О Саше Либединском
О Саше Либединском
Единственный сын
Рассказывает Тата Либединская
Саша — мамин единственный сын. Его назвали в честь Фадеева. Саша был всеобщий любимец. Бабушка его обожала, ругала нас, когда мы его обижали. Был он очень смешливый и очень добрый человек. Галантность его до сих пор является предметом восторженных воспоминаний наших подружек. Мама как-то мне сказала: «Ваш папа был очень талантливый человек. Пожалуй, как человек он был талантливее, чем как писатель». Видно, Саша и получил от папы такой талант.
Саша Либединский. 1959
Помню вечер в Лаврушке в 1979 году. Я пришла от адвоката, который мне сказал, что Игорь решил объявить о том, что передумал уезжать, чтобы помочь защите. Меня это заявление повергло в какое-то жуткое отчаяние. Почему-то в Лаврушке никого не было, кроме него, и все свои эмоции я вылила на бедного Сашу. Бедный мой братец, как он меня утешал! А потом вдруг твердо сказал: «Да не мог Игорь такое сказать, подумай только — это ведь так не похоже на Игоря». Я как-то успокоилась, а много времени спустя узнала, что это действительно была самодеятельность адвоката.
Как-то мы с ним недообщались, многое не обсудили. Лола немного восполнила это во время его болезни [43], так как вместе с его женой Наташей Журавлевой самоотверженно ухаживала за ним. Сашу очень интересовала и волновала история России. В конце 1980-х он, уже больной, успел приехать к нам в гости в Израиль и в этот приезд много говорил о ситуации в России. Очень боялся гражданской войны…
Саша умер в 1990 году, в день рождения Фадеева, 24 декабря, от рака легких.
Саша Либединский. Шарж И. Игина
Мама никак не могла с этим смириться. Она запрещала всем упоминать о нем, и это табу существовало довольно долго. Только в новогодней открытке от 1993 года она пишет: «26 декабря Наташа [44] читала в Пушкинском музее концерт памяти Саши, все его любимые произведения и рассказывала о нем, о том, как они познакомились, все это было прекрасно и трогательно, конечно, и очень волнительно, потом сидели в комнате за сценой, выпили водки, было хорошо, но очень грустно».
Разговор с Натальей Дмитриевной Журавлевой
21 сентября 2012
Н.Д.: Первое воспоминание о фамилии Либединских у меня — примерно года за два до смерти Юрия Николаевича. Был взлет дружбы и восхищения. О Лидии Борисовне я стала слышать как о папиной поклоннице.
Н.Г.: Это какой был год?
Н.Д.: Наверное, пятьдесят девятый. Я помню сильное впечатление: родители были на гастролях, а в газете мы увидели портрет Юрия Николаевича. И я маме сказала по телефону: «Вот, умер Юрий Николаевич Либединский», она сказала: «Спрячь газету! Спрячь! Папе нельзя сразу этого говорить!»
Дмитрий Николаевич Журавлев с женой Валентиной Павловной и дочерью Натальей. 1970-е
Н.Г.: А как Лидия Борисовна стала вашей свекровью?
Н.Д.: Ну, вы знаете, это вообще загадочная история. Татьяна Владимировна всегда говорила: «Ах, как жалко, что у нас нет мальчика, чтобы он женился на ком-нибудь из девочек Журавлевых».
Я уже с Лидией Борисовной была довольно близка и даже бывала в доме, потому что дружила с ее другом чтецом Яковом Михайловичем Смоленским. Мы с ней виделись на его концертах. С девочками тогда не общалась совсем — я же старше была.
А вот историю про «нас с Сашей» мне уже после рассказала Лидия Борисовна. Был наш с папой концерт в ЦДРИ, назывался он «Артистические семьи», вела его Лидия Борисовна. Она сказала Саше: «Пойдем со мной. Ну что я, одна буду?» А он: «Не хочу. Еще Журавлева бы я послушал, а дочку не хочу». — «Ну, ты его послушаешь, а с дочки уйдешь». Вот он послушал моего папу, а Лидия Борисовна ему говорит: «Саша, цветы некому поднести, отдай, а потом вместе пойдем домой».
Я же увидела какого-то человека, который шел к сцене с цветами. У Сашки были невероятные глаза, они прямо светились, когда он подал мне цветы снизу, это осталось в памяти как вспышка. Спустя время он рассказывал мне, что когда шел с цветами, то увидел, как я перед поклоном ушла за кулисы и выдохнула «уф». Отделение Марины Цветаевой было очень тяжелое, потом выходишь без сил.
Александр Либединский. 1977
Н.Г.: Да, конечно.
Н.Д.: И он мне сказал: «Мне вдруг так тебя стало жалко». А на следующий день мы с папой встречаем их на спектакле в «Ленкоме». И Лидия Борисовна c Cанькой. Я — кокетничать: «Хи-хи-хи, ха-ха-ха… Лидия Борисовна, это ваш младший сын?» Она отвечает: «Это мой единственный сын», — а у меня никакого впечатления, ничего, приятно мне, и все. Потом старшие начали нас исподволь сватать. Саша женатый был, и мальчик маленький у него. Я же только отвечала: «Растлением малолетних не занимаюсь. Вы что, с ума, что ль, сошли?»
Н.Г.: Он младше был?
Н.Д.: Почти на одиннадцать лет. Я говорю: «Даже не думайте! Оставьте меня в покое. Нет, и все — об этом речи быть не может вообще». Ну, а потом Саня, видимо, влюбился и вел себя так, как я всегда мечтала, чтоб вели мужчины. То где-то вдруг под крыльцом цветы, то еще что-то…
Я иду в театр Эрмитаж, а он сидит на скамеечке, я понимаю, что я ему нравлюсь, мне приятно, но не более того. Я говорю: «Вы что, Саш?» — «А я вам принес пластинку Окуджавы». — «Ой, ну спасибо, спасибо». — «Можно я вас подожду, а потом провожу?» А я еще тогда жила у родителей. «Ну хорошо, я сейчас быстро сыграю и выйду». И вот он пошел меня провожать, он был не слишком разговорчивым. Один раз он мне звонит и говорит: «Вот вы так любите Окуджаву, у меня есть запись. Хотите ее послушать?» — «Очень, очень хочу». И он привел меня в Лаврушку. И весь вечер мы слушали Окуджаву. И я была в совершеннейшем восторге, упоении. А потом Саша мне рассказал, что его друг Витька Персик — знаете, был такой актер, чтец — время от времени звонил: «Ну как? Ну ты сказал ей? Ну ты сказал?», потому что Саня — он же робкий.
Афиша выступления Дмитрия и Натальи Журавлевых из цикла «Артистические семьи». 17 апреля 1974
Н.Г.: Это какие годы? Семидесятые?
Н.Д.: Это семьдесят четвертый год. Ухаживать он начал в апреле, а поженились мы в августе. В общем, дело кончилось так, что в эти дни вышел журнал, в котором была очень хорошая рецензия на мой цветаевский концерт, а я не могла его достать. Саша мне позвонил и сказал: «У меня есть». Мы тогда играли спектакль в театре Пушкина, а вход в актерский был с Бронной, с Большой Бронной… И мы назначили с ним встречу до спектакля у актерского входа. (Я вам расскажу, хотя, наверное, такие вещи не рассказывают.) Я, по своему обыкновению, слегка опаздывала и шла так торопливо — и вдруг увидела Сашку на улице. И меня как стукнуло — даже сейчас не найду слов: вот мой человек, вот он! И мы побежали друг другу навстречу, и я понимала, что мы сейчас поцелуемся, но в последний момент я сделала шаг в сторону. Он сказал: «Можно я вас подожду?» А мне надо было зайти по делу после спектакля, и я говорю: «Вы знаете, Саша, можно, но мне вот надо туда-то». — «Я вас провожу». Я быстро эпизод свой сыграла, мне гримерша говорит: «Что с тобой?» — «А что со мной? Нормально все». — «Ты светишься вся!» Короче говоря, мы пришли к знакомым — к Смоленским. Они, заразы, тоже были в курсе заговора и слегка подпоили нас с Сашкой джинчиком. И мы пошли по Петровке смотреть, где был дом Комаровского, мы зашли туда, а потом пошли в монастырь. И в монастыре мы начали целоваться. Я потом его ругала: «Ты мне даже не объяснился в любви, ты сразу полез целоваться». Он говорит: «Неправда, я сказал: „Я люблю вас, Наташа“». Я говорю: «Я не слышала».
Наталья Журавлева и Александр Либединский. 1970-е
Мы шли по бульварам к Тверской. Понимаете, наш роман был под покровительством взрослых и под покровительством… Александра Сергеевича, Марины Ивановны. Я рассказывала потом папе, как мы шли с Зоологической улицы по Бронной, мимо Морозовского дома, и смотрели, улыбаются нам черти на ограде или не улыбаются. Папа и говорит: «Ой, какая прелесть! Как Блок с Любовью Дмитриевной». А потом Саня меня повез в Шахматово, это было что-то необыкновенное. Был дивный день, мы пешком шли, и вдруг какой-то молодой человек, мы присматриваемся: он в свободной рубашке, блондин, красавец абсолютно с блоковским профилем. Я говорю: «Сашка, смотри! Александр Александрович!» Потом мы к дому пришли, а там были обломки — камни и кирпичи, и мы там ходим. У нас, наверное, особенные лица были; какая-то женщина, которая сидела там и рисовала, посмотрела на нас и мило так засмеялась: «Дай вам Бог всего хорошего!» То есть все происходило как в волшебстве…
Он мне рассказывал, как любил сестер. Про Лолку мне сказал: «Это самый добрый человек на свете. Когда тебе будет плохо — всегда иди к ней, потому что она самая добрая на свете». А как он обожал мать! Я даже ревновала, понимаете?
Наталья Журавлева с мужем Александром Либединским. Перед выходом на сцену. Зал Библиотеки им. Ленина, 1970-е
Я всегда очень не любила в любви притворяться… игру играть. И вот в Сашке для меня было безумно важно, что я могла быть сама собой. А он же был невероятно тихий, молчаливый. Мои друзья, которые не знали его, говорили: «А вообще он когда-нибудь разговаривает?» Я: «Да вы что, он меня заговаривает!» Он был невероятно образованный. Столько всего знал, у него был прекрасный вкус на чтение, на литературу. Так же, как мой папа, Саша потрясающе знал Библию. Фолкнера читал, Толстого без конца перечитывал. Но вот такая интересная вещь: он не хотел читать письма, даже чеховские. «Саш, ну это же Чехов!» — «Я не читаю чужих писем».
Я его стала водить на Рихтеровские концерты. Он замечательно слушал музыку. Сердцем. А он мне читал свои доклады по математике, представляете? «Можно я почитаю?» — «Сань, можно, только я ж ничего не пойму совсем». — «Ну, как станет скучно, ты скажи». Ну, я ничего не понимала, но я любила его, поэтому сидела и слушала, и он мне читал, и читал, и читал, только мне не хотелось ни спать, ни прервать его «все хватит», — нет, я слушала.
Он очень мужественно болел, очень, очень. У меня совершенно нет ощущения, что его нет, нет их — папы, мамы, дяди Славы Рихтера, Сани.
Дядя Слава Рихтер называл его «Лебедем». Как в Лоэнгрине: Лебедь приплыл и унес меня… Дядя Слава очень любил Саньку.
Саша был необыкновенный. Понимаете? Не потому что я женой была. В нем для меня собралось все, что я ценила в мужчинах, в людях, — доброта, преданность, мужественность. Я шестнадцать с половиной лет прожила за стеной любви.
Я не смею роптать. У меня была такая жизнь и такие люди вокруг меня, что сейчас надо просто спокойно дожить все то, что мне положено.
Н.Г.: А расскажите про Елизавету Яковлевну Эфрон, вы часто ее видели?
Н.Д.: Да, очень. Я ее любила… Ее страшно любили родители. Я не знала свою бабушку, Матрену Федоровну, которую безумно любил папа, и тетя Лиля была для меня как бабушка, хотя я тогда так не думала.
Она была такая красивая, веселая, золотые сияющие глаза, как она смеялась, как она всех любила… Знаете, Серафим Саровский говорил: «Здравствуй, радость моя!» И она так же каждого встречала с любовью.
Ей я обязана, в какой-то степени, религиозностью своей, потому что, когда умер Пастернак, папа совершенно сошел с ума, он плакал, просто не переставая, не останавливаясь, и мы пошли к тете Лиле. Они тоже дружили, и когда Борис Леонидович читал «Живаго» у нас, то Елизавета Яковлевна и тетя Зинуша приходили к нам. И вот папа сидит и плачет, и вдруг она ему говорит: «Митя, что же ты так плачешь? Ведь ему хорошо. Он у Отца своего». И я вдруг подумала: какое счастье иметь веру.
Валентина и Дмитрий Журавлевы с дочерью Натальей и Александром Либединским. 1970-е
Н.Г.: Елизавета Яковлевна была верующая. Поразительно!
Н.Д.: Очень верующая! Я думаю, ее христианство еще от Зинаиды Митрофановны шло. Она была дочерью священника. Они обе были абсолютные, настоящие, стопроцентные христиане. У Али в воспоминаниях, помните: «Лиля, солнце семьи». Вот она действительно солнце была. Помогала в своем искусстве, в режиссуре своей — это высший класс! Ее учеником был Эфрос, а я потом была артисткой у Эфроса. И вот теперь я уже понимаю, как объяснить студентам суть роли, когда выстраивается некая внутренняя линия: сначала ты понимаешь, что делаешь, а потом — как это сделать. Это как арыки, я всегда ребятам говорю: «Надо строить ирригационные сооружения, а потом по ним воду пускать».
Кстати, Елизавета Яковлевна тоже очень любила Сашку. Он подсаживался к ней, и она вспоминала, как сидела на коленях у отца, деда не очень помнила, ведь дед их не принимал, а потом простил…
Елизавета Яковлевна Эфрон. 1940-е
Н.Г.: Наверное, религиозность Елизаветы Яковлевны началась уже после всех несчастий?
Н.Д.: Я думаю, да. Но ведь я не могла понять. С какого-то времени я поняла, что она золовка Марины Ивановны Цветаевой. Но пережить Мура, Алю, Марину, Сережу… Все это — и свет, всегда свет.
Н.Г.: А она вообще когда-нибудь говорила про их семью?
Н.Д.: Ни-ког-да. С папой говорила… Понимаете, я вообще до пятьдесят третьего года ничего не знала.
Н.Г.: А когда Марина стала известной и начался безумный шум вокруг ее имени, она как-то комментировала, говорила что-то по этому поводу?
Н.Д.: Я не слышала. Я помню одну замечательную встречу. Это было в Сочельник. Родители были где-то в отъезде, и мы с Машей пошли к тете Лиле и к тете Зине — поздравить их. И нам дверь открывает Аля, которая нас называла «Коки», потому что, когда она пришла в первый раз к нам в дом, это было очень давно, мы еще были такие маленькие кнопки и стояли с яйцами на голове, и я сказала: «Кока». И она, всегда смеясь, называла нас «Коки». И тут она открыла дверь, строго посмотрела на нас, мы говорим: «Здрасте!» — «Здрасте! Вы к кому?» — «К Елизавете Яковлевне». — «Ну, идите!» — и пошла впереди нас. Мы входим, а тетя Лиля хохочет, закатывает глаза. Аля говорит: «Какие-то две девки пришли!» — а потом, когда они нас увидели: «Да это ж Коки!»
«Дорогой, дорогой Лидии Борисовне нечто, напоминающее меня — отдаленно. Я красив! И на этом настаиваю. С сердечным приветом, Д. Журавлев. 21.12.1969»
И вот был потрясающий вечер. На той табуреточке Аля сидела и рассказывала нам, как они с Мариной гуляли по Москве, про Арбатскую площадь, переулки, как они ходили и откуда выворачивали, я все слушала, слушала и потом вдруг как закричу: «А-а-а!». Она: «Что с тобой?» Я говорю: «Нет, я просто поняла вдруг, кто — мама».
А я уже совершенно тогда по Марине с ума сходила. Потом помню, какой-то раз у Елизаветы Яковлевны мы с Алей пошли на кухню… я мыла посуду, и она курила и так ругала Асю (Цветаеву): «Зачем? Маму только-только начали печатать, а она дает такие стихи, которые не надо, чтобы сейчас их печатали, не надо…» Такая в ней сила была. Какая она была красивая! Даже седая, с распухшими ногами… Я ее просто обожала. Они с папой очень нежно друг друга любили…
Вот прелестная история: папа уехал с мамой в свадебное путешествие и ничего не сказал тете Лиле и тете Зине. Папа ведь у нас был такой, что даже не сумел объясниться маме в любви, и дядя Фима, его друг, сказал: «Валька, в тебя влюблен один очень хороший человек». А Валька в это время была уже влюблена в этого «хорошего человека». И вот папа написал им только с дороги, что женился, и просил прощения, что не показал невесту. «Митенька, дорогой, мы ее любим уже только за то, что ты ее выбрал», — ответили тетя Лиля и тетя Зина.
Н.Г.: Ваш отец был близок к поэтам.
Н.Д.: А знаете почему? Он был восхищенный человек. Он так восхищался, и так ему все было интересно, и он был горячий очень и умел слушать и хотел слушать. А потом безумное обаяние, конечно, и то, что он всегда любил читать. Ему надо было всегда читать.
Борис Пастернак
Н.Г.: А Пастернаку нравилось, как он читал? Поэты же не любят…
Н.Д.: Нет, он не слышал. У нас даже где-то есть, не знаю, где только… фотография Бориса Леонидовича, написано: «Моему усердному отрицателю от всепрощающего автора». Папа, получив эту фотографию, звонит и говорит: «Борис Леонидович, как прикажете это понимать?» А тот отвечает: «Это шутка, шутка, но направленная». Он обижался, что папа его не читает. Но потом, уже в семидесятые годы, папа Пастернака читал. И даже пластинка есть.
Но Пастернак ходил на папины концерты, ему нравилось, как тот читал Пушкина, Толстого, Чехова. Вот у нас есть новелла, как Борис Леонидович пришел послушать, а у папы никак не получалось «19 октября», ну никак не шло, не знал, как его читать, и все. Борис Леонидович зашел за кулисы, а папа был ужасный неврастеник, просто, можно сказать, псих. Кстати, в пятьдесят третьем году он попал в аварию и ударил какую-то лобную часть. И врачи говорили, что если обычный человек — то стал бы кретином, а он просто стал более спокойным. И вот папа, притом что он обожал Пастернака, говорит: «Нет, нет, Борис Леонидович, ничего не могу, ничего не могу, простите, простите». На следующий день папа звонит Пастернаку, только что не на коленях стоит с трубкой, просит прощения. А Борис Леонидович: «Я вчера перед вашим концертом был в Гослите, там лежит моя книжка, и девочки-редакторши учили меня писать стихи. Это было ненормально. А вчера я пришел на ваш концерт, вы читали Пушкина, это было нормально. Вы устали и не хотели никого видеть, и это было нормально».
Потом чудные папины рассказы, как они, встречаясь с Борисом Леонидовичем, бросались друг к другу в объятья…
Однажды я была свидетелем такой встречи, мне было уже шестнадцать лет. Папа после аварии еще умудрился и ногу сломать, и вот он на костылях гуляет, а я с ним, его выгуливаю, и вдруг… идет Борис Леонидович и вскрикивает: «Боже мой, Журавлев!» А папа мой: «О, Борис Леонидович!» Пастернак подходит, заглядывает мне под козырек меховой шапки: «Боже мой, она совсем невеста, когда они это успевают?» Мы потом с Ленечкой (его сыном) так хохотали всегда над этим. А папа говорит: «Пойдем к нам, пойдем к нам, Валентина Павловна больна. Она будет так рада!» И я очень хорошо помню нашу маленькую квартиру. Тут стояла бабушкина кровать, тут Машина, а тут моя. И на Машиной кровати лежала и болела мама. Пастернак пришел. Мама ужасно перепугалась. Он сел у нее в ногах. Как ни странно, я запомнила, что он сидел нога на ногу, и у него были узкие-узкие брюки, обтянутые. Он что-то рассказывал и хлопал себя ладонью по ляжке: «Щелк». И этот звон на меня произвел впечатление!
Н.Г.: А ведь папа слышал, как Цветаева читает, правильно?
Н.Д.: Да, да.
Н.Г.: Это самое удивительное.
Н.Д.: А Цветаева ходила к нему на концерты!
Н.Г.: А кстати, когда это было?
Н.Д.: А вот тогда же, когда она читала «Черта».
Н.Г.: Это сороковой год, наверное?
Н.Д.: Наверное. А у нас ведь, собственно, только один сороковой и есть…
Слушайте, я не знаю, правда это или нет… Он этого никогда не рассказывал. Это написала Ирма…
Н.Г.: Кудрова?
Н.Д.: Да, Ирма Кудрова. Что он ездил в Болшево и читал там «Войну и мир»… Папа же смертельно боялся.
Н.Г.: Ну да…
Н.Д.: То, что он куда-то ездил, это никогда не рассказывалось. Есть фотография Парижа и надпись: «Париж, каким я его оставила. Дорогому Д. Н. Журавлеву — с благодарностью, М.Ц.»! Я к папе много раз приставала: «За что, за что „с благодарностью“?» Он: «Ну, может, за Лилю… Нет, это просто, от Марининой доброты…» Никогда не признавался, а может, это была благодарность за то, что он приехал к ней.
Н.Г.: Странно, что он не говорил.
Н.Д.: Не говорил, ничего не говорил.
Н.Г.: А все, кто постарше, они, конечно, утаивали все до последнего часа.
Н.Д.: Да что вы… Мама до последнего, когда хлопал лифт, ночью замирала от ужаса. Мы жили на первом этаже, на Вахтангова, а напротив жил следователь, и каждую ночь он уезжал, и они все знали. Папа, при всей своей трусоватости, написал письмо Сталину или Берии, не помню… Был такой Лейба Левин — еврейский чтец, его арестовали и сослали, и к папе пришла женщина, она была врачом в лагере и сказала: «Он умирает, долго не протянет, он называет только ваше имя. Вы можете для него что-нибудь сделать?» И папа помчался к Михоэлсу, еще куда-то, написал письмо не то Берии, не то Сталину. Как его не посадили, я не понимаю вообще. И этого Леву с лесоповала перевели в лагерь, где был театр… И я помню, как он потом к нам приехал и как мама накрыла стол. А потом мы пошли с папой его провожать, он взял меня под руку и все время неприятно жался ко мне.
Святослав Рихтер. 1940-е
Н.Г.: Вы еще хотели рассказать про поездку с Рихтером в Елабугу…
Н.Д.: Когда мы приехали в Елабугу, еще ничего не было, никаких мемориалов, это был восемьдесят второй год… Рихтер играл в городе Брежневе и все хохотал: «В Брежневе. Я играю в Брежневе». Набережные Челны. Он сказал, чтобы обязательно была Елабуга — это ради меня, чтоб я туда попала. Там музыкальная школа была на ремонте, а больше играть негде, но мы все равно поехали через Елабугу.
Приехали, и я пошла на кладбище, там могила с памятником, который поставила Анастасия Ивановна. Знаете, хоть бы что-то во мне дрогнуло — ничего. У меня были цветы с концерта Рихтера… Ну, перекрестилась, цветы положила, пошла немножко вглубь кладбища, и видно, что там могилки низенькие, безымянные. И в каком-то месте меня так стало колотить, слезы градом, на всякий случай я сорвала веточку рябинки и вдруг прочла спутнице своей стихи, которые никогда не учила наизусть: «Идешь, на меня похожий…». Вечером дяде Славе рассказываю, а он удивленно смотрит: «Но что же вы, не понимаете?» — «Что?» — «Почему с вами это произошло?» — «Нет, не понимаю». — «Вы ж стояли у Марины, у Марины, у ее могилы. Вы ее столько читаете, у вас же связь…» Представляете?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.