмы должны быть острыми.
— Произведения Достоевского всегда начинаются с 5-го акта по накалу».
И здесь же артист дает определение собственной актерской задачи, которая сольется со сверхзадачей его героя:
«Весь в партнерах».
Играть человека, погруженного в других, мгновенно откликающегося на малейшие изменения в собеседнике, постоянно существующего в режиме активного восприятия:
«Жалость — любовь Мышкина. Любит жалеючи. Христос!»
Каждый собеседник для него:
«Занятный человек. Что-то его тревожит. Тогда понять его. Помочь ему. Постичь мир!!! Увидеть лица».
И определение своего героя. Воспользовавшись терминами Михаила Чехова, можно сказать, что именно глаза — воображаемый центр тела Мышкина. У кого-то этот «воображаемый центр» — плечо, у кого-то — живот, у кого-то — лоб. Мышкин, конечно, — его прозрачные, глубокие глаза. И дальше артист не раз будет фиксировать именно взгляд героя, направления взгляда, жизнь глаз:
«Ребенок с большими печальными и умными глазами».
В чьем восприятии мира живет
«Необычайная ясность».
Картина первая
На тех же вклеенных листах Смоктуновский определяет атмосферу первой картины: сцена в вагоне.
«— Радостный едет князь, с радостными надеждами. Безумно волнуется:
столько лет не был в России. Радость возвращения.
- Достоевский — цепь катастроф.
- к концу уже войти в истерзанном смятении. Ничего не имеет и ни на что не претендует. Вот-вот разговорится».
Артист находит неожиданный оттенок готовности Мышкина к разговору с незнакомыми попутчиками:
«— Активно идет на разговор. Тем более по-русски. Он понимает, что с ним говорят неохотно. Но продолжает говорить. Не говорить не может».
Возбужденный, счастливый самими звуками родного языка, его Мышкин охотно рассказывал о своей болезни, о родстве с генеральшей Епанчиной. Рассказывал как своим. Смоктуновский пометил на полях:
«Рассказывает так, словно они уже все знают».
И продолжал оставаться открытым и доступным, даже когда замечал насмешки в свой адрес:
«Понял, что они из него Петрушку сделали».
И только нападки на лечившего его доктора-иностранца заставили заступиться. К словам: «О, как вы в моем случае ошибаетесь» — комментарий:
«Очень серьезно.
Не говорите так. Это мой друг. Вы поймите, какой это человек. Что-де вы
в людях не видите добра».
И внутренний крик его Мышкина, столкнувшегося с людской злобой:
«Боже мой! Боже мой! Что же это с вами творится?»
В начале третьей картины (в прихожей Епанчина) артист дает определение самочувствию Мышкина в прихожей богатого дома в беседе с лакеем:
«ГОТОВ К ТОМУ, ЧТО ЕМУ НЕ ПОВЕРЯТ.
Покой».
И на волнение слуги, не заругают ли его, что впустил ненужного посетителя:
«Я ВАС НЕ ПОДВЕДУ, НЕ ВОЛНУЙТЕСЬ».
Мышкин понимает волнение слуги, входит в его тревоги. Но, как кажется, для понимания существа Мышкина—Смоктуновского крайне существенно это обращение Мышкина к лакею на «Вы».
К сцене с самим генералом Епанчиным, поначалу недоверчиво встретившим своего визитера, артист выписывает на полях вопрос:
«Борьба идет за то, чтобы остаться здесь?»
Смоктуновскому необходимо найти внутреннее действие Мышкина в этой сцене. Но борьба за что-то выгодное ему самому — абсолютно не в характере его героя. Поэтому, кажется, предложение сквозного действия этой сцены дано в форме вопроса.
И потом артист подчеркивает строку из реплики Мышкина: «Вы с удивлением смотрите, что я смеюсь. Я так и думал, что у нас непременно так и выйдет». И приписал комментарий:
«ИТОГ ВСЕЙ СЦЕНЫ».
В продолжение сцены в кабинете, где Мышкин впервые видит портрет Настасьи Филипповны, актер дает короткую пометку:
«Подошел внимательно и любопытно».
И внутреннее самочувствие его Мышкина:
«Простите, что влез в разговор».
Дина Морисовна Шварц в своих воспоминаниях выделила момент работы именно над этой сценой, как ключевой и переломный: «Решили дать роль другому артисту, который так никогда об этом и не узнал, так как вечером того же дня Георгий Александрович пришел на репетицию все-таки попробовать Смоктуновского. Эта репетиция совершила решающий перелом, это был один из тех редких моментов, когда определяется судьба большого успеха, казалось бы, в безнадежной ситуации. Репетиция длилась очень долго, часа четыре, но Г А. целый вечер репетировал только один эпизод — первое появление Мышкина в доме Епанчиных, сцену, когда князь увидел портрет Настасьи Филипповны. Тут на практике был применен метод действенного анализа, очень подробно и конкретно. В репетиционном зале поставили два стула, на одном из них стояла фотография Нины Ольхиной, исполнительницы роли Настасьи Филипповны, на другом сидел Смоктуновский. Г. А. просил артиста неотрывно смотреть на портрет, вглядываться в него и произносить один итог же текст: «В этом лице страдания много. Особенно вот эти точки возле глаз». «Мы не уйдем отсюда, Иннокентий Михайлович, пока вы не заплачете. Ни в коем случае не в голос, а внутренне, это будет значить, что вы все поняли и увидели наперед трагический финал», — примерно это говорил Г. А. И вдруг произошло чудо: артист как-то странно поднял руку, откинувшись на спинку стула, — возникла та знаменитая пластика Смоктуновского, которая отличала его от других артистов».
Переломная репетиция в тетрадке роли осталась неотраженной. В дальнейшем Смоктуновский будет значительно более подробен. К реплике, сцене он будет выписывать длинные внутренние монологи своего героя, ища разнообразные, в том числе контрастные, составляющие душевного самочувствия в данный момент, будет пытаться словами воссоздать «объем» переживаемого момента. В тетради Мышкина обычно одна-две фразы дают скорее пунктир внутренней жизни Мышкина «здесь и сейчас».
Так, на полях беседы с Ганей о Рогожине артист отметит тревогу, нарастающую в его герое за незнакомую ему женщину:
«Что-то тут не ладно!!! Здесь что-то не ясно!!!»
Его герой еще не понимает, что затевается, но уже внутренне напрягся:
«Как бы отразить его план к Н. Ф. »
И эта внутренняя тревога станет постоянным фоном существования его Мышкина.
В картине четвертой у генеральши Епанчиной актер отметит в самочувствии своего героя:
«Полнейший покой и сердечность»,
сопряженные с желанием
«Все понять, все оценить. Как живут здесь люди».
Он рассказывал о Швейцарии, об осле. И на мгновение воспоминание сжимало болью сердце: «Мари! Вспомнил...»
Это мгновение готовило другую — более долгую остановку беседы. На требование дать характеристику Аглае его Мышкин
«Запнулся. Тащат из него щипцами».
И Смоктуновский предлагает неожиданное объяснение этой запинке:
«Не хочется анализировать, так как разрушается иллюзия».
В своих следующих работах Смоктуновский практически откажется от записей, фиксирующих тот или иной жест героя или интонационную окраску фразы. В «Мышкине» такого рода служебных пометок не очень много, но они встречаются. Артист точно пробует разные способы работы, чтобы в дальнейшем найти оптимально подходящий себе.
Так, на ответ Мышкина, чем поразила его красота Настасьи Филипповны («В этом лице... страдания много»), артист помечает: «как бы себе». То есть фиксирует, как именно Мышкин произносит эту реплику: не в диалоге, а отвечая на внутренние вопросы.
И далее артист обозначит подтекст мышкинских слов о Настасье Филипповне, адресованных недружелюбно настроенному к ней дамскому кружку, и в частности к генеральше Епанчиной:
«Защитить ее. Она ни в чем не виновата. Будьте справедливой».
Далее в тетрадке Смоктуновский обозначит сквозную тему роли:
«ВСЮ РОЛЬ ПОСАДИТЬ НА СТРАШНУЮ ЛЮБОВЬ К Н. Ф.».
Но для артиста также важно, что в системе координат Достоевского Мышкин и Настасья Филипповна — главные антагонисты и центральные персонажи:
«У Мышкина мир прекрасен. Он начинает жизнь с верой в людей. Но приходит К ФИНАЛУ — СХОДИТ С УМА.
У Настасьи Филипповны — мир ужасен. Н. Ф. - изверившийся человек».
Картина пятая
Выписав на обложке роли: «херувимчика не нужно», — Смоктуновский подчеркивает в своем герое отсутствие детской наивности, безличной доброты и благости. Так, в сцене в доме у Иволгиных он помечает:
«Все предыдущие обстоятельства с Ганей его настроили против него.
Уже что-то его начинает раздражать.
Даже воздух в этой комнате какой-то особенный, необычный, — зловонный
что ли...
Попал в вертеп».
Этот Мышкин моментально понимал Фердыщенко и отстранялся от него:
«Очень странные вопросы задает, не открываться перед ним».
«Наивности» Мышкина, долго не понимающего «болезни» генерала Иволгина, Смоктуновский дает вполне рациональное объяснение:
«Очень хочет узнать об отце. Самая большая заинтересованность».
Его Мышкин был настолько увлечен предметом разговора, что не сразу обращал внимание на собеседника. И эта его внутренняя отрешенность, сосредоточенность не на объекте, а на предмете разговора находилась в противоречии с задачей: «весь в партнерах». Общение Мышкина было двойственным: телепатически чуткий собеседник и человек, отрешенный от окружающих, живущий своей тяжелой внутренней жизнью. Он то распахивался навстречу собеседнику, то уходил от него в свой недоступный мир. И эта внутренняя жизнь была — любовь к Н. Ф. Для Смоктуновского было важно в дробном, рассыпанном на картины и эпизоды спектакле постоянно держать «сквозную линию роли». Перед сценой встречи с Настасьей Филипповной Смоктуновский выписывает на полях как бы этапы пути Мышкина к Н. Ф.:
«Разговор о Н. Ф. Ее портрет у генерала целовал. Ее лицо».
Появление Н. Ф. в прихожей Иволгиных для этого Мышкина:
«встреча судьбы
Поражен встречей. Обалдел.
Остолбенел, увидев ее.
Столбняк».
Смоктуновский здесь описывает внутреннее состояние героя, но и внешнее действие. Партитура жестов и действий, иногда с тонкими психологическими мотивировками, в этой тетради расписана весьма подробно. Так, после приезда Настасьи Филипповны:
«Вышел молча, чтобы не говорить с матерью Гани о Н. Ф. ».
Или, начав разговор с Н. Ф., рассмеялся, а потом
«Резко прошел смех».
Встреча с Н. Ф. для Мышкина — своеобразная точка зенита, момент высшего напряжения, но и высшей ясности, когда все накопленные душевные силы обрели цель, момент становления человека:
«Ясность — успокоенность полная — я не обманулся.
Знакомство — мир вокруг ушел.
Фантасмагория какая-то.
вы даже представить себе не можете!»
Потом, много лет спустя, на встрече со зрителями Смоктуновский откомментировал свою работу над Мышкиным: «Я понял, чего мне не хватает; мне не хватает полного, абсолютного, божественного покоя. И на основе этого покоя могли рождаться огромные периметры эмоциональных захватов...».
И момент встречи с Настасьей Филипповной был для его князя Мышкина как раз той точкой ясности и божественного спокойствия. Мышкин встречал свою судьбу, и эта встреча освобождала его. На кипящие вокруг страсти этот Мышкин смотрел чуть со стороны, как человек, который вошел в очарованный круг и потому отгорожен от происходящего погружением в собственный мир:
«ЧТО ВЫ ТУТ ДЕЛАЕТЕ, ГОСПОДА???»
Он задержал руку Гани, замахнувшегося на сестру, а, получив от него пощечину, «не отпрянул назад, а собрался, как натянутая пружина, словно приготовился к ответу».
Картина шестая
Мышкин появлялся у дверей Настасьи Филипповны, сжигаемый тревогой:
«Впустят или не впустят???
ищущий напряженный глаз.
— Только она. Предупредить ее».
Увидев Настасью Филипповну, этот Мышкин мгновенно все забывал, смотрел на нее:
«Как на портрет, созерцает ее
и вот я стою перед вами».
В дальнейшем в тетрадках ролей Смоктуновский часто будет пользоваться приемом «потока мыслей». В моменты, когда герой молча присутствует на сцене, артист будет подробнейшим образом расписывать его внутреннее состояние, мысли, эмоции, создавая тем самым линию внутреннего действия. В Мышкине артист только начинает осваивать эту технику:
«Сцена смущения и неудобства.
а может быть, кто-нибудь другой есть у вас?»
И далее в сцене исповеди Настасьи Филипповны:
«успокоить ее.
Вырвать ее
с чего вы на себя наговариваете. тему «вещь» снять. встряхнуть ее опомнись.
Боже мой, до чего довели человека!»
Смоктуновский жил в этой сцене тревогой и болью за прекрасную и несчастную женщину, абсолютно не задумываясь о себе, о своей любви, о своих надеждах. На полях сцены, где Мышкин показывает письмо об ожидающем его колоссальном наследстве, Смоктуновский пометил себе:
«Никакого значения письму».
Так же как выписал подтекст мышкинских фраз о Рогожине («Он пьян. Он вас очень любит»):
«Он - хороший. Он не такой».
И очень неожиданный внутренний посыл, с каким Мышкин делает Настасье Филипповне предложение:
«Я ВАС БУДУ ВСЮ ЖИЗНЬ УВАЖАТЬ, НАСТАСЬЯ ФИЛИППОВНA».
«Я ЗНАЮ, КАК ВАС МОЖНО ВЫЛЕЧИТЬ.
А СЕЙЧАС ВЫГОНИТЕ ВСЕХ».
Во время репетиций он дважды подавал заявление об уходе, был уверен, что проваливает роль. Неоднократно цитируется рассказ Смоктуновского о том, что необходимый внутренний толчок он получил, разглядывая в толпе человека, спокойно читавшего книгу. Толпа суетилась вокруг, а тот не замечал ничего, погруженный в свою книгу и свои мысли. Редко рассказывается продолжение знаменательной встречи. Смоктуновский подошел и познакомился со стоящим человеком, филологом Сергеем Закгеймом, недавно вернувшимся из лагерей, где пробыл 17 лет. Он потом часто обедал у Смоктуновских, говорил о Достоевском. Как вспоминает Суламифь Михайловна Смоктуновская, «Иннокентий Михайлович к нему приглядывался. И потом как-то сказал: кажется, я нашел Мышкина. Какие-то жесты, манера жестикулировать что-то подсказали». И в классическом романном Мышкине вдруг угадывали «тюремную» пластику, дававшую особую подсветку самому свободному герою нашей сцены.
Так или иначе, но в декабре 1957 года к артисту пришла уверенность в своем видении образа. Жена Смоктуновского, получив радостное известие, откликается в ответном письме: «Главное, что теперь ты убежден в своем видении, а стало быть, убедил в нем других. Большое спасибо, что ты поделился со мной этой радостью».
Картина седьмая
«В доме Рогожина».
В этой сцене меняется пульс записей Смоктуновского. Редкие пунктирные пометки сменяются горячечным потоком. И самый ритм чередования фраз передает растерзанное состояние, лихорадочную работу его мозга, напряжение, с каким он пытается не давать воли своим предчувствиям, твердому тайному знанию о смертоубийственном замысле Рогожина:
«Знает, что он хочет убить его.
Идти к нему или не идти?
Пойти — понять».
Тональность прихода Мышкина:
«Пришел к сопернику».
И самая тягостная обязанность — притворяться:
«Все видит — понимает, но прячет.
Все хорошо — ничем не выдать своего подозрения.
„Даже волосок бросает тень". Гете».
Мышкин, по мысли артиста, не подозревал Рогожина — он знал, что с ним творится. Обостренная чуткость позволяла ему улавливать любой волосок в чужой душе. Но эта телепатическая способность читать в других людях не приносила радости. Этот Мышкин мучился собственным знанием и пытался заслониться от страшной правды:
«Не хочу верить в то, что готовится убийство.
люди лучше, чем я о них думаю».
Параллельно его диалогу с Рогожиным Смоктуновский выписывает внутренний монолог Мышкина:
«Она от него убежала ко мне, почти враги.
Давай выясним отношения: ты сам понимаешь
— Я уйду с твоей дороги.
— я больше не буду тебе мешать.
— Вижу, как ты мучаешься.
— Милый, да ведь ты меня теперь ненавидишь. Ты же не веришь».
И дальше важнейшее определение способа контакта Мышкина с окружающими ЛЮДЬМИ:
«Ответ не на фразу, а на внутренний монолог».
Его Мышкин реагировал не на сказанное вслух, а на мысли «про себя», понимал и чувствовал собеседника в его сокровенных душевных движениях. И это создавало странную двойственность его контакта с людьми: постоянно погруженный в себя, слушающий какой-то внутренний голос, Мышкин «слышал» и воспринимал всего собеседника с абсолютной полнотой. И с этим же связана еще одна принципиальная черта актерских тетрадей Смоктуновского: он не только комментирует реплики своего героя, он выписывает его внутреннюю реакцию на слова собеседника, тем самым создавая непрерывность душевной жизни, и тот контакт с партнером, когда отвечаешь не на слова, а на то, что стоит за ними. Его Мышкин внутренне переживал горячечный рассказ Рогожина, и Смоктуновский выписывает амплитуду противоречивых душевных движений:
«— Ой, как она его растравила!
— Он ЖЕ ЕЕ ЗАРЕЖЕТ.
— ДО СИНЯКОВ ИЗБИЛ — НЕ ВЕРЮ.
— Как ты ее больную, сумасшедшую, несчастную...
— Ее надо спасать.
— Ее надо увозить».
И здесь же Смоктуновский выписывает общий стержень роли:
«ВСЮ РОЛЬ ПОСАДИТЬ НА СТРАШНУЮ ЛЮБОВЬ К Н. Ф.».
Эпитет «страшная» передаст и огромность чувства, и его больную мучительную природу. Так же как и распространенное актерское словосочетание «роль посадить» рядом со «страшная» вдруг вернет ощущение напряжения насильственного акта («посадить на иглу», «посадить на кол»). Как бабочка, насаженная на иголку, его Мышкин жил, пронзенный своим чувством, ни на секунду не имея сил забыться.
Он цеплялся за каждую возможность какого-то разрешения немыслимой ситуации. Его фразу «Кто знает, может, Бог вас и устроит вместе» артист снабдил несколькими пометками:
«У ВАС ЧТО, ВСЕ СЛАДИЛОСЬ, ЧТО ЛИ?
ГОСПОДИ, ДА ВОТ ЖЕ ОН-ТО — ХОРОШИЙ КОНЕЦ».
И через мгновение качели вниз. На слова Рогожина о любви Настасьи Филипповны к князю:
«Да, да она меня любит».
Да, это так.
Артист обвел эти слова в рамочку, как окончательный итог раздумий героя: понял, поколебался, уверился в их истинности. И тут же понял, как меняет и затрудняет это знание его общение с Рогожиным:
«Боже, как здесь много всего. Дурак я! Досадует на себя».
Сцена с Рогожиным расписана Смоктуновским с большей подробностью и свободой, чем предыдущие сцены. В ней больше видения ситуации не со стороны, но изнутри. Актер точно «почувствовал» Мышкина и уже свободен в описаниях перепадов настроений, сменяющих друг друга внахлест противоречивых желаний и озарений, во вспышках провидческой чуткости и слабости
Далее Смоктуновский фиксирует еще одну составляющую самочувствия Мышкина: его тянет прочь отсюда, и одновременно здесь держит его сумятица, его любовь, его тревога. На слова «Не хотел я ехать сюда! Я хотел все это здешнее забыть, из сердца прочь вырвать. Ну, прощай» комментарий:
«Не может уйти».
Он рассказывает о крестике, который купил у солдата, рассказывает как бы мимоходом, только бы не молчать. И предложение Рогожина поменяться крестами застает врасплох. На полях:
«Медленно понять».
И когда Рогожин ставит точки над i: «Чтоб не убить тебя», внутренняя сдвоенная реакция:
«Уже давно знает. Да что ты!!!?»
Артист как бы видит ситуацию с нескольких точек зрения: со стороны, когда замечает, что его Мышкин «знает». И изнутри, когда идет впрямую реакция Мышкина: да что ты?! Разница точек оценки дает необходимый объем восприятия ситуации, многомерную плотность существования в образе.
Картина восьмая
Шаг за шагом, не пропуская ни одного поворота, прослеживает артист постепенную утрату внутреннего спокойствия, гармонии и уверенности. Его Мышкин терзается тоской, тревогой, недоволен собой. На слова монолога князя: «Мне надо видеть ее сейчас. Но я слово дал, что не за тем приехал. Только увидеть ее! Где она? Где?» — комментарий:
«Всем сердцем: Боже, какой я подлец».
Мышкин мучит себя угрызениями совести за естественнейшее желание увидеть женщину, которую любит, о которой тревожится. И тот же разрывающий диссонанс чувств в твердом знании, что это Рогожин его преследует, хочет убить, и в нежелании думать об этом. На реплику Мышкина: «Эти глаза, они здесь... Вот они опять! Где я? Кто это? Пар-фен, не верю!" — пометка:
«Не может быть! »
Этот Мышкин ломал и насиловал свою проницательность, восприимчивость, чуткость, разум, чтобы усилием воли сохранить веру в другого человека:
«Заставить поверить себя, что это не так, этого не может быть».
Артист постепенно «пропитывался ролью», входит в то самое состояние «измененного сознания», которое с необходимостью видоизменяет психику актера в соответствии с репетируемым образом. Он уже не шел «от себя», как это было в Фарбере. Не Смоктуновский «вносил» себя в роль, но роль властно вмешивалась в физику и психику артиста. «Я не был в этой роли лишь „самим собой", я ушел от себя к нему, к Мышкину, и этот образ помог мне найти, обрести такое понимание и образа персонажа, и самого себя, которого, может быть, не было раньше».
В своих книгах, интервью, выступлениях Смоктуновский многократно и настойчиво подчеркивал, что собственно актером стал после роли Мышкина, что Мышкин переменил его чисто человечески, что его жизнь делится на две половины: до «Идиота» и после него. В «Идиоте» он впервые ощутил ужас и восторг слияния с личностью другого, вдохновение на сцене, силу и возможности собственного актерского аппарата. Вместе с Георгием Товстоноговым и Розой Сиротой он открывал общие приемы актерской техники, вырабатывал собственные подходы и способы. День за днем, пробуя разные варианты облика, походки, оттачивая каждую деталь и каждый жест, ища мельчайшие подробности существования этого Другого, Смоктуновский создавал своего Мышкина, и создавал нового Смоктуновского.
Картина девятая
Терраса на даче у Лебедевых.
В первой же строчке дан эмоциональный тон картины для Мышкина:
«Царство Аглаи».
И далее
«Все помыслы с Аглаей».
Артист не делает никаких попыток «прочертить путь», пройденный героем между восьмой и девятой картинами, от «страшной любви» к Настасье Филипповне к еще неосознанной влюбленности в Аглаю. Пропасть остается незаполненной, изменения, происшедшие с его героем зафиксированы как данность:
«Созрел для свободы, для любви».
Актер непроизвольно менял акценты Достоевского: приглушалась тема бесполой ангелоподобности героя, который мог любить женщин только любовью брата. Мышкин Смоктуновского «созрел» для любви, он влюблялся в Аглаю страстно, по-мужски, а не по-детски (и тут появился новый обертон темы: херувимчика не нужно). Влюбляясь, герой как будто становился старше, в нем освобождалась какая-то новая интонация мужественной независимости. И эта обретенная внутренняя легкость, свобода и мужество определяют тональность его отповеди Лебедеву («Почему, Лебедев, вы постоянно ходите вокруг меня на цыпочках»):
«Интрига, а он не интригуется. Ну, что вы дурака валяете, а?»
Мышкин легко разрывал хитросплетения вокруг себя, с особой яростью отметая наветы на Рогожина. Весь в новых мыслях и чувствах, он защищает Рогожина уже не только по чувству справедливости, но и как возможного жениха, чья свадьба с Настасьей Филипповной была бы освобождением для самого Мышкина в его новой любви:
«Всячески защитить Рогожина. Прекратить все злые разговоры о Рогожине».
И определяющая теперешнее отношение к Рогожину фраза:
«Помочь соединить Рогожина с Н. Ф. »
Понимание-предвидение опасности союза Настасьи Филипповны с Рогожиным, знание того страшного, чем обернется этот брак, знание и понимание любви к себе Настасьи Филипповны — все это отброшено и сметено новым властным чувством. Мышкин снова насилует собственную душу во имя любви. На этот раз — к Аглае.
Когда Аглая вместе с сестрами и матерью неожиданно входит к нему в дом, он
«Не может скрыть смущения».
И это смущение усугубляется начавшимся разговором. На вопрос генеральши: «Не женат?» — он отвечает односложно. Но Смоктуновский помечает, что его Мышкин понял подоплеку вопроса:
«Все понял, о чем она спрашивает, и почему она спрашивает».
А на ее требование: «Поклянись, что ты не женат на этой!» — на полях пометка:
«Как ликвидировать этот конфликт. Поймите же мое положение. Доказываю, ЧТО Я НЕ ВЕРБЛЮД».
Последнее сравнение с верблюдом проясняет сложную психологическую подоплеку ответов Мышкина. Он говорит правду, но, говоря ее тут и таким образом, совершает предательство. Ради своей новой любви предает Настасью Филипповну.
И это не формулированное чувство вины рождает обостренную чувствительность, когда генеральша называет его «идиотом», нервы не выдерживают, и Мышкин заходится в беззвучном крике:
«Ну, и хватит об этом. Довольно!!! Я — человек! Дайте мне понять самому.
Я САМ ВСЕ РЕШУ. Я ЗНАЮ, ЗНАЮ, ЗНАЮ».
Но этот рассерженный человек, желающий все решить сам, теряется и пугается обвинений Аглаи, что он хочет стать ее женихом. На слова: «Я хотел сказать... Я хотел только объяснить, что вовсе не имел намерения... иметь честь просить ее руки» — комментарий:
«Напуган как ребенок.
Сказал, осознал, напугался, старается вывернуться, запутывается еще больше. Все для нее. Только не плачь, я не смею об этом ду-у-у-у-мать».
Растянутое «у» передаст внутренние слезы. Так же как нехарактерно для Смоктуновского подробно расписанный жест:
«Вытирает слезы как ребенок от уха к внешнему веку тыльной стороной ладони».
Впоследствии он придет к уверенности, что правильно найденное душевное самочувствие само определит нужный жест, и перестанет специально помечать их в своих записях.
И последняя пометка к этой картине определит тональность состояния Мышкина в «Аглаином царстве»:
«Слава богу — счастлив предельно».
Первый и последний раз.
Картина десятая
Роза Сирота, вспоминая процесс работы, выделяла репетиции именно этой сцены: «Смоктуновский настойчиво в последний период работы над ролью требовал: „Скажи, какой он? Дай форму! » Репетиции шли нервно, он мучительно искал пластику, а я не могла, да и не хотела форсировать рождение этого таинственного существа, уж очень необычен и многообещающ был зародыш, и вот на репетиции сцены „Скамейка" вдруг появился странный наклон головы, необычный ракурс, вывернулось колено, беспомощно повисли руки, нервно задрожал голос — родился Мышкин и стал жить по своим неведомым законам».
Первая пометка определяет эмоциональное состояние героя:
«Уже начинает уходить ощущение мира. не может спокойно жить, когда кругом так много зла и плохого».
Еще ничего не случилось, он пришел на свидание, назначенное любимой девушкой. Но счастья и мира уже нет. Собственное счастье неизбежно окажется несчастьем для других:
«Как только появляются надежды на счастье, тотчас появляется образ Н.Ф.».
С первой ноты артист начинает эту тему «жалости», которая выше любви. Жалости, которая не позволит купить собственное счастье ценой несчастья любящей и страдающей женщины. Чем дороже Аглая, чем ближе и возможнее их любовь, тем больше тревога:
«Зачем она позвала?!»
И, проснувшись и увидев над собой Аглаю, а не ту, другую, чье присутствие ощущал во сне, почувствует мгновенное облегчение:
«Это хорошо, что это Вы».
Смоктуновский, расписывая любовную сцену с Аглаей, дает общую формулу любовной сцены:
«ЧТО ТАКОЕ ИГРАТЬ ЛЮБОВНУЮ СЦЕНУ — ЭТО ИГРАТЬ ЕГО-ЕЕ. ЧТО С НИМ, ЧТО С НЕЙ».
И дает словесные описания происходящего «с ним»: теплая волна, которая накатывает от близости любимого существа, растворение в любимой, абсолютный и полный покой, безмятежная, чисто физическая радость от ее присутствия:
«Любит неотрывно.
Смотрит — покой.
Непрерывное ожидание счастья,
За это прячет свою любовь Мышкин».
Он слушает и не слышит, воспринимает скорее не ее фразы, но тон. На ее возмущение дурными отзывами о нем: «Если про вас говорят: болен иногда умом — то это несправедливо» — Смоктуновский помечает
«Поблагодарить ее взглядом».
И единственное, чего он не хочет и чего боится, — темы Настасьи Филипповны:
«Избегает темы Н. Ф.
Обходить этот вопрос».
Его Мышкин вполне сознательно пытался уклониться от неприятных тем, но и от тем стишком интимных, от тем, которые заставляют делать какие-то следующие шаги на пути, которого жаждет и которого боится. Когда Аглая называла его письмо — любовным, и Мышкин переспрашивал: «Мое письмо любовное?», — Смоктуновский дал неожиданный подтекст этому вопросу:
«ВОТ ВСЕ ТО, ЧТО МЕНЯ ПУГАЕТ».
Не недоумение, не возражение, но испуг перед внезапно открывающейся бездной, к которой стремительно приближаются и он и Аглая. Страшно выйти за пределы четко очерченного круга нежности, обожания, восхищения в абсолютно иной мир: любовной страсти. Ужас этого перехода, грозящего разрушить счастливое душевное равновесие. Ему жаль любящую его девушку, жаль безмерно:
«Как вы побледнели».
И внутренняя страшная догадка-предвидение:
«Я ЕЙ ПРИЧИНЮ СТРАШНУЮ БОЛЬ».
И тут Смоктуновский находит неожиданный образ отношения Мышкина к Аглае, вдруг резко переводя любовную сцену в иной план и регистр:
«Аглая — это страдание человеческое».
И всезатопляющая нежность к этой страдающей ревностью и гордостью девушке уже больше, чем влюбленность. Тем более что в нем живет предчувствие, что ничего не выйдет, потому что в самой глубине души:
«Н. Ф. — над всем этим».
На полях реплик Мышкина, объясняющего Аглае, что он уже не любит Настасью Филипповну («О, я любил ее, очень любил, но потом ... потом она все угадала. Что мне только жаль ее, что я уже не люблю ее...»), короткий комментарий Смоктуновского:
«Самоуверение».
И дальше один из немногочисленных в тетрадях Смоктуновского общий совет по строительству роли:
«Самое главное удовольствие зрительного зала — угадывать.
Входит одним — вышел другим: закон каждой сцены».
Короткая конспективная форма записи двух важных правил, которыми Смоктуновский будет руководствоваться в дальнейшем, позволяет предположить, что перед нами записи советов Г. А. Товстоногова актерам, прежде всего дебютанту в его театре — исполнителю главной роли князя Мышкина. Понятно, что Смоктуновскому не было необходимости помечать на полях, является ли та или иная фраза собственной находкой или подсказкой режиссера. Он не оставил записей, позволяющих судить о том, какую роль сыграл тот или иной режиссер в его артистическом формировании. Heт сомнений, что рождение артиста Смоктуновского во многом обусловлено работой с Товстоноговым, чью роль в формировании его творческой техники трудно переоценить. И косвенным подтверждением этому служит значительное количество оставшихся в актерской тетради Мышкина советов-наблюдений по технологии актерского творчества, подсказок не только для конкретных сцен и ситуаций, но указаний общего плана, показывающих, что на репетициях «Идиота» шел процесс учебы артиста у режиссера-мастера, не просто готовилась роль — шлифовалось мастерство.
Товстоногов позднее вспоминал о репетициях: «Мы все — Смоктуновский, мой помощник по спектаклю режиссер Роза Сирота и я — пробирались к главному зерну роли постепенно. На первом этапе работы мы пережили много трудностей. И. М. после особых условий киносъемок вначале не схватывал протяженной, непрерывной жизни в образе. Но, обладая тончайшей артистической натурой — инструментом на редкость чутким и трепетным, — он преодолел грозившие ему опасности.
Мы искали вместе и радовались каждой находке. Режиссер испытывает особую радость, когда сталкивается с актером не только исполнительным, но импровизатором. Смоктуновский такой артист. Получив мысль, он подхватывает ее на ходу и возвращает обогащенной новым качеством. Тогда-то и возникает не только взаимопонимание, но и взаимотворчество.
Сколько раз за время репетиций наш будущий Мышкин открывал нам его в новых душевных поворотах! Как дороги были неожиданные интонации, детали, не предусмотренные заранее...».
Картина одиннадцатая
«Обе поднялись и, бледные, смотрели друг на друга».
В этой картине Мышкин был скорее не действующим лицом, а страдательным. Вообще, героям Смоктуновского часто будет выпадать эта страдательная роль: свидетеля событий. Или точнее: их катализатора. Смоктуновский сыграл в Мышкине драму человека-катализатора, который всюду, где ни появляется, ускоряет течение событий, меняя накал происходящего, заставляет окружающих раскрываться с неожиданной стороны. В этой сцене Мышкина делили самые дорогие ему женщины, все больнее и больнее раня друг друга. Беспомощный, лишенный возможности вмешаться, он тем не менее был главным лицом в этой сцене — зритель-судья, к которому апеллируют обе стороны. Практически лишенный реплик, тихо стоящий в стороне, его Мышкин мог только слушать и проживать происходящее:
«Просить глазами Аглаю, чтобы она прекратила
Такое ужасное поведение.
Потерял дар речи — хотеть сказать и мочь сказать.
За что? Почему все на одну ее??»
Кирилл Лавров вспоминал о репетиции этой сцены: «Смоктуновский должен был просто стоять в углу и слушать, как его „делят" Аглая с Настасьей Филипповной. И все эти пятнадцать минут его молчания мы не могли оторвать от него глаз...». То есть внутренний крик Мышкина был внятен зрительному залу. Бившиеся в нем боль, страх, сострадание, не выраженные словами, жестами, мимикой, тем не менее передавались зрителям.
Кинувшись вслед за Аглаей, его Мышкин возвращался к протянувшей за ним руки Настасье Филипповне
«Аглая, вы видите, что я не ногу идти с вами.
Ведь она же убьет себя! »
Картина двенадцатая
Дина Морисовна Шварц писала о проходах Смоктуновского—Мышкина по авансцене: «Когда князь Мышкин проходил по авансцене один (такая мизансцена была установлена Г. А. Товстоноговым на протяжении всего спектакля, между картинами) и, внезапно пораженный какой-то мыслью, останавливался и смотрел в зал, как бы спрашивая у каждого из нас ответа или хотя бы совета, тут был шок, именно то „замирание", что выше аплодисментов, смеха, плача (...) Так в последний раз он вошел в дом Парфена Рогожина — „Мрачно ты сидишь"».
Последнюю картину в доме у Рогожина Смоктуновский начинает пометками:
«Тупик.
Безвыходность.
Казнь человека».
Татьяна Доронина потом вспоминала, что эту финальную сцену оба артиста — Иннокентий Смоктуновский и Евгений Лебедев — «играли замедленно и с той идеальной сценической простотой, которая всегда почиталась на театре, как высшее проявление драматического таланта». Он появлялся в доме Рогожина в состоянии внутренней отрешенности:
«Полный покой».
Однако это не был покой душевного равновесия, это был покой приближающегося сумасшествия, постепенного отключения от окружающего мира. Тема разлада с действительностью усиливалась
«Сумасшествие — исчезновение конкретных логических суждений.
Полное столкновение с реальностью.
Уходит мысль».
Смоктуновский искал характерные внешние черты и приемы передачи душевной болезни Мышкина. Специально ездил в психлечебницу, посмотреть «формы поведения душевнобольных». Результат был неожиданный. Артист позднее вспоминал, как поразит его один больной: «Он говорил так разумно и доказательно, что мне стало стыдно и неловко за то, что мы (я и врачи) проводим какой-то эксперимент над здоровым и разумным человеком». Наверное, так же мог отреагировать на ситуацию и оценить ее Мышкин. Именно Мышкин мог рассказать о стыде «использовать другого человека», о превращении человека в объект. Постепенно, шаг за шагом происходило то, о чем впоследствии артист скажет: «Мышкин изменил меня чисто человечески». Его Мышкин приходил не судить, не выяснять, не требовать, но понять:
«Жажда понять: как же это может быть?????»
Он спрашивал Рогожина о Настасье Филипповне, и уже знал, предчувствовал страшный ответ:
«Не может быть!
Не может быть!»
На вопрос: «Где же Настасья Филипповна?» — пометка:
«Не сводить вопрошающего взгляда.
Мышкин в этой картине требовательный, волевой».
Татьяна Доронина так описывала эту сцену: «Рыдали зрители, а эти двое — Лебедев и Смоктуновский — были конкретны, точны, собранны, поэтому выразительны необыкновенно. „Опасаюсь я, Лев Николаевич, что ты дрожишь-то", — говорил Рогожин-Лебедев, глядя в застывшее, бледное лицо Мышкина-Смоктуновского. И опасался вместе с ним — весь зал, и тишина была в зале такая, словно и нет никого, дыханья не было слышно, „затаенное дыханье" всех зрителей, одно состояние у всех. А потом шепот, но как крик, как кнут с размаху на спину каждого: „Ходит!" — реплика Жени. Я смотрела эту сцену на всех спектаклях, и воздействовала она каждый раз, как впервые, — завораживающе».
Писавшие потом о спектакле будут широко пользоваться библейской символикой, говоря о Мышкине—Смоктуновском. Возникнет образ «весны света», души, принявшей смертные муки, искупление греха. В пометках Смоктуновского в последней картине появляются слова: «казнь человека», «грех», «душа». На полях разговора с Рогожиным:
«Рогожин — о бытовых вещах, Мышкин - о душе, о грехе, о добре, о зле
Какую еще муку человек на себя принял!?
Как ты мог??
Как ты мог??»
И там, у тела Настасьи Филипповны, этот Мышкин
«Понял, что произошло с Рогожиным и что происходит».
Из разных сцен спектакля для многих важнейшей стала сцена с ножом. В тетради вопрос «Чем ты ее? Ножом? Тем самым?» — сопровождается пометкой:
«Как ты мог?
Не может быть, чтобы ты с тех пор готовил это убийство».
И узнав, как это произошло, Мышкин-Смоктуновский замирал. И дальше: «„Это внутреннее кровоизлияние называется, это я знаю", — говорил князь, сползая со стула, слабея и возвращаясь в то состояние, что в Швейцарии его так мучило — в безумие, — от этого мира уходит!».
Последняя ремарка: «Рогожин начинает бормотать громко, резко и бессвязно. Князь садится с ним рядом, гладя волосы Рогожина, тихо улыбаясь».
Известно изречение, что иногда произведение мастера отделяет одну эпоху в искусстве от другой. Роль Мышкина стала переломной не только в актерской судьбе Иннокентия Смоктуновского, но в судьбе отечественного театра второй половины XX века. И эти изменения отчетливо стали ясны именно на премьере «Идиота» в БДТ 31 декабря 1957 года. Спектакль Товстоногова открывал новую страницу истории БДТ.
Кажется, совсем недавно прошла образцовая «Оптимистическая трагедия», постановка большого стиля социалистического реализма: монументальный, ясный, жесткий, прекрасный спектакль. Стройная спокойная женщина в белой блузке появлялась среди пугающей, нагло-веселой, равнодушно-циничной толпы матросов. За Комиссара, какой его играла Лебзак, было страшно: сейчас надвинется эта иррациональная, темная, безграмотная масса — и сомнет, растопчет. Вроде было понятно, как надо читать этот спектакль, как оценивать противников. Но сам спектакль был сложнее плакатного деления на «врагов» и «своих». В «Оптимистической трагедии» в БДТ жило ощущение революции как разбуженной стихии, в которой крутятся люди-щепки, но и люди-дубы, и никому не выплыть. Камертоном спектакля становились авторские слова о том, что эти люди ушли и не вернулись. Никто... На цветастом ханском ковре, развалившись, сидел Вожак (Толубеев), человек-глыба, и глушил водку из огромного трактирного самовара. Вожак и Комиссар оказывались в спектакле Товстоногова странно срифмованными: чудо и чудовище, душа и плоть, разум и стихия, Европа и Азия. Полярности, дополняющие и проясняющие друг друга, оба обреченные смерти.
Победительный, удачливый, сильный, необыкновенно рациональный человек Георгий Товстоногов, как никакой другой режиссер его поколения, был восприимчив к стихийным началам человеческого существования, выявлял радость и восторг разгула стихийных сил и трагедию разрушения и гибели от этого разгула; остро чувствовал и умел воплотить прелесть и высоту людей обреченных, особое цветение жизни «бездны на краю», то особое напряжение сил, когда душа стремится прожить в краткий отпущенный срок весь запас мыслей, сил и впечатлений, который был дан на долгую-долгую жизнь.
Скитальчество и обреченность в спектаклях Товстоногова переплетались друг с другом. Крутилась спираль дороги в «Оптимистической трагедии», и по ней уходил обреченный полк. Стучал и плыл вагон, которым не то из Швейцарии, не то с края света князь Мышкин ехал навстречу своей судьбе. Притягательность «лучу света в темном царстве» (будь то Комиссар или Мышкин) придает именно его, луча, недолговечность и незащищенность. Миг — и сомкнётся тьма.
В «Оптимистической трагедии», спектакле-реквиеме, Товстоногов прощался с уходящим стилем. «Идиот» открывал новый поворот его режиссерской судьбы. На подаренном Смоктуновскому экземпляре книги «О профессии режиссера» Г. А. Товстоногов написал: «Дорогому Кеше Смоктуновскому в память о нашем „Идиоте", который сыграл столь великую роль в жизни нас обоих».
Определенность и жесткость линий сменила импрессионистическая светотень. В мерцающем, зыбком мареве возникла фигура высокого зябнущего человека в рыжеватом плаще и мятой шляпе, неуместных в российские холода. У зрителей возникало странное чувство, что они знают и понимают этого Мышкина, как родного, как можно понимать самых близких людей: по дрожанию губ, по прищуру глаз, по малозаметному жесту.
В появившихся почти одновременно с премьерой БДТ «Идиотах» в Театре Вахтангова и на киноэкране Н. Гриценко и Ю. Яковлев создали свои варианты образа князя Мышкина. При очевидном несходстве обеих трактовок, Гриценко и Яковлев совпадали в главном: оба играли Мышкина добрым, слабым человеком. Гриценко больше подчеркивал болезненность князя, Яковлев — его доброту и благость. Но в обоих вариантах князь Мышкин был реальным земным человеком, одним из тех, кого можно встретить на улице или в зрительном зале. Иннокентий Смоктуновский играл человека небывалого, невозможного. На сцене БДТ жил и действовал свободный человек. Он поступал, как подсказывал внутренний голос, не заботясь, как это соотносится с нормами и правилами существования. Он жил, не подчиняясь жизненному укладу, но и не борясь с ним. Он жил вне и помимо. Шел по жизни, не касаясь земли. Пришелец из неведомых миров, существо абсолютно иноприродное, с другой группой крови, с иным составом генов.
Актерскую технику Смоктуновского в князе Мышкине можно было бы назвать импрессионизмом: роль как бы не имела единого выписанного контура, а строилась на отдельных мазках, впускала в себя воздух, была свободна от жесткой закрепленности, и, казалось, каждую минуту жила в трепетном изменении. Недаром тот же Н. Я. Берковский нашел поразительные слова для ее определения: «„весна света", та самая ранняя весна, что начинается в воздухе, в освещении и предшествует весне воды, весне зверей и леса, а потом и человека». Критик уловил эту дымку неопределенности, невыписанности: все только угадывается. Каждый зритель угадывает своего Мышкина, наполняет его своими мыслями и настроениями, содержанием.
В рецензиях на спектакль возникли имена великих неврастеников Моисси, Орленева, Михаила Чехова. Герой трагической судьбы, но без трагического характера снова возник на театральных подмостках. Иррациональный, исступленный, сумрачный мир Достоевского, где любовь сплетена с ненавистью, святость с пороком, гордость с юродством,— возник на сцене. Герой, лишенный привычной ясности, победительности, силы, — слабый, обреченный становился «весной обетованной».