"ЛИТОВСКИЙ НОКТЮРН: ТОМАСУ ВЕЦЛОВА"

"ЛИТОВСКИЙ НОКТЮРН: ТОМАСУ ВЕЦЛОВА"

ТОМАС ВЕНЦЛОВА, поэт, переводчик, родился в 1937 году в Литве в семье известного поэта Антанаса Венцлова, автора стихов литовского гимна, министра культуры и президента Союза писателей Литовской республики. Окончил университет в Вильнюсе в 1960 году, годом позже положенного срока из-за того, что был временно исключен в связи с протестом против вторжения советских войск в Венгрию в 1956 году. Вплоть до отъезда из Советского Союза в 1977 году жил в Литве, Москве и Ленинграде, работал преподавателем Вильнюсского университета, переводчиком, журналистом. В 1985 году в Америке защитил диссертацию. В настоящее время — профессор Йельского университета, преподаватель русской литературы.

1.

В собрании сочинений Иосифа Бродского "Литовский ноктюрн" датирован 1973 годом. Однако усложненность синтаксиса, насыщенность текста смысловыми сокращениями, метафорами, символами, отличает это стихотворение от других, относящихся к этому времени. Евгений Рейн пишет о том, что в сборнике "Урания", подаренном ему автором, под "Литовским ноктюрном" рукой Бродского выведено: "1971.1984"[39].

Тринадцать лет работал Бродский над этим произведением, что, безусловно, свидетельствует о том, какое важное значение он ему придавал, а также о том, что форма и содержание стихотворения были тщательно обдуманы автором.

При анализе "Литовского ноктюрна" мы будем обращаться к стихам и прозе поэта, а также к статье Томаса Венцлова[40], посвященной этому стихотворению и опубликованной в Америке через несколько лет после смерти Бродского. К сожалению, комментарии в статье Венцлова в большей степени направлены на анализ лексики и практически не затрагивают проблематику "Литовского ноктюрна", по крайней мере, в том направлении, в котором предполагается проводить разбор в данной работе, поэтому при обсуждении этой темы нам придется большую часть времени работать со стихотворным текстом.

"Литовский ноктюрн" (ноктюрн — небольшое лирическое музыкальное произведение; образовано от франц. nocturne "ночной") написан как обращение-монолог, как продолжение разговора (возможно, разговоров), который, вероятно, был начат в прошлом, но не закончен. Намек на него присутствует в метафорических образах первой строфы стихотворения. Тот факт, что на протяжении тринадцати лет поэт вновь и вновь возвращался в своих мыслях к тому далекому разговору, свидетельствует о том, что тема, затронутая в нем, имела для него принципиальное значение.

I

Взбаламутивший море

ветер рвется, как ругань с расквашенных губ,

в глубь холодной державы,

заурядное до-реми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб.

Не-царевны-не-жабы

припадают к земле,

и сверкает звезды оловянная гривна.

И подобье лица

растекается в черном стекле,

как пощечина ливня.

Использованная автором экспрессивная лексика ("взбаламутивший", "рвется", "ругань с расквашенных губ", "пощечина ливня") в силу заложенного в ней заряда негативных эмоций не может соотноситься исключительно с природными явлениями: природное явление — процесс неизбежный и, как правило, не вызывает бурной реакции со стороны человека.

Как противопоставление предельной степени эмоциональной (а судя по тому, какое важное значение имел этот разговор для автора, и интеллектуальной) насыщенности разговора звучит "заурядное до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до", извлекаемое из каменных труб рвущимся вглубь "холодной державы" ветром. В усредненно-пренебрежительном ракурсе ("не-царевны-не-жабы") дается и описание окружающей поэта действительности. Возникающее в окне "подобье лица" как напоминание о возникших разногласиях "растекается в черном стекле как пощечина ливня".

II

Здравствуй, Томас. То — мой

призрак, бросивший тело в гостинице где-то

за морями, гребя

против северных туч, поспешает домой,

вырываясь из Нового Света,

и тревожит тебя.

Согласно сведениям, которые приводятся в сборнике интервью "Бродский глазами своих современников"[41], до того как в 1977 году Томас Венцлова переехал в США, "он жил в Литве, Москве и Ленинграде". "Литовский ноктюрн" был начат в 1971 году, поэтому вполне естественно предположить, что "дом", куда "поспешает" автор, место географически определенное, а не абстрактное. Это обстоятельство представляется чрезвычайно важным в контексте анализа стихотворения.

Появляясь перед собеседником в виде призрака, поэт предчувствует, что этот визит не из приятных, поэтому он заранее извиняется "за вторженье" и просит рассматривать свой приход как нечто обычное — как "возвращенье цитаты" ("Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма") в ряды "Манифеста Коммунистической партии": Извини за вторженье.

Сочти появление за

возвращенье цитаты в ряды "Манифеста":

чуть картавей

чуть выше октавой от странствий в дали.

Потому — не крестись,

не ломай в кулаке картуза:

сгину прежде, чем грянет с насеста

петушиное "пли".

Извини, что без спросу.

Не пяться от страха в чулан.

Чем можно объяснить уверенность автора в том, что его посещение не обрадует хозяина? Обычно приход друга не требует многочисленных извинений, тем более что событие это происходит исключительно в воображении поэта. Даже если допустить, что реакция собеседника могла быть вызвана страхом перед призраками, остается неясным, почему тот "ломал в руке картуз". Согласно словарю жестов, это движение является выражением "смущения, робости, неловкости"[42], но не испуга. Таким образом, предположение о возникших в прошлом разногласиях между друзьями представляется весьма вероятным.

Крик петуха на рассвете, вместе с которым исчезают призраки, ассоциируется у автора с командой "пли", которую обычно отдают при стрельбе. К тому же глагол "грянуть" не употребляется для характеристики петушиного крика, зато является лексическим партнером существительного "выстрел": грянул выстрел. Если в отношении призраков военная терминология выглядит безобидно, то в рассказе о встрече двух друзей ее использование указывает на существующие противоречия.

Четвертая строфа стихотворения заканчивается описанием полета:

Извини, что без спросу. Не пяться от страха в чулан: то, кордонов за счет, расширяет свой радиус бренность.

Мстя, как камень колодцу кольцом грязевым, над балтийской волной я жужжу, точно тот моноплан точно Дариус и Гиренас, но не так уязвим.

Комментируя этот отрывок, Томас Венцлова рассказывает о двух американских летчиках литовского происхождения Стяпонасе Дариусе и Стасисе Гиренасе, которые в 1933 году на маленьком аэроплане предприняли попытку пересечь Атлантический океан. Они вылетели из Нью-Йорка в Каунас, но недалеко от польского города Мислибожа их самолет потерпел аварию. Причины катастрофы остаются невыясненными до сих пор. Согласно литовской легенде, летчики были убиты нацистами. В свое время эта история произвела на Бродского большое впечатление.

Венцлова вспоминает о том, что он не раз возвращался к ней, интересовался, на каком самолете они летели, моноплане или биплане, и даже намеревался посвятить Дариусу и Гиренасу отдельное произведение.

В "Литовском ноктюрне" в своем воображаемом перелете через океан Бродский пытается повторить путь, пройденный литовскими летчиками. Трудно сказать, чем поразило его это событие: отчаянной попыткой вырваться из круга запретов ("то, кордонов за счет, расширяет свой радиус бренность"), расширением возможностей человека за счет смещения государственных границ, обретением истинной свободы вне зависимости от политических разногласий между странами или, возможно, тем фактом, что летели они домой. Автор предоставляет читателям право самим делать выводы.

Очевидно одно: в 1933 году перелет литовских летчиков через океан не мог иметь никакой общественно-значимой цели (мировой рекорд был установлен шестью годами раньше американским летчиком Чарльзом Линдбергом). Поступок же литовцев был проявлением их личного мужества, не связанным ни с политическими расчетами, ни с национал-патриотическими идеями.

Перелетая через границы, лирический герой Бродского "мстит", как мстит камень колодцу, оставляя на его поверхности кольцо грязи. И опять можно только догадываться о том, кому или чему мстит поэт: времени, судьбе или, может быть, ограничениям, за пределы которых в реальной жизни ему не вырваться. При обсуждении приведенного выше отрывка крайне любопытно сопоставить "Литовский ноктюрн" со стихотворением "Полевая эклога", условно датированным 1963 годом: "Стрекоза задевает волну / и тотчас устремляется кверху, / отраженье пуская ко дну, / словно камень, колодцу в проверку, / чтобы им испытать глубину".

Как "Литовский ноктюрн", "Полевая эклога" написана в форме монолога, в ней встречается и образ "колодца", и образ "изгнанника", и "биплан стрекозы", и".пилотское. кресло" на дне, и "отражения" (в "Литовском ноктюрне" — "оттиски"). В "Полевой эклоге" Бродский говорит об отражениях как свойствах памяти хранить воспоминания о прошлом. Отражения составляют внутренний мир человека, это первое, что "уносит с собой" изгнанник.

Противопоставляя "колодцы" "лужам", в которых "нет отраженья", автор говорит о том, что есть "низкорослые страны", для которых отсутствие отражений является предметом гордости — "главной спесью" местного населения. Когда сравниваешь эти два стихотворения, трудно поверить в то, что между ними 20 лет разницы.

В "Литовском ноктюрне" призрак "из Нового света" "поспешает домой" и оказывается на территории Литвы. Вполне уместно предположить, что речь в стихотворении идет не только о Литве. Бродский родился в России, и Литва не могла ассоциироваться у него со словом "домой". Скорее всего, Бродский имел в виду их общий "дом" — Советский Союз*, который он покинул на пять лет раньше, чем Венцлова.

Хотя в "Литовском ноктюрне" слово "Россия" не встречается, ее присутствие ощущается и по отдельным словам ("империя", "отчизна", "родные заболоченные вотчины", "кириллица", "Чудотворный Никола"), и по чувству ностальгии, определяющему тематику стихотворения.

Автор спешит домой к другу, чтобы продолжить прерванный некогда разговор, который представляется ему чрезвычайно важным. Попробуем представить, о чем они могли говорить, учитывая то обстоятельство, что собеседник автора — литовец по национальности, а основная тема стихотворения — Литва: Литва в составе Российской империи, Литва в составе Советского Союза. Возможно, речь шла о зависимом положении республики и ее претензиях к более могущественному соседу.

В отличие от "Литовского дивертисмента", в "Литовском ноктюрне" нет указания на время. Читатель может только догадываться о том, к какому периоду относится тот или иной отрывок. Создается впечатление, что поэт и не стремился описывать конкретные ситуации. Тогда, возможно, это не просто зарисовки с натуры, а аргументы, подтверждающие его точку зрения в дискуссии.

Нельзя не обратить внимание на то, как обозначена в стихотворении Литва: "нищая провинция" Империи, "захолустье", "губерния цвета пальто". Как отмечает Венцлова, при данных определениях[43] речь может идти только о Литве в составе Российской империи. Теперь зададимся вопросом, зачем поэт да еще в разговоре с другом использовал обидные для литовца эпитеты, если это не имело принципиального значения.

Попробуем предположить, что данные обозначения не просто случайность, тогда в тексте должен присутствовать дополнительный материал, подтверждающий эту версию. III

Поздний вечер в Литве. Из костелов бредут, хороня запятые свечек в скобках ладоней. В продрогших дворах куры роются клювами в жухлой дресве.

Над жнивьем Жемайтии вьется снег, как небесных обителей прах.

Из раскрытых дверей пахнет рыбой. Малец полуголый и старуха в платке загоняют корову в сарай. Запоздалый еврей по брусчатке местечка гремит балаголой[44], вожжи рвет и кричит залихватски: "Герай!"

Запах рыбы, несущийся из "раскрытых дверей", "старуха в платке" и "малец полуголый" на улице под снегом — эти зарисовки дополняют определение "нищая провинция", которое используется в начале стихотворения. Комментируя приведенный выше отрывок, Венцлова пишет:

"Сначала изображена бедная деревня в Жемайтии (это западная, приморская часть Литвы, говорящая на особом диалекте, всегда наиболее упорно сопротивлявшаяся имперским попыткам подавить ее религиозное и культурное своеобразие). Однако это не колхозная Жемайтия 70.80-х годов, а Жемайтия до Второй мировой войны: "запоздалый еврей", который "по брусчатке местечка гремит балаголой", — фигура, совершенно немыслимая в Литве после холокоста"[45].

Рассказ о Жемайтии в "Литовском ноктюрне" Бродский начинает с описания процессии идущих из костела верующих: "Поздний вечер в Литве. / Из костелов бредут, хороня запятые / свечек в скобках ладоней". При сопоставлении строк из стихотворения Бродского с комментариями Венцлова, возникает чувство, что точки зрения друзей по данному вопросу не совпадают: описание мирно бредущих из костелов верующих у Бродского противоречит заявлениям Венцлова о попытках Российской империи уничтожить в Литве религию.

Действительно, трудно поверить в то, что если бы огромная держава захотела что-то уничтожить в Литве, то маленький народ Жемайтии был в состоянии оказать ей сопротивление. С другой стороны, крайне сомнительным представляется и тот факт, что в ответ на упорное сопротивление Империя повела себя весьма гуманно, предоставив жемайтийцам возможность беспрепятственно отправлять свои религиозные обряды. (Представьте, например, что на территориях, оккупированных фашистской Германией, коммунисты получили бы разрешение на проведения партсобраний). Так случайно или намеренно Бродский строит эту строфу таким образом, чтобы не только обрисовать Литву XIX века, но и обозначить самые болезненные точки во взаимоотношениях ее с Россией, расставить акценты и выразить тем самым свой взгляд на проблему? Ответить однозначно на этот вопрос нельзя, но поразмышлять над ним в контексте стихотворения представляется интересным.

Вместе с тем, говоря о проблематике "Литовского ноктюрна", нельзя не отметить те удивительные образы, которые находит поэт для описания литовцев, бредущих из костелов, "хороня запятые / свечек в скобках ладоней"; нельзя не обратить внимания на то, с какой любовью написаны эти строки. А ведь действительно "хоронили", на протяжении веков спасали свою самобытность, свою культуру.

Обратимся к фактам:

Литва (за исключением Мемеля (Клайпеды)) вошла в состав Российской империи после развала Речи Посполитой в 1795.1815 годах. В декабре 1918 — январе 1919 года на большей части территории Литвы была установлена советская власть. С августа 1919 года Литва получила независимость, стала самостоятельной Литовской республикой. В июле 1940 года на территорию Литвы были введены советские войска и образована Литовская ССР в составе СССР. С 1941 по 1944 год Литва находилась под немецко-фашистской оккупацией, затем вновь вошла в состав Советского Союза.

В приведенном выше отрывке Т.Венцлова говорит о том, что после холокоста — гибели значительной части еврейского населения в 1933.1945 годах — "запоздалый еврей" был бы абсолютно немыслим в Литве. К сожалению, он абсолютно прав: во время гитлеровской оккупации в Литве уничтожили почти 200 тысяч евреев — 90 % всей довоенной еврейской общины. Эта зловещая цифра, надо сказать, почти в шесть раз превосходила ту, которая стояла в планах фашистской Германии по захвату Литвы, что само по себе наводит на грустные размышления.

Возможно, этот факт имел в виду Бродский, описывая еврейского извозчика на городской мостовой. На территории Российской империи еврей, "запаздывая", не только не сокрушается по этому поводу, но и "залихватски" кричит "Герай!"[46].

Комментируя III строфу стихотворения, Венцлова отмечает, что в ней описывается "не колхозная Жемайтия 70.80-х годов". И это тоже абсолютная правда, потому что в семидесятые и восьмидесятые годы Жемайтия не имела уже ничего общего с тем "захолустьем", о котором писал в "Литовском ноктюрне" Бродский. В послевоенный период Литва достигла самых высоких среди республик СССР темпов экономического роста.

Конечно, после обретения республикой независимости можно рассуждать о том, что и Кединайский химический комбинат, и Ионавский завод азотных удобрений, и Каунасский завод искусственного волокна, и Клайпедский судостроительный завод "Балетия", и многие другие предприятия, построенные на территории республики в советское время, в силу устаревших технологий не могли способствовать интеграции независимой Литвы в Европейское экономическое сообщество. Но факт остается фактом: вместо того, чтобы собирать дань с захваченных территорий, "оккупанты" вкладывали туда деньги.

Безусловно, это не может зачеркнуть все негативные стороны зависимого положения республики в составе Советского Союза, но и упорно игнорировать то, что было хорошего, по принципу "мало давали, могли бы больше", тоже нельзя: давали, что могли, и часто даже больше того, что имели сами. Обратимся к тексту:

V

Поздний вечер в Империи,

в нищей провинции.

Вброд

перешедшее Неман еловое войско,

ощетинившись пиками, Ковно в потемки берет.

Комментируя эту часть, Т. Венцлова пишет:

"Сначала дан намек на границу царской России, которая проходила по Неману. Перейдя его, Наполеон некогда взял Ковно (Каунас), с чего и началась война 1812 года (в 1915 году то же сделал кайзер Вильгельм II)"[47].

25 июня 1812 года Наполеон писал императрице из Ковно: "Мой друг, я перешел через Неман 24-го числа в два часа утра. Вечером я перешел через Вилию. Я овладел городом Ковно. Никакого серьезного дела не завязалось. Мое здоровье хорошо, но жара стоит ужасная"[48].

О Ковно (Каунасе) упоминает и маршал Бертье, докладывая императору в декабре 1812 года о полной гибели той главной, центральной армии, которая шла с ним от Малоярославца до Березины:

"Вся армия представляет собой одну колонну, растянувшуюся на несколько лье, которая выходит в путь утром и останавливается вечером без всякого приказания; маршалы идут тут же, король (Мюрат — Е. Т.) не считает возможным остановиться в Ковно, так как нет более армии…"[49].

Попробуем поразмышлять над тем, с какой целью в "Литовском ноктюрне" Бродский вспоминает о событиях далекого прошлого. Неужели только затем, чтобы намекнуть на границу Российской империи? Если речь идет о границе, зачем при ее описании в тексте употреблять метафоры, выражающие явную агрессию: "ощетинившись пиками", "в потемки берет". Границу можно обозначить, используя нейтральные языковые средства, а можно и вообще не обозначать: в контексте стихотворения ее местоположение не имеет принципиального значения.

Но, возможно, дело тут не столько в границе, сколько в реальных исторических событиях, связанных с захватом территории Литвы. Конечно, эти эпизоды можно рассматривать как случайности, но давайте подумаем, что ждало бы маленькую республику, если бы армии Наполеона или Вильгельма II утвердились в ней надолго. Вряд ли стоит тешить себя иллюзиями, что отношение французов или немцев к Литве было бы более гуманным по сравнению с Российской империей.

Обратимся вновь к тексту: Багровеет известка трехэтажных домов, и булыжник мерцает, как пойманный лещ.

Вверх взвивается занавес в местном театре. И выносят на улицу главную вещь, разделенную на три без остатка (V).

В статье Т.Венцлова пишет: "Но почти сразу следует деталь, безошибочно указывающая на Советский Союз послесталинского времени, — бутылка водки "на троих""[50]. Безусловно, следуя ассоциативному ряду "Россия — водка — селедка — матрешка и т. п.", "главную вещь, / разделенную на три / без остатка" можно сопоставить только с бутылкой водки.

Возьмем эту гипотезу в качестве основной и сравним данные строки с отрывком из Х строфы стихотворения: (…) и, эпоху спустя, я тебя застаю в замусоленной пальцем сверхдержаве лесов и равнин, хорошо сохраняющей мысли, черты и особенно позу: в сырой конопляной многоверстной рубахе, в гудящих стальных бигуди Мать-Литва засыпает над плесом, и ты припадаешь к ее неприкрытой, стеклянной, пол-литровой груди.

В этом отрывке тоже говорится о бутылке водки, к которой в одиночестве "припадает" собеседник поэта, однако при сопоставлении становится ясно, что в V строфе на первое место выходит не "главная вещь", а то, что ее можно было "разделить" с кем-то "на три". Информация немаловажная в контексте национальных традиций.

Попробуем проанализировать отрывок о "главной вещи" с другой стороны. Зададимся вопросом, зачем при обозначении водки Бродский прибегает к эвфемизму. Вряд ли из чувства деликатности, ведь в его стихах встречаются весьма "крепкие" выражения. К тому же для носителей русского языка очевидно, что в данном контексте словосочетание "разделенную на три" не является нормативным, — по отношению к бутылке водке говорят "разделенную на троих". Этот факт, безусловно, нельзя рассматривать как решающий аргумент, но не стоит и игнорировать.

Если главная вещь — это не водка, которую делят на троих (или не только водка), то что же может скрываться под этим обозначением. Хотя, с другой стороны, у каждого человека свои приоритеты в жизни. Для поэта, например, "главная вещь" заключается в его творчестве. А в этом случае словосочетание "И выносят на улицу" приобретает совсем другой метафорический смысл, далекий от бытового значения.

Процесс поэтического творчества в период эмиграции Бродский охарактеризовал как "немое тихотворение": "тихотворение мое, мое немое / однако тяглое — на страх поводьям, / куда пожалуемся на ярмо и / кому поведаем, как жизнь проводим?", сопровождаемое "рукоплесканьем листьев" в американской ночи. То время, когда "главную вещь" можно было вынести на улицу и с кем-то разделить, осталось в прошлом. Может быть, об этом говорит нам поэт в приведенном выше отрывке.

Вернемся к тексту: сквозняк теребит бахрому занавески из тюля. Звезда в захолустье светит ярче: как карта, упавшая в масть.

И впадает во тьму, по стеклу барабаня, руки твоей устье.

Больше некуда впасть (V). "Сквозняк теребит бахрому / занавески из тюля" — обычная поэтическая зарисовка с натуры, даже сложно представить, что за ней может скрываться какой-либо подтекст. Но не стоит быть слишком доверчивыми.

В эссе "Меньше единицы" Бродский пишет о невозможности выразить на английском языке "все пережитое в русском пространстве", потому что это пережитое "даже будучи отображено с фотографической точностью, просто отскакивает от английского языка, не оставляя на его поверхности никакого заметного отпечатка".

Причина этого, по мнению Бродского, состоит в склонности человека к анализу и обобщению:

"Когда при помощи языка анатомируешь свой опыт и тем лишаешь сознание всех благ интуиции. Ибо при всей своей красоте четкая концепция всегда означает сужение смысла, отсечение всяческой бахромы. Между тем бахрома-то как раз и важнее всего в мире феноменов, ибо она способна переплетаться". (выделено — О.Г.) И далее по тексту:

"Эти слова сами по себе свидетельство того, что я не обвиняю английский язык в бессилии; не сетую я и на дремотное состояние души населения, на нем говорящего. Я всего лишь сожалею о том, что столь развитым понятиям о зле, каковыми обладают русские, заказан вход в иноязычное сознание по причине извилистого синтаксиса".

Обратимся к стихотворению еще раз, и перед нами возникнет совсем другая картина, наполненная метафорическим смыслом. Следующие две строки "Звезда в захолустье / светит ярче: как карта, упавшая в масть" не требуют особых комментариев, так как даже тому, кто не играет в карты, понятно: карта "в масть" — это к удаче. Да и образ звезды, которая освещает путь поэта, традиционен в поэзии. Однако, возможно, речь здесь идет не о родине, а о любом удаленном от центра месте, как в "Письмах к римскому другу": "Если выпало в Империи родиться, / лучше жить в глухой провинции, у моря".

Проследим, как изменялся с течением времени образ звезды в поэзии Бродского. Пятидесятые — шестидесятые годы: "над нами звезды, вздрагивая, пели", "сиянье звезды", "звезда сверкает", "все небо в ярких звездах", "горит звезда", "блестит звезда"; 70-е годы — "мерцающая слабо, тускло, звезда", "звезда моргает от дыма в морозном небе", "падучая звезда", "мокрый порох гасит звезды салюта, громко шипя в стакане", "ненужная никому звезда"; 80-е — годы: "звезда сорвалась", "осколок звезды", "фальцет звезды", "звезды, как разбитый термометр", "мелко вздрагивающая звезда", "как сдача, звезда дребезжит", "что общего у созвездий со стульями — бесчувственность, / бесчеловечность"; 90-е годы — "лишнее свеченье звезды", "компания тусклых звезд", "фольга звезды" (выделено — О.Г.).

Примеры говорят сами за себя, вряд ли можно списать пессимизм поэта в 80.90-х годах на возраст: сорок лет — это еще не старость. Следовательно, только местоположением ("в захолустье") яркость звезды объяснить не удается, а значит, этот образ имеет не только пространственное, но и символическое значение. В этом случае фраза может служить еще одним аргументом в воображаемом споре.

Хотя собеседник поэта на протяжении всего стихотворения не произносит ни слова, его присутствие ощущается и по тому, что к нему постоянно обращается автор; и по тому, как он расставляет акценты в своем монологе; и по отдельным жестам, которые выдают реакцию слушающего: "И впадает во тьму, / по стеклу барабаня, руки твоей устье". Согласно словарю, этот жест — постукивание "подушечками или фалангами пальцев, ладонью или кулаком по столу" — означает "демонстрацию раздражения, нервозности; решительное несогласие с собеседником"[51]. Как видно, воображаемый монолог не так уж абстрактен: он воспроизводит реальную ситуацию (или ситуации); это не столько обращение, сколько общение двух собеседников.

Заключительная строка пятой строфы "Больше некуда впасть" звучит как финальный аккорд, подведение итога, констатация неумолимого факта.

Особенностью построения стихотворений Бродского является поступательное движение в развитии тропов, то есть значение фигур речи не ограничивается образующими их одним или несколькими словами, а обусловлено рядом следующих за ними языковых единиц. При этом троп может иметь несколько связанных с ним компонентов, каждый из которых расширяет или уточняют его значение или значение входящего в его состав признака. А это существенно осложняет работу читателя, которому приходится несколько раз возвращаться к прочитанному, синтезируя поэтический образ в единое целое с учетом всех составляющих. Например в "Литовском дивертисменте":

Вот скромная приморская страна. Свой снег, аэропорт и телефоны, свои евреи. Бурый особняк диктатора. И статуя певца, отечество сравнившего с подругой, в чем проявился пусть не тонкий вкус, но знанье географии: (…)

Когда пытаешься понять, на основе какого качества или свойства литовский поэт сравнил "отечество" с "подругой", ничего определенного не приходит в голову. И тот факт, что это сравнение было сделано им не на основании "тонкого вкуса", а благодаря "знанью географии", только усложняет поиски, потому что не ясно, в каком значении поэт рассматривал географию, что он подразумевал под этим понятием: местоположение на карте, очертания границ, особенности ландшафта, климатические условия или, может быть, наличие полезных ископаемых.

И только в следующей строке дается указание на то, как следует понимать данную фразу. Прочитав и осознав следующее предложение, можно вернуться назад и восстановить логику высказывания: (…) южане здесь по субботам ездят к северянам и, возвращаясь под хмельком пешком, порой на Запад забредают — тема для скетча.

Говоря о географической природе такого сравнения, Бродский, имел в виду относительно небольшую территорию Литвы, что не могло не сказаться на уподоблении родины "подруге", а не традиционно принятым образам. Не очень тонкий вкус, который проявил поэт при таком сравнении, объясняется тем, что слово "подруга", в отличие, например, от "матери" или "жены", обычно имеет временное, непостоянное, отчасти легкомысленное значение.

Шестая строфа стихотворения помогает уточнить, что подразумевал автор под словом "некуда" в предыдущей строфе: В полночь всякая речь обретает ухватки слепца; так что даже "отчизна" на ощупь — как Леди Годива (VI).

"Некуда" — нет отчизны и, возможно, нет даже желания туда вернуться, хотя бы мысленно. Может быть, поэтому в воображаемом разговоре с другом Бродский напоминает ему о Дариусе и Гиренасе — двух литовских летчиках, которые ради возвращения предприняли отчаянную попытку перелететь через Атлантику на неприспособленном самолете. Их поступок долгое время не давал поэту покоя и, вполне вероятно, послужил отправной точкой для написания "Литовского ноктюрна" как противовес, как главный аргумент в споре с другом.

Для самого Бродского, когда он думает об отчизне, "речь обретает ухватки слепца", то есть вся внешняя шелуха — обида, раздражение, гнев — слетает, как слетает одежда с леди Годива[52], и она (отчизна) предстает совсем в другом обличии.

Образ леди Годива у Бродского соотносится со стихотворением Мандельштама "С миром державным я был лишь ребячески связан". В этом стихотворении, написанном в 1931 году триумфа сталинской государственной системы, присутствует и образ Петербурга — "самолюбивого, проклятого, пустого, моложавого", вызывающего раздражение и в то же время обладающего необъяснимой властью над мыслями и чувствами поэта. Пытаясь найти объяснение этой мистической связи, Мандельштам обращается к воспоминаниям о далеком прошлом: Так отчего ж до сих пор этот город довлеет

Мыслям и чувствам моим по старинному праву? Он от пожаров еще и морозов наглее,

Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый. Не потому ль, что я видел на детской картинке

Леди Годиву с распущенной рыжею гривой, Я повторяю еще про себя, под сурдинку:

"Леди Годива, прощай… Я не помню, Годива…".

В статье 1991 года, посвященной стихотворению Мандельштама, Бродский говорит о том, что леди Годива — это актриса Вера Судейкина, в доме которой в Коктебеле Мандельштам был частым гостем. На одной из ее фотографий 1914 года "вполоборота, через обнаженное плечо на вас и мимо вас глядит женщина с распущенными каштановыми, с оттенком бронзы, волосами, которым суждено было стать сначала золотым руном[53], потом распущенной рыжею гривой"[54].

В контексте стихотворения "С миром державным я был лишь ребячески связан" образ, запечатленный на фотографии, приобретает обобщенное значение утраченного идеала, "Величавой Вечной Жены", и определяет тематику стихотворения в целом. Тема прощания и "трагедия отказа от запретных воспоминаний" ("Леди Годива, прощай… Я не помню, Годива…") созвучны настроениям Бродского в эмиграции.

В шестой строфе "Литовского ноктюрна" слово отчизна

Бродский заключает в кавычки, возможно, потому, что была она для поэта скорее мачехой. Однако, чтобы избежать иного прочтения, в следующих строках поэт сообщает и о "микрофонах спецслужбы в квартире певца", и "всплесках мотива / общей песни без слов", и о том, что человеческая жизнь там ничего не стоила. "Наступив" на человека, государство даже не замечало его, как будто перед ним был не человек, а муравей. И только близкие люди еле слышно, учащенным биением пульса, и писатели — скрипом пера — "возвещали" об этом миру: "Отменив рупора, / миру здесь о себе возвещают, на муравья / наступив ненароком, невнятной морзянкой / пульса, скрипом пера".

В VI строфе стихотворения от исторической ретроспективы автор переходит к описанию недавнего прошлого, в котором у него и его собеседника было много общего.

2.

"Литовский ноктюрн" состоит из двадцати одной строфы. На тематическую завершенность и относительную самостоятельность строф стихотворения указывает обозначение их с помощью цифр. По тематике "Литовский ноктюрн" распадается на пять частей: четыре первые части — каждая по пять строф и последняя двадцать первая строфа — заключительная.

Если в первой части (строфы I–V) речь шла о Литве в составе Российской империи, то вторая часть начинается с воспоминаний об их общем "доме", где жизнь не была раем. Но то, что есть в их сегодняшней жизни, — и хорошее, и плохое — связано с этим прошлым.

VII Вот откуда твои щек мучнистость, безадресность глаза, шепелявость и волосы цвета спитой, тусклой чайной струи. Вот откуда вся жизнь как нетвердая честная фраза, на пути к запятой. Вот откуда моей, как ее продолжение вверх, оболочки в твоих стеклах расплывчатость, бунт голытьбы ивняка и т. п., очертанья морей, их страниц перевернутость в поисках точки, горизонта, судьбы.

Противостояние государству — дело нелегкое, и далеко не всегда человек выходит из него победителем. Если худшего не происходит, если человек не оказывается раздавленным государственной машиной, слишком много потерь ожидает его на этом пути — потерь и в прямом, и в переносном смысле как следствий компромиссов, неизбежных в неравной борьбе с системой. Однако противостояние, по большому счету, заключается не в том, чтобы одержать победу, а в том, чтобы сохранить себя, остаться независимым хотя бы в своих мыслях и чувствах.

"Нетвердая честная фраза" — такой представляется поэту жизнь его и его друга. Ведь тот выбор, который они в свое время сделали, тоже был компромиссом. Хотя, с другой стороны, что может быть более естественным, чем желание молодых людей расширить горизонт, перевернуть страницу, изменить судьбу, заглянуть за очертанья морей. Это потом, по прошествии времени, в зрелом возрасте многое в прошлой жизни может восприниматься как юношеский максимализм — буйство молодых побегов: "бунт голытьбы ивняка".

Разговор об общности судеб автора и его собеседника продолжается в следующей строфе: VIII

Наша письменность, Томас! с моим, за поля выходящим сказуемым! с хмурым твоим домоседством подлежащего! Прочный, чернильный союз, кружева, вензеля, помесь литеры римской с кириллицей: цели со средством, как велел Макроус!

Т.Венцлова весьма своеобразно комментирует этот отрывок: "Слова о римской литере и кириллице, по-видимому, говорят не только о том, что адресат и автор изначально причастны к различным культурным мирам — западному и восточному (границу которых Бродский пересек, уехав из Советского Союза и став двуязычным писателем). Это, возможно, еще и намек на литовскую "борьбу за письменность", за собственную культурную традицию, за латиницу против кириллицы"[55].

Безусловно, синтаксис предложений Бродского весьма сложен, "извилист", но не настолько, чтобы терялся смысл и белое можно было принять за черное. В самом деле, разве об отличиях рассуждает Бродский в этом отрывке? Как раз наоборот, он говорит "о прочном, чернильном союзе", о "помеси литеры римской с кириллицей", о взаимодействии двух культур, и не западной культуры с восточной, а литовской культуры с русской.

Мне не удалось найти у Бродского упоминания о борьбе литовцев за свой собственный письменный язык, зато в "Частном голосе из будущего" присутствуют следующие строки: "Человек — существо ретроспективное, и любая форма письменности, включая стихосложение, есть так или иначе тому подтверждение". Обратимся к этому самому прошлому, чтобы понять, на какой союз между "литерой римской" и "кириллицей" намекает поэт в этом отрывке.

В XV.XVII веках Юго-западная, или Литовская, Русь входила в состав Польского королевства (Галиция) как часть Великого княжества Литовского, которое захватило русские земли, ослабленные монголо-татарским нашествием. В.О. Ключевский пишет:

"В начале XV в. русские области, вошедшие в состав Литовского княжества, земли Подольская, Волынская, Киевская, Северская, Смоленская и другие, как по пространству, так и по количеству населения значительно превосходили покорившее их Литовское государство. По племенному и культурному своему составу это Литовско-Русское княжество являлось больше русским, чем литовским государством[56]".

Коренная Литва в то время окружалась поясом русских земель, которые составляли 9/10 всей территории образовавшегося государства[57]. В XIV веке при дворе великого князя литовского Гедимина (1275.1341) и в официальном делопроизводстве Литовского государства господствовал русский язык, так как литовского письменного языка в то время не существовало. Гедимин и его сыновья были женаты на русских княжнах, русские служили в литовских войсках, нередко занимая руководящие должности. Не случайно Пушкин в стихотворении "Клеветникам России" упоминает о Литве как части славянского содружества: О чем шумите вы, народные витии?

Зачем анафемой грозите вы России? Что возмутило вас? волнения Литвы?

Оставьте: это спор славян между собою, Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,

Вопрос, которого не разрешите вы (выделено — О.Г.).

Отношения между двумя странами изменились после того, как в 1386 г. литовский князь Ягайло принял католичество, оформив унию Литовско-Русского княжества с Польшей. "Со времени соединения Литвы с Польшей русское влияние в Литовском княжестве начало вытесняться польским, которое проникало туда различными путями"[58]. За принятием католичества последовало введение латиницы и активное вытеснение русского языка.

Не просто так говорит Бродский о "прочном, чернильном союзе", "кружевах" и "вензелях" латинских и славянских литер, а отсылает нас к конкретным событиям в истории Литовского государства, к тесному взаимодействию двух стран, за которым последовали роковые перемены. И "цель" этих перемен обретение союза с более сильной на тот момент Польшей — продиктовала "средство": разрыв политических и культурных связей с Россией. Упоминание Макроуса наводит на мысль о том, что лозунг "цель оправдывает средства" не изобретение марксизма — эти методы практиковались задолго до коммунистов и не только в России.

Об исторических событиях говорится и в заключительной части седьмой строфы. Литовская корчма, которая там упоминается, — это та самая корчма на литовской границе, которую описал Пушкин в "Борисе Годунове". Об этом сообщает в статье Венцлова, но он не упоминает о том, что к тому моменту, который описывается у Пушкина, время добрососедских отношений между Русским и Литовским государствами миновало. В той корчме на русско-литовской границе останавливался Григорий Отрепьев, направляясь в Литву за поддержкой литовских магнатов в борьбе с Москвой. Осенью 1604 года он под именем Лжедмитрия I с 40-тысячным отрядом неожиданно появился на юго-западной окраине России, но в первом же сражении был разбит.

В 1609 году польский король Сигизмунд III выступил в военный поход против России. На пути к Москве польско-литовские войска уничтожили Калугу, Козельск, Смоленск, Волоколамск. Осада Смоленска продолжалась 20 месяцев, все посады вокруг города были сожжены. Во время штурма был практически полностью разрушен главный собор в центре города. В сентябре 1610 года был разграблен и сожжен Козельск, погибло около 7 тысяч горожан. Осенью 1610 года была захвачена Москва. Факты говорят сами за себя. Вряд ли эти трагические события можно рассматривать как "литовскую "борьбу за письменность", за собственную культурную традицию".

Вернемся к восьмой строфе стихотворения:

Наши оттиски! в смятых сырых простынях этих рыхлых извилинах общего мозга! в мягкой глине возлюбленных, в детях без нас. Либо — просто синяк на скуле мирозданья от взгляда подростка, от попытки на глаз расстоянье прикинуть от той ли литовской корчмы до лица, многооко смотрящего мимо, как раскосый монгол за земной частокол, чтоб вложить пальцы в рот — в эту рану Фомы и, нащупав язык, на манер серафима переправить глагол.

После "прочного, чернильного союза" между Литовским и Русскими княжествами наступила другая эпоха, которую Бродский определяет с помощью образов: "от той ли литовской корчмы / до лица, многооко смотрящего мимо, / как раскосый монгол за земной частокол".

"Лицо, многооко смотрящее мимо", — намек на знакомое многим по советскому прошлому изображение Маркса, Энгельса и Ленина. В каноническом варианте они действительно смотрят немного в сторону мимо зрителя, напоминая дозорных, обозревающих границу в поисках нарушителя, за тем лишь исключением, что у дозорных в каноническом варианте рука поднята и приставлена ребром ладони ко лбу. Раскосый монгол ассоциируется с Лениным, который и воплотил мечты Маркса в реальность, огородив 1/6 часть территории планеты частоколом тоталитарного государства.

Обращаясь к истории взаимоотношений двух государств, автор говорит, что споры о том, кто прав, а кто виноват и какое из государств причинило больше вреда другому, бесплодны. Если только они (эти споры) будут наполнять жизнь человека, то от такой жизни останется не след, а "просто синяк / на скуле мирозданья от взгляда подростка", которому так и не удалось повзрослеть, справиться с юношескими комплексами. (Попробуйте представить, каким должен быть взгляд, чтобы от него остался синяк, и какие чувства должен испытывать подросток в этом случае). Суть жизни не в спорах, а в самой жизни. У Бродского (и, как считает он, у его друга) эта жизнь осталась в прошлом: "в смятых сырых простынях — / этих рыхлых извилинах общего мозга!" ("рыхлые извилины общего мозга" — скорее всего, намек на Фрейда); в возлюбленных, которые помнят и которых помнят, в детях, которых нет рядом.

Только осознав всю тщетность выяснения национальных отношений, как Фома Неверующий осознал тщетность своего неверия*, можно "нащупать язык, на манер серафима" из пушкинского "Пророка" и "переправить глагол", то есть облечь в слова открывшиеся перед сознанием новые истины.* История о Фоме описывается в Новом Завете. Когда Иисус Христос в день своего Воскресения явился первый раз Апостолам и "показал им руки, и ноги, и ребра Свои", Апостола Фомы среди них не было. Когда Фома вернулся в Иерусалим, ученики рассказали ему о явлении им Воскресшего Учителя. "Но он сказал им, — повествует Иоанн Богослов, — если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю". Когда все апостолы собрались вместе, им явился Иисус. Спаситель обратился к Фоме: "подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим". Эти слова преобразили упорное сердце Фомы. Он уже не хочет осязать ран на теле Христа и говорит ему о своей вере в него: "Господь мой и Бог мой!". В ответ Иисус Христос произносит: "ты поверил, потому что увидел Меня, блаженны невидевшие и уверовавшие".

На протяжении всего стихотворения Бродский пытается убедить друга, что все разногласия беспочвенны и между ними больше общего, чем различного: IX

Мы похожи; мы, в сущности, Томас, одно: ты, коптящий окно изнутри, я, смотрящий снаружи. Друг для друга мы суть обоюдное дно амальгамовой лужи, неспособной блеснуть.

Ироническое отношение со стороны Бродского к возникающим спорам просматривается в использованной в девятой строфе лексике: "коптящий окно", "кривая ухмылка", "раздирающий полость зевок", и в описании реакции автора на какие-то доводы или претензии со стороны собеседника: "разольюсь в три ручья / от стоваттной слезы над твоей головой". И далее по тексту: Мы — взаимный конвой, проступающий в Касторе Поллукс[59], в просторечье — ничья, пат, подвижная тень, приводимая в действие жаркой лучиной, эхо возгласа, сдача с рубля.

В статье Ю.Лотмана, М.Лотмана "Между вещью и пустотой" библейская притча о Фоме трактуется следующим образом: "Через двузначность слова "язык" соединяются реминисценции: апостол Фома (соименный адресату стихотворения), вкладывающий персты в рану Христа, чтобы установить истину, и шестикрылый серафим из пушкинского "Пророка", вырывающий "грешный язык", для того чтобы пророк обрел глаголы истины" (Лотман Ю.М. Избранные статьи: В 3 т. Таллинн: Александра, 1993. Т. 3. С. 307).

Как "взаимный конвой" мы сопровождаем друг друга по жизни, черты одного проступают в лице другого, наши споры "ничья, пат" приводятся в движение извне (как "подвижная тень, приводимая в действие жаркой лучиной" в театре теней), потому что являются эти споры следствием усвоенных в прошлом национал-патриотических лозунгов, полных взаимных претензий и обвинений — этого "обоюдного дна амальгамовой лужи" — из круга которых не так просто вырваться, "блеснуть".

Отсюда и "взаимный конвой", и "эхо возгласа", и "сдача с рубля" (а не с доллара или с лита) как намек на советское прошлое автора и его собеседника. Сколько бы времени ни прошло, национальные разногласия сохраняют свою силу. А в результате — испорченная жизнь, в которой ничего, кроме праздных разговоров, не осталось: "Чем сильней жизнь испорчена, тем / мы в ней неразличимей / ока праздного дня".

Поэт Алексей Парщиков в интервью отмечает, что своеобразие поэзии Бродского заключается в том, что он "достигает абсолютного спокойствия перед лицом абсолютной трагедии"[60]. Однако на вопрос "Чувствуете ли вы, что Бродский обеспокоен ситуацией в России?" следует ответ: "Не чувствую"; на вопрос "Не чувствуете ли вы в его стихах признаков ностальгии?" Парщиков отвечает еще более кратко: "Нет".

Интересно, как можно в этом случае объяснить причины этой самой трагедии, что лежит в основе мироощущения Бродского. Согласно определению, трагедия — "тяжелое событие, глубокий конфликт, приносящие горе, являющиеся причиной глубокого нравственного страдания". Это то, что переживается человеком по отношению к самому себе, говоря словами Бродского: "трагедийная интонация всегда автобиографична". Все беды, неприятности, катаклизмы, случившиеся не с нами, вызывают ужас, сожаление, гнев, но не чувство трагедии. Даже если в этом случае мы произносим "Какая трагедия!", это не более чем выражение сочувствия: мы осознаем, каким горем является это событие для тех, кто его переживает.

Если же трагедия определяет творчество, то причины этого не стоит искать вовне. Обращаясь вновь к Бродскому: